412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Кочнев » Дело всей России » Текст книги (страница 28)
Дело всей России
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:44

Текст книги "Дело всей России"


Автор книги: Михаил Кочнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

5

Как беззаботный резвый ребенок радуется новой интересной игрушке, так и Милорадович радовался подарку, преподнесенному ему Геттуном в связи с днем рождения. Это были массивные настольные часы из белого мрамора, на подставке и в фигурной золоченой оправе! Часы с полным основанием можно было назвать чудом изобретательства и человеческого мастерства: они были украшены тремя циферблатами с множеством золоченых стрелок, которые показывали: время, число, месяц, год... Но главное их чудо, которым так был восхищен Милорадович, заключалось в другом – у часов была своя маленькая золотая хозяйка, и обитала она вместе с двумя неотступными вооруженными телохранителями в верхней башенке над часами, за дверцей, украшенной множеством драгоценных камней.

Как только часы начинали бить, сверкающая украшениями башенка будто оживала, дверь открывалась, стоящие за дверью крохотные пажи, отлитые из золота, медленно поднимали золоченые мечи, чтобы дать дорогу золотой хозяйке – крошечной балерине, которая с грациозно подогнутой ножкой и по-лебединому плавно поднятой рукой делала полный поворот. Жилище ее сверкало алмазами и жемчугом. Затем пажи медленно опускали золотые мечи и теремок закрывался до очередного выхода забавной игрушечной артистки. Милорадович каждый раз приходил в восторг и не мог нарадоваться этой диковинке, изобретенной, очевидно, где-то в Швейцарии.

Подарок этот, прежде чем попасть на стол к генерал-губернатору, проделал длинный путь. Какой-то английский негоциант приобрел эти часы в Париже, оттуда он привез их в Петербург и с выгодой продал банкиру Перетцу-старшему, а тот за какую-то важную услугу недорого уступил их Геттуну. Геттун же, преследуя личные виды, сделал приятный сюрприз своему непосредственному начальнику, который взяток не брал ни в какой форме, но подарки не отвергал.

Как раз во время очередного выступления крошечной башенной танцовщицы вошел в кабинет Глинка, чтобы сделать очередной отчет о поездке по городским тюрьмам и другим местам заключения. Он имел при себе изрядно потертый кожаный портфель с хитроумно устроенным замочком – изобретение знаменитых павловских рукодельцев, – который, не знаючи секрета, никто не мог открыть и в сутки.

– Душа моя, душа моя! Сюда, сюда смотри! Самый продолжительный сеанс – двенадцать часов бьет! – обняв через плечо Глинку, Милорадович подвел его к часам. – Диво! У моей балерины-златоножки бенефис! – И, словно малолетний шалун, избалованный вниманием старших, он начал смешно и мило похваляться забавной дорогой игрушкой. – Ни у кого нет такой штуки! Единственная в своем роде, не подчиненная дирекции императорских театров! Скромница, как Семенова наша... На люди показывается только в сопровождении вот этих двух грозных кавалеров, не то что ученицы наши, за которыми от дверей театра и до общежития толпами валят кадеты...

Когда танцовщица удалилась в свою башенку, занялись делом.

– Докладывай, душа моя! Но покороче и о самом главном – мы хотим с Брянским нынче пораньше отправиться на охоту. Как там у нас в темницах?

– В темницах, Михайла Андреевич, темно и душно, – начал доклад Глинка. – Старик Юшков отдал богу душу в заключении... Его сноха еле жива... Старика фактически убили – он не вынес бесчестия, позора, унижения... Для всякого честного человека в таком состоянии единственной спасительницей является смерть...

Милорадович сделал странное движение губами и начал дергать усики. Лицо его утратило недавнюю детскую беззаботность.

– Жену Юшкова приказал освободить?

– Приказал... Но она просит не выбрасывать ее из тюрьмы в таком беспомощном виде, ссылаясь на то, что семья теперь разрушена, родных у нее в городе нет, ухаживать за ней некому, и, придя домой, она может умереть с голоду.

– Не позволю нашим туполобым судьям издеваться над неповинным человеком, – вдруг загорелся решимостью Милорадович. – Не позволю! Завтра же взять Юшкову из тюрьмы и, пока не освобожден ее муж, пока идет над ним следствие, поместить, хворую, в богадельню, и приставить к ней бабу, чтобы ухаживала... Вот сто рублей моих личных на прокормление и оплату ухода за Юшковой, отдашь, кому нужно, только не отдавай в руки жуликов и мерзавцев тюремных... – И Милорадович вынул из кошелька несколько беленьких ассигнаций. – Я добьюсь освобождения мещанина Юшкова.

Глинка был вполне удовлетворен такой распорядительностью генерал-губернатора. Далее он повел речь о деле унтер-офицерской жены Мягковой.

– Дико было слышать, Михайла Андреевич, от несчастной женщины, супруги семеновца, как допрашивали, как судили ее в надворном суде... Наш надворный суд превзошел сам себя: нигде Мягковой не читали допроса, никуда ее налицо не приводили, вершили не суд, а дикую татарскую расправу за глаза...

– И к чему присудили?

– К наказанию плетьми и ссылке в Сибирь.

– Не давать сечь плетьми! – воскликнул Милорадович.

– Уже высекли... У нас знают, с чем спешить. Высекли и опять бросили в заточение. Письмоводители – позор всей России, они почти всегда пьяны, помышляют только о наживе, о грабеже. Снимали допросы с неграмотной женщины наедине и писали, что хотели. А так как Мягкова ничем не одарила их, то ее решили погубить без всякой к тому вины.

– Ужасно... Ужасно... Скоро ли будет положен предел таким безобразиям? – не на шутку возмутился Милорадович. – Ты воспламенил мое чувствительное сердце, я верю твоему каждому слову, потому что хорошо знаю тебя, я целиком принимаю сторону Мягковой... Я не посчитаюсь ни с каким оскорбленным честолюбием и злобой обиженных нашим вмешательством судей. Пускай они истощат против меня все свои бесплодные усилия, но я не отступлюсь от своего слова! Ни за что! Я, если надо будет, сделаю представление государю о Мягковой, но добьюсь ее прощения!..

– Михайла Андреевич, она не совершила никакого преступления и нуждается не в прощении, а в восстановлении ее доброго имени, – уточнил Глинка. – Ее надо скорее вернуть к семье, к малолетним детям, что вынуждены побираться...

– Тем паче приложу все усилия! – воскликнул Милорадович. – Семеновский полк – родное детище государя. Он свои личные денежки не жалел на строительство казарм для солдат и флигелей для господ офицеров, и он никому не позволит чернить его любимый полк.

Еще раз отворилась сверкающая самоцветами дверца над часами, еще раз показалась золотая затворница, хранимая молчаливыми пажами. Милорадович снова сделался на минуту мальчишески беззаботным.

– Кстати, душа моя, в последнее время ко мне повадились купцы, будто кто их приворожил к моей канцелярии. Ходят партиями, вчера подкараулили у подъезда, когда садился в карету, всунули жалобу мне «в собственные руки». – Милорадович вынул из стола бумагу. – Вот тут упоминается наш правитель дел яко сообщник городского головы Жукова... Ради установления истины я решил поручить тебе не спеша заняться этим расследованием. Наперед лишь могу одно сказать: зря купцы возводят поклеп на Геттуна, не может Геттун того сделать, что они о нем пишут... Кто-то им шибко наврал, а они и поверили или же сами выдумали... Ежели будешь к себе вызывать, то не кричи на них: купцы народ робкий по полной бесправности своей, а обойтись без них нельзя... Ты уж сделай так, чтобы они не наводили тень на мою канцелярию и на приближенных ко мне лиц...

Глинка почувствовал, как у него вдруг зажгло губы, словно после крапивного ожога. Генерал-губернатор поступил именно так, как и было замышлено.

– Я никогда бы не взял на себя труд по разбору жалобы, связанной с одним из моих сослуживцев, – ответил он равнодушно. – Однако честь учреждения, в котором я служу, для меня всегда дорога, как личная моя честь, поэтому я принимаю ваше поручение и приложу все усилия к тому, чтобы ни в чем не отступить от истины и вместе с тем оборонить от несправедливых нареканий или обвинений наше учреждение и его сотрудников...

– В чем угодно можно упрекнуть Геттуна, только не в том, что приписывают ему купцы, – заверил Милорадович. – А теперь, Федор Николаевич, отвези-ка в министерство внутренних дел фон Фоку вот этот пакет. В нем сводка о волнениях фабрично-заводских людей за последние шесть-семь лет. – Генерал-губернатор подал Глинке запечатанный пакет. – Сравнение по годам показывает, что волнения на заводах и фабриках особенно угрожающе возросли за последнее пятилетие... Не знаю, как по другим губерниям, но наша, Петербургская, и в этом прискорбном начинании не отстает...

– Кто составлял сводку?

– Самый точный человек – Геттун с помощью титулярного советника Перетца... Я им верю...

Глинка взял пакет и отправился в министерство внутренних дел.

Отдохнув часок-другой на диване, Милорадович собственноручно написал письмо одной дворянской вдове – жене ротмистра, служившего под его началом и умершего от ран в сражении под Кульмом, о том, что девочка – дочка ротмистра – будет принята в школу танцовщиц на полное казенное обеспечение. Затем послал дежурного за Геттуном.

– Глинка объехал тюрьмы и представил отменный доклад, – сказал Милорадович вошедшему Геттуну. – Унтер-офицерскую жену Мягкову надо немедленно выпустить, пока об этом безобразии не доложили государю... Он будет возмущен, если узнает, что унтер-офицерских жен из его любимого полка таскают по судам и морят в тюрьмах, как уличных последних девок... Тут и слепому видно, что Мягкова оклеветана развратными сестрицами, которые обслуживали некоторых полицейских и судебных чинов... Прояви свойственное тебе рвение и покажи, что мы человеколюбцы не на словах, а на деле! Пускай знают, что наше чувствительное сердце отзывчиво на каждую человеческую боль...

Генерал-губернатор не собирался «пускать ракеты» перед стоящим навытяжку подчиненным. Он говорил в свойственной ему манере: витиевато, громко, местами с гражданским пафосом той допустимой степени, которая не может быть поставлена в вину ни сенатору, ни губернатору. Геттун слушал генерал-губернатора, боясь шевельнуть пальцем. Он всегда принимал эту полюбившуюся ему позу намертво застывшего, чтобы тем самым показать свое благоговение перед начальником, умеющим ценить и замечать почтительное к себе отношение. При таком окостенении у Геттуна сузились и без того узкие плечи, а длинная шея вытянулась еще больше. Лицо подалось вперед, будто кто, ухватив его за нижнюю челюсть, тянул на себя.

Безмолвно выслушав Милорадовича, не меняя застывшей позы, Геттун проговорил:

– Я полностью присоединяюсь к вашим прекрасным словам... Кто же не знает вашего чувствительного сердца, законами которого живем и мы все, ваши подчиненные... Я считаю для себя счастливейшим тот день, когда, исполняя свой служебный долг, имею возможность сотворить кому-либо благо!

– Мне только такие люди и нужны! – воскликнул Милорадович. – Значит, освобождаем Мягкову, а там займемся расследованием: по чьей вине умер в темнице неповинный старец Юшков...

Но Геттун продолжал:

– То благо отрадно душе сотворившего его, которое не преступает указания благословенного нашего монарха-ангела о согласовании человеколюбия с законностью... А есть люди, в том числе и в нашей канцелярии, желающие творить благо, забыв о согласовании человеколюбия с законностью. Это только может принесть лишнее огорчение высокочувствительному сердцу обожаемого нами монарха... Глинка, как я понял, подошел односторонне к расследованию обстоятельств осуждения унтер-офицерской жены Мягковой... Я тоже всей душой за то, чтобы вернуть бедным малюткам их осужденную мать, но закон грозно предостерегает слепое человеколюбие: «Не преступи грани, обозначенной мановением высочайшим!» И тут сердце свое я подчиняю голосу неподкупного российского закона...

– Все-таки надо выручить Мягкову... Муж-то ее – унтер-офицер Мягков – Георгиевский кавалер... Недавно просил за Мягкову и генерал-адъютант Потемкин, – не отступал Милорадович.

– Давайте, давайте попробуем с божьей помощью, – умело вел свою линию Геттун. – Только я хочу вас предупредить вот о чем: о приговоре Мягковой было доложено государю, и он, выслушав, в великой печали сказал: «Быть по сему. Пускай это наказание пойдет в пример всем другим... Я не потерплю, если солдат, солдатская жена или солдатский ребенок из семеновских казарм хоть чем-нибудь опозорит честь Семеновского полка... Унтер-офицерским женам-воровкам, таким, как Мягкова, место лишь в Сибири...» Государево заключение может поставить нас в очень затруднительное положение – получится, против нашей воли, что мы как бы протестуем против монаршего волеизлияния... Но я согласен выполнить ваше желание, ибо оно является и моим желанием...

– Постой, постой, душа моя, я этого не знал, – уже по-другому заговорил Милорадович. – Кто докладывал государю о деле Мягковой? Почему в обход меня сделан доклад?

– Точно не знаю, кто докладывал. Возможно, министр внутренних дел Кочубей, возможно, министр юстиции... Не исключено, что и Аракчеев... – Геттун по лицу генерал-губернатора безошибочно определил похолодание легко воспламенимого и легко остывающего сердца и продолжал уже смелее: – Глинка всегда односторонен, он гонится за человеколюбием даже там, где оно явно во вред закону и общественному спокойствию...

Геттун и на этот раз достиг своего: поколебал недлительную решимость Милорадовича и, насколько нужно, опорочил Глинку.

– Пока подождем с освобождением Мягковой... Я поговорю сам с кем надо. В Семеновском полку есть отличный ротный Сергей Муравьев-Апостол, надо посоветоваться с ним о семье унтер-офицера Мягкова. Глинка, ты прав, человек увлекающийся, но в честности и добропорядочности его я никогда не сомневался.

С этим Милорадович хотел отпустить Геттуна, но тот задержался, чтобы излить свое огорчение генерал-губернатору по поводу недавно обнаруженной клеветы. Геттун рассказал Милорадовичу о сговоре купцов, замысливших погубить городского голову Жукова и его, Геттуна.

– Оградите и защитите! – призывал Геттун. – Купцы исполняют чью-то злую волю, у них есть тайный предводитель, который им и приставил голову к плечам... Я знаю некоторых злокозников по именам: Ярославцев, Холщевников, Колокольцев... Они пытались проникнуть в канцелярию к графу Кочубею со своей злозатейной кляузой против меня. Благороднейший помощник министра фон Фок выгнал вон кляузников и пригрозил всех сослать на каторгу, ежели они не уймутся и станут впредь чернить меня и Жукова. Но они не унимаются... Не исключено, что возмутители попытаются проскочить и сюда.

Милорадович воспринял эту жалобу спокойно, с улыбкой проговорив:

– Я – воробей, стрелянный всеми стрелами, какие только есть на свете, и меня ни чиновничья мякина, ни купеческое просо не проведут. Иди, душа моя, и занимайся своим делом. На меня, думаешь, не жалуются? Плох тот генерал-губернатор, у которого нет врагов откровенных и прикровенных, а раз так, то и вы, мои помощники, должны знать: ваши враги – мои враги, мои враги – ваши враги... Я не из тех шерстяных бабьих чулок с эполетами генеральскими на плечах, что легко дают в обиду своих подчиненных! Я скорее удар приму на свою грудь, чем подставлю грудь помощника. Честь каждого из нас – это не только ваша личная честь, но и честь всей моей канцелярии, а она, слава богу, до сих пор ничем не запятнана перед государем и общественным мнением! Я не собираюсь купцов обижать, но и в рот им заглядывать не буду.

Напутствие генерал-губернатора взбодрило Геттуна. Он вышел из кабинета повеселевший.

Милорадович дождался очередного выхода золотой танцовщицы и, когда теремок над часами закрылся, поехал к артисту Брянскому.


6

Год без малого прошел с той поры, как переехал Рылеев с семьею в Петербург. На Васильевском острове во втором этаже приличного дома снял он маленькую квартирку и стал искать места. Но службы подходящей, такой, чтобы можно было жить, не трогая невеликих доходов с Батовского имения, не находилось. Зато быстро вошел он в столичные литературные круги – помогли рекомендательные письма Бедряги. В журналах стали появляться его стихотворения. Познакомился он с председателем Вольного общества любителей российской словесности полковником Федором Глинкой, а через него с блистающими умом и образованностью гвардейскими офицерами братьями Муравьевыми-Апостолами и драгунским штабс-капитаном Александром Бестужевым.

Бестужев – воплощение сердечности, доброты и жизнерадостности – вскоре стал другом Рылеева и его семейства. Молодые люди сошлись накоротке, и не проходило недели, на которой веселый драгун два-три раза не бывал бы в уютной квартирке на Васильевском острове.

Зима нынче с самого начала ожгла Петербург морозами, разрисовала узорами окна рылеевского кабинета.

С утра Рылеев был весел и радостен. Полковник Глинка на днях прислал ему два пригласительных билета на празднество Российской академии. Рылеев хотел ехать вместе с Натальей, но ей что-то нездоровилось, и она предложила вторым билетом осчастливить Бестужева. Тот пришел в восторг от приглашения – на празднестве будут все ученые знаменитости, а программа торжества обещает быть захватывающе интересной.

На другой день Бестужев на извозчике пораньше заехал за Рылеевым на Васильевский остров. Народу на празднестве обещало быть немалое число, и обоим хотелось занять приличное место в зале заседаний. Рылеев надел зеленую суконную шубу на сурковом меху, шапку, варежки и, поглядевшись в зеркало, удовлетворенно похвалил себя:

– Молодец Рылеев! Чем не воронежский ямщик?! Холодно на улице?

– Морозище вовсю дерет! Но перед твоей шубой любая Арктика отступится, – весело уверил Бестужев, на плечах которого была мохнатая бурка.

Они покатили в академию. Шустрая чалая лошадка, подернутая седым инеем от копыт и до гривы, бежала весело. Над ее головой вилось дымчатое облачко от выдыхаемого ею воздуха. Кругом все было бело и по-зимнему чисто, опрятно, даже на самых грязных и пыльных в летнюю пору улицах.

Они вошли в огромный зал, пока еще пустовавший. Их появление было встречено звучным медноголосым боем часов. Пробило одиннадцать. Перед ними возвышался бюст императора Александра Первого работы Демута-Малиновского. Одаренный ваятель к природному обаянию императора придал немало вымышленного, представив самодержца прекраснейшим из людей.

– Хорош семеновец? – дерзко кивнул Бестужев на бюст.

– Да, на лучший белый мрамор не поскупились...

Из боковых дверей, ведущих в комнату заседаний академии, выглянул секретарь, чтобы осведомиться, кто прибыл, – знатная персона должна быть принята с соответственными почестями. Двери опять закрылись.

Вокруг стола заседаний в несколько рядов были расставлены стулья. Зал украшали огромные, помпезно исполненные, пылающие красками портреты основательницы академии и ее нынешнего высокого покровителя.

Публика съезжалась дружно, как по команде, и к половине двенадцатого зал заполнило блистательное столичное общество.

Рылеев с Бестужевым были вознаграждены за свой ранний приезд – они сидели во втором ряду на удобных местах. Впереди них оказался Глинка со своим помощником по Вольному обществу любителей российской словесности седовласым Каразиным. Наплыв гостей говорил о том, что для жителей Петербурга Российская академия – родная дочь. Глаз уставал от разноцветья мундиров, лент, аксельбантов, орденов. Среди современных щегольских фраков можно было увидеть и старомодные – екатерининских времен – зеленые, с разрезом на груди.

Рылеев окинул взглядом зал и увидел себя окруженным знатными особами духовного звания, членами Государственного совета, первыми чиновниками двора, генерал-адъютантами, сенаторами, министрами. Нашел несколько знакомых лиц – то были столичные литераторы.

Часы пробили двенадцать раз. К столу, стоявшему посредине зала, важной поступью подошел сановитый вице-адмирал Шишков, президент академии. Гордо и прямо держал он сереброволосую голову свою. Голос его прозвучал торжественно и даже высокопарно. Он открыл собрание и пригласил занять почетные места за большим столом видных ученых и знатных особ. Торжественно молчавший зал на минуту оживился, пока приглашенные неторопливо, чинно, с достоинством проходили к столу и занимали подобающие им места.

Нарядные дамы, как по приказу, все враз навели лорнеты на средину зала, когда за столом появился сияющий довольством и радостью генерал-губернатор Милорадович в парадном мундире. Рылеев от души посмеялся застольному соседству генерал-губернатора: справа от него сидел знаменитый актер Каратыгин, а слева – митрополит Серафим, в черном клобуке старик с налитыми щеками, в которых затонул маленький нос.

Шишков обратился к собравшимся с речью. Он долго говорил о пользе академии, о важности сохранения чистоты нашего языка, о роли науки в укреплении устоев нравственности, о преумножении с помощью науки всяческих благ на пользу отечества. Речь звучала помпезно, благолепно и напоминала богослужение в соборе.

Бестужев вынул записную карманную книжку и черкнул на листке, чтобы показать Рылееву: «Несет чуху... Староверщина... Он хочет из академии сделать утюг для выжигания всего нового в нашем языке... Как все измельчало! А ведь за этим столом, в этом самом зале когда-то, как метеор, как молния, сверкал своими мыслями диковинный помор Ломоносов и освещал России дорогу на сто лет вперед! Заупокойная панихида на уровне окружающих нас блистательных мундиров и очаровательных головок милых дам».

– Потерпим. Зато будем знать, что такое храм науки, – прошептал Рылеев Бестужеву.

– А теперь, милостивые государи и государыни, секретарь академии отдаст отчет в ее упражнениях за прошедший год и затем прочитает свой перевод из Тита Ливия, – заканчивая речь, объявил президент.

Пока секретарь читал отчет об упражнениях прошедшего года, затем свой перевод из Тита Ливия, Рылеев наблюдал за Милорадовичем. Генерал-губернатор скучал до позевоты и временами не в силах был справиться с ней. А когда секретарь время от времени вставлял в русскую речь длинные латинские периоды, на лице Милорадовича появлялась гримаса, будто он хлебнул изрядную дозу уксуса.

После того как секретарь наконец сел на место, Шишков объявил:

– Милостивые государи и государыни, известный переводчик Гомера, непревзойденный чтец гекзаметров, высокочтимый Николай Иванович Гнедич сейчас всем нам доставит прекраснейшее удовольствие бесподобным чтением восхитительного перевода Василия Андреевича Жуковского из Овидиевых превращений Кнейкса и Алционы. Вы сейчас сами увидите, что сей перевод исполнен поэтических прелестей, близких к оригиналу. А сие лишний раз доказывает сродство древних языков с нашим.

Бестужев пожал плечами, будучи удивлен таким неожиданным выводом.

Гнедич читал мастерски и проникновенно. Все в зале замерло. Даже Каратыгин, сам великолепный чтец, застыл в изумлении. Казалось, в зал вместе с гекзаметрами вошел сам легендарный Овидий. Рылеев в упоении невольно закрыл глаза, как будто слушал симфонию в исполнении великого музыканта.

Прогремели последние гекзаметры, и чтец умолк.

– Чудесно... Чудесно... Бесподобно... – тихо сказал Рылеев. – Настоящее диво...

– Да, уже ради одного этого стоило вытерпеть и речь президента, и секретарский отчет, – отозвался Бестужев.

Поднялся Шишков и объявил, что слово имеет знаменитый историограф Николай Михайлович Карамзин. В зале вновь воцарилась тишина. Карамзин, сидевший рядом с Шишковым, встал и поклонился.

– Я буду читать продолжение жизни и царствования Иоанна Васильевича, – места, которые войдут в девятый том «Истории государства Российского».

Рылеев впервые видел маститого ученого мужа.

С каждым словом читающего возрастал интерес слушающих. Глубокомысленное суждение ученого сливалось с истинным вдохновением красноречивого художника, и одно усиливало другое. Создавалась величественная историческая панорама, вобравшая в себя столько суровой, неприкрашенной правды, столько человеческой, невинно пролитой крови, столько загубленных мстительным деспотизмом ярких человеческих жизней, изобразившая столько сильных, могущественных умом и духом характеров, исторических фигур, что у Рылеева дух заняло. Автор показывал начало и причины разрушительной перемены в нраве и основах правления самодержца, для которого вдруг стало болезненной страстью и неутолимой потребностью купание в горячей человеческой крови своих соотечественников. Автор рисовал потрясающую картину создания ненавистной народу опричнины, ставшей палаческим топором в руках болезненно-подозрительного царя. Бесконечная череда казней... Казни... Казни... И опять казни... Реки слез, моря крови... Озверение людей... Крушение нравственности и национального характера, равное катастрофе... Крушение, какое не могли причинить и два столетия татарского ига. Человек для человека стал зверь... Доверие стало презираемо и наказуемо... Донос и фискальство возведены в высшую добродетель... Народные гуляния и зрелища заменились массовыми публичными казнями... Холопы не успевали подвозить в Москву лес на виселичные столбы... Воронье со всей России черными тучами слеталось к Москве, чтобы назобаться гниющей во рвах вокруг Кремля и по улицам неубранной человечины... Благие дела утонули в лужах дворцовой грязи, смешанной с кровью вчерашних верных слуг тирана, с кровью людей, чье полководческое искусство сокрушило многие вражеские твердыни.

И все-таки ничто окончательно не сломило великого характера русского народа!

Пробило два часа пополудни.. Рылеев за все время чтения впервые окинул взглядом зал. Он увидел на лицах у многих слезы и сам готов был заплатить слезой восторга славному историку за его труд...

Усталый, но счастливый жадным вниманием слушателей, Карамзин остановился...

– Николай Михайлович, мы видим, что вы очень устали, идите и отдохните в соседнем с залом покое, – попросил Шишков.

Карамзин поклонившись публике, удалился из зала.

– Ну и Грозный! Ну и Карамзин! Не знаю, которому из них больше удивляться! – сказал Рылеев. – Вот так копнул нашу историческую целину!

Услышав слова Рылеева, к нему оборотился седовласый Каразин. Он плакал и, утирая глаза, сказал:

– И мы имели своих Регулов и Аэциев... Да, сударь мой, да – имели...

– Господа члены академии, есть предложение наградить историографа Большою золотою медалью, – обратился Шишков с предложением.

Заготовленный заранее протокол пустили по рукам, чтобы скрепить решение о награждении подписью каждого члена. Никто не возражал. Протокол вскоре всеми был подписан. Шишков на минуту отлучился и возвратился вместе с Карамзиным. Лицо Шишкова светилось радостью. Он зачитал коротенький протокол о награждении.

– Вручаю вам, Николай Михайлович, за прекрасный труд ваш, не имеющий себе равных, сию золотую медаль от лица академии...

Рукоплесканиями наполнился огромный зал. И, когда все смолкло, Рылеев услышал, как впереди сидящий Каразин сказал Глинке:

– Достоин! Вполне! Чаю, такие громкие рукоплескания раздались впервые со дня основания академии... Мне нынче мнилось, Федор Николаевич, что я присутствую на играх Олимпийских при чтении Геродотом бессмертных книг его!

Рылеев, подавшись к креслу Каразина, спросил:

– Разве на Олимпийских играх состязались и ученые?

– А вы, молодой человек, читали Роллена? – обернулся Каразин.

– К стыду моему, не успел, – покраснев, признался Рылеев.

– Вот то-то и оно! Все вы, нынешние молодые люди, при всех ваших несомненных достоинствах, страдаете одним: не успеваете читать полезные книги. Так вот, друг мой, Геродот, говорит добрый Роллен, верный описатель древних повествователей, читал свою «Историю» в продолжение Олимпийских игр; читал целой Греции, ликующей, восторженной, собравшейся на оных играх, и его «Историю» слушали соотечественники просвещенные с таким завидным одобрением, что дали девяти книгам, ее составляющим, имена девяти муз! Да, то были золотые вольные времена... Времена уже неповторимые... рукоплескания повсюду раздавались... Повсюду, где ни проходил Геродот, восклицали благодарные своему великому мужу греки: «Вот тот, кто столь достойно написал нашу «Историю»!»

А Рылеев уж думал о том, почему бы вместо балаганов с пошлыми итальянскими и французскими комедиантами не устраивать ежегодно весной и зимой празднество отечественной истории. Устраивать не для горсточки избранных, а для всего народа. И чтобы на этих празднествах выступали ученые, подобные Карамзину, чтобы заслуги их были отмечаемы венками почести всенародной. Чтобы каждый ямщик и посадский человек, каждый дворовый и черносошный крестьянин знали по имени своих летописцев и при встрече узнавали их в лицо.

Рылееву хотелось подойти к Карамзину – поблагодарить его и познакомиться с ним, но его обуяла непреодолимая застенчивость.

Заседание закрылось. Публика, готовясь к выходу, смешалась, пестрели мундиры, ленты, ордена, чепчики и шляпки, но взоры всех в этой сутолоке все еще искали Карамзина, чтобы еще раз благодарственно взглянуть на него и улыбнуться. Милорадович, подхватив одной рукой под локоть Карамзина, а другой – генерал-адъютанта Потемкина, прогуливался по свободной части зала. Рылеев потерял Бестужева в сутолоке, но не торопился покидать здание академии. На лестнице он встретился с Глинкой и Каразиным, который возбужденно говорил:

– Сей необыкновенный день утверждает меня в том, что общественное мнение созидается и у нас в России! И мраки веков прошедших не могут уже быть возвращены!

– Прекрасно сказано, господин Каразин! Прекрасно! – воскликнул воспламененный Рылеев. – Веков прошедших мраки не могут уже быть возвращены... Да и как же им возвратиться после такого приговора над ними, утвержденного справедливостью и совестью великого историка! Хвала и честь нашему Геродоту!

– Отвечаю вам вашим же комплиментом, молодой человек, прекрасно сказано! – любезно отозвался Каразин.

Подошел Бестужев, уже одетый в бурку.

 – А я ищу тебя, Кондратий! Одевайся, пойдем гулять по Невскому!

В тот день до самого вечера, наслаждаясь чудесной морозной погодой, гуляли они по городу, говорили о только что состоявшемся празднестве, о веках ушедших и веках грядущих, о вреде бездумного искоренения многих древних народных обычаев, унаследованных от времен языческих, о пренебрежении правительства нуждами науки и ученых, о забвении многих ломоносовских заветов, о научной и общественной бесплодности академического начальства.

– Как хорошо нынче сказал Каразин, – мечтательно проговорил Рылеев. – Мраки веков минувших не могут быть возвращены! Справедливо, но при одном непременном условии: они не могут быть возвращены, если о них непрестанно предупреждать и напоминать современникам грозным поэтическим словом...

Бестужев подхватил друга под руку, сказал горячо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю