Текст книги "Дело всей России"
Автор книги: Михаил Кочнев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Хозяин дома Холщевников, бросая по крошке хлеба цепному черно-белому брыластому кобелю, чтобы смирить его ярость, напряженно прислушивался к звукам, доносившимся с улицы. Он стоял у калитки в ожидании важного лица из канцелярии самого генерал-губернатора.
Не успел Сергей Муравьев-Апостол взяться за калиточное кольцо и дернуть веревку, протянутую через весь двор к крылечной двери, как калитка будто сама собой отворилась, и Холщевников, сдернув с головы пушистую меховую шапку, предупредительно поклонился.
– Милости просим, господа, к нашему очагу, к хлебу с солью и к пирогу. Пожалуйте прямо в парадное.
Холщевников запер калитку на две щеколды с хитроумным секретом собственного изобретения и опередил гостей, показывая дорогу. Снег во дворе был чист и не взрыт ничьими ногами. Обласканный хозяином здоровенный кобель не лаял, лишь порой раскрывал широкую пасть и негромко, как бы нехотя, подскуливал. Крыльцо с железным козырьком на двух литых чугунных столбах с фигурными украшениями было глухим, в трех шагах от порога поднималась на второй этаж пологая лестница. Над лестницей на втором этаже мигал огонек в подвешенном на медных цепках жирнике, который не столько светил, сколько чадил. Таким чадом в зимние вечера пахло не только в купеческих домах, а и в самых богатых дворянских особняках.
Под ногами поскрипывали крашенные земляной охрой лестничные ступени. Пахло душистыми сушеными травами. Здесь все несло на себе печать хозяйственности обитателей этого жилища. Все было срублено, сложено, подогнано надежно, прочно, точно.
В тихой просторной комнате на втором этаже, куда ввел Холщевников двух офицеров, было много икон, и перед каждой висела посеребренная лампада, но это не была молельня. Колокольцев и Ярославцев у порога встретили вошедших почтительным поясным поклоном. Оба они были на вид мужики ладные, широкоплечие, мускулистые, с первого взгляда внушали к себе доверие.
На столе полоскал раскаленное горло медный самовар с боками, украшенными растительными узорами.
Над самоваром в конфорке, как гусь в гнезде, сидел с вытянутой шеей белый чайник и грел свое чрево. Стол, накрытый расписной льняной скатертью, – изделие знаменитой Ярославской Большой мануфактуры – был заставлен блюдами и блюдцами с разными закусками. Ломтями нарезанная ветчина была розовей цветущего клевера, в золоченой чаше янтарно искрился липовый мед в ломких сотах, в кувшинчиках и бутылях нагуливали лишний градус наливки и настойки домашнего изобретения, кувшинчики и бутыли теснились вокруг могущественного самовара, как купцы вокруг таможенного комиссара. Белая муравленая печь дышала в помещение березовым теплом.
Домовитость хозяина понравилась Муравьеву-Апостолу и Глинке. Прислуга-чухонка, застенчивая женщина лет тридцати, с лицом, усыпанным золотистыми веснушками, голубоглазая, статная, в платке, повязанном с напуском на лоб, время от времени смущенно заглядывала в комнату. Она ожидала распоряжений хозяина по уходу за гостями. Но распоряжений пока что не делалось, и прислуга, не входя в комнату и как бы боясь встретиться взглядом с господами офицерами, поскорее и бесшумно закрывала дверь.
Холщевников помог офицерам снять шубы, повесил их на самое почетное место под шитый серебром полог, куда был доступ для одежды самых знатных и самых желательных особ. Сухой, теплый воздух, напоенный запахом липового меда, казался целебным. Здесь в теплоте и обжитом уюте не хотелось верить, что за окнами трещит тридцатиградусный мороз и лед на Неве, трескаясь, гудит, будто кто его с плеча осаживает исполинским молотом.
По неколебимым правилам русского гостеприимства Муравьеву-Апостолу и Глинке отвели самое почетное место – в красном углу под божницей, а сами купцы рядком сели напротив них, с другой стороны добротно слаженного дубового стола на фигурных ножках. Сергей Муравьев-Апостол, слушая не очень обструганные, но полные глубокого, практического смысла купеческие здравицы, с любопытством вглядываясь в эти лица, самобытные, не похожие друг на друга и в то же время имеющие в себе что-то общее, думал: «Три лица – три характера, с любого из троих можно писать лик апостола или какого-нибудь другого святого, но сильны они своей земной красотой». Ярославцев, ладно скроенный и прочно сбитый, лицо имел круглое, будто по циркулю вырезанное. Оно обросло густою и удивительно черной, словно в саже вывалянной, бородою.
Колокольцев выглядел типичным северянином и по богатырской стати, и по лицу – широкому, опушенному окладистой русой бородой, разделенной надвое. В его глазах во время разговора с гостями не угасало песенно-возвышенное парение духа, свойственное сказителям русского Севера. И голос его был благозвучней, чем у тех двоих.
Холщевников, одетый на манер европейского купца, – малиновый камзол и лимонного цвета панталоны, скорее смахивал на дворянина, чем на потомственного купца. Еще в молодости он, по примеру своего отца, расстался с бородой и носил усы. Некий француз, когда-то торговавший лимбургским сыром, но разорившийся и ставший учителем в Петербурге, давал ему уроки французского языка. Холщевников до того был понятлив и памятен на иностранные слова, что учитель как-то сказал ему:
– Одежка на тебе почти крестьянская, а голова у тебя, Яков, лучше, нежели дворянская.
И с той поры Холщевников свою одежду привел в соответствие с понятливой головой, стал подражать дворянству. Но рядился он в дворянские перья только дома, а в лавке и по одежде, и по языку оставался русским купцом.
Муравьев-Апостол и Глинка, не кривя душой, воздали должное каждому кувшину и каждой бутылке, восхваляя мудрость составителей рецептов настоек и наливок, а затем речь пошла о деле, ради которого они собрались.
– Так вот, уважаемые соотечественники и граждане купцы, – начал Муравьев-Апостол без всякого высокомерия. – Вы имеете честь сидеть за одним столом и чистосердечно беседовать с одним из главных помощников генерал-губернатора – гвардейским полковником Федором Николаевичем Глинкой... Вы, я помню, жаловались на городскую голову Жукова и искали на него верной и неподкупной управы! Так вот эта верная и неподкупная управа сидит с вами за одним столом и хочет выслушать все ваши беды, притеснения, рассказы о причиненных вам убытках. Говорите все, что наболело у вас, и только сущую правду...
– Как перед богом... Как на исповеди... – клятвенно перекрестился на иконы Холщевников.
То же сделали и Ярославцев с Колокольцевым.
– Рассказывайте! – поощрил со своей стороны Глинка. – Я всегда с радостью слушаю наших торговых и промышленных людей, потому что нахожу среди них, как правило, граждан рассудительных, деловых, много на своем веку повидавших, а потому и много знающих. Торговля, коммерция любят простор и широкие дороги.
– Как раз, Федор Николаевич, этого-то самого главного: простора и свободных дорог – мы в последние годы почесть начисто лишены, – начал Ярославцев. – Простор торговле важен, как доступ свежего воздуха дыханию... Вон, ежели уголь в самоварной трубе плотно нахлобучить, хоть тем же чайником, он и гаснет. А все, что гаснет, то уж, угаснувши, не греет. Торговля, слышал я от одного умного человека, это та печь, около которой согревается все отечество и жители, оное населяющие. А чтобы печь хорошо грела, ты уж не мешай ей топиться и дров сухих не жалей. Да не гнилух осиновых, а звонких березовых поленьев подкидывай... Вот тогда и дым повалит к небу, и пламя загуляет в печи, да в трубе загудит от радости...
– А здешний городской голова Жуков срубил с плеч голову мясницким топором у нашей купеческой радости, – подхватил Холщевников, мастер говорить складно и плотно. – Бог дал Жукову, по ошибке знать, вместо доброго человечьего злое собачье сердце, приставил на плечи горшок большой, а ума забыл положить, так и пустил дураком на белый свет. Снюхался Жуков, спелся с иностранцами и ныне продает им, не боясь закона и стыда людского, своих сограждан. Всему здешнему купечеству своей медвежьей лапой на горло наступил, всех подмял, особенно страждут беднейшие. Только о своих корыстях помышляет и ничего другого знать не хочет. Своей пенькой готов заткнуть горло всем остальным торговцам и промышленникам, мнит себя первеющим королем на всех базарах и ярманках...
– Свою пеньку старается сбыть всех первее и выгодней и ради такой ненасытной собственной выгоды хитроумными проделками останавливает все нормальные течения торговли и промышленности, – жаловался баритоном Колокольцев. – А в торговле как? Наступила тебе власть на горло – и пошел по миру. Жуков, понятно, небольшая власть, да роет купечеству могилу в две лопаты с Геттуном, который служит в той же генерал-губернаторовой канцелярии, что и вы, Федор Николаевич...
– Каким же образом они это проделывают? – поинтересовался Глинка.
– А вот каким, – разгладив усы, начал Холщевников. – Пеньку нашу добрую и другие товары, кои англичанам да голландцам сбываем, торговая биржа, по велению Геттуна, бракует, а хочешь продать – плати неустойку, сиречь ту же мзду, да такую, что товар себе дороже выходит. А Жуков на бирже кум королю, всю торговлю в свои руки взял, свои и чужие товары, что за бесценок купит, беспрепятственно иностранцам сбывает по хорошей цене. И с каждой сделки Геттуну на серебряном блюдце куртаж подносит ни больше ни меньше – двадцать пять тысяч. Диво бы свои подносил, а то ведь деньги-то думские. Так вот уж который год и казну и город вдвоем обворовывают. Да ведь что, подлецы, удумали? Все делают именем генерал-губернатора... А он, Милорадович-то, поди, ни сном, ни духом об их воровстве не ведает...
Муравьев-Апостол и Глинка слушали, возгораясь искренним негодованием.
– Чего же вы до сих пор терпите? Вас грабят, разоряют, притесняют, бесчестят, а вы молчите? – с укоризной сказал Сергей.
– Как молчим? – вразнобой, на разные голоса заговорили купцы. – Не молчим. Да ходу нам нет. Жаловались министру финансов Гурьеву, только беды себе нажили. Жуков с Геттуном прихлопнули нашу жалобу великой дачей министру. Торкнулись было через одного адъютанта к самому графу Аракчееву, но и тут остались виноватыми мы же – привинил нас граф в заносчивости против законных властей и неподкупного правительства. А Геттуна назвал безупречным слугой государя. Ну, как тут добиваться справедливости? А ведь Жуков-то и Аракчееву угождает ежегодными приношениями. Злодей юрисконсульт Анненский состоит в полном услужении у Жукова и заблаговременно предупреждает его о всяком нашем против притеснителя нелицемерном слове. Квартальные офицеры и судебные приставы на побегушках у Жукова и Геттуна. А судебный пристав Мылов, так тот не только сам сделался для них тряпицей, о которую они вытирают сапоги, но и в цветущих летах дочерей своих предоставляет для увеселения этих господ на тайной квартире у двух сестер, что выдают себя за благородных дворянок, а на самом деле живут грязным женским промыслом... Вот ведь какие слуги под рукой у генералгубернатора! – Купцы рассказывали сущую правду и сейчас были готовы продолжать сражение с Жуковым, только бы кто-нибудь помог им в этом. – А еще есть друг у Жукова и Геттуна похлеще Мылова – следственный пристав Широков, что ныне зверствует у нас в Петербурге. Так этот пристав есть тот самый Широков, помещик Курской губернии, что убил девицу Алтухову... Убийство состоялось еще в 1813 году, – рассказывал Холщевников, – на расследование дела был послан тот же Геттун... Здорово он потрудился... Положил себе в карман три тысячи, следствие и суд велел прекратить над помещиком, вместо того чтобы упечь убийцу в Сибирь, привез его в столицу и поставил судебным приставом... С такими приставами они скоро и самого генерал-губернатора подведут под дурную славу.
Глинка посоветовал купцам не валом, не скопом, а вот так, как нынче, сбившись по трое, по пятеро, написать жалобы и постараться вручить их в собственные руки губернатору. Со своей стороны Глинка обещал им полную безопасность от какого-либо полицейского притеснения и незаметную, но полную поддержку перед генерал-губернатором. А коли до того дойдет, то и перед самим государем. По расчетам Глинки, купцы могли развенчать Геттуна и лишить его безграничного доверия Милорадовича.
К полуночи снегопад прекратился. Взошла луна. Над тихим городом, уже отходящим к мирному сну, было торжественно и тихо, опушенные инеем, деревья сверкали хрустальными и янтарными искрами, рожденными в причудливых гранильнях зимы.
Муравьев-Апостол и Глинка вышли из ворот купеческого особнячка на Гороховой. Перед тем как распрощаться, решили пройтись вдоль Фонтанки. Воздух был так свеж и приятен, что не хотелось уходить с улицы.
– Купцы народ деловой, умный народ, – заметил Сергей Иванович.
– Завтра поедемте к князю Андрею Борисовичу Голицыну и включим его в нашу антигеттуновскую дружину, – пригласил Глинка. – Расскажем ему обо всем и напустим на Милорадовича... Я же на первых порах буду оставаться в тени, чем лишу Геттуна всяких против меня козырей...
– Ход правильный, – одобрил Муравьев-Апостол.
– Голицын – ревностный труженик на поприще справедливости и человеколюбия. Пусть он сам обо всем расскажет Милорадовичу или же составит обстоятельную докладную записку. А я не успокоюсь до тех пор, пока не изгоню Геттуна, Жукова, пока не добьюсь наказания убийцы Широкова, пока не вырву из заточения унтер-офицерскую жену Мягкову...
– Есть одно большое препятствие на нашем пути: на деле о зверском убийстве девицы Алтуховой, как мне известно от родственника Бибикова, рукой Александра написано: «Быть по сему», – сказал Муравьев-Апостол, с наслаждением вдыхая чистый, морозный воздух. – А царь по присущему ему упрямству еще не переиначил ни одно свое: «Быть по сему»...
– Что же крылось за тем «Быть по сему»?
– Правительствующий Сенат в угоду подкупленному Аракчееву рассмотрел приговор Курской уголовной палаты, вынес такое определение о Широкове, насильнике и убийце: «...очищение падающего на него подозрения предоставить собственной его совести, которая может быть для него самым строгим судьею в преступлении прелюбодеяния, если подлинно он причастен к оному...» Аракчеев это определеньице подсунул, а царь подмахнул...
– Обстоятельство немаловажное, но все равно завтра встречаемся с князем Голицыным! – остался при своем решении Глинка.
Исполинские невидимые молоты продолжали осаживать лед на Неве.
4
Военный губернатор Милорадович вчера весь вечер вместе с артистами Брянским и Каратыгиным провел в обществе танцовщиц и нынче, приехав в канцелярию, все еще пребывал во власти приятных настроений. Дела не лезли в голову, мысли губернатора витали где-то за пределами канцелярии. Он поочередно вызывал к себе с докладами Геттуна, Глинку, послушал, но не сделал никаких распоряжений. Послал дежурного офицера с запиской на квартиру к Брянскому с просьбой, чтобы тот приехал к Милорадовичу на службу по делу весьма важному и не терпящему отлагательств.
Дежурный отправился на квартиру к артисту, а Милорадович завалился на свой любимый диван в кабинете, лежал, глядел в потолок, мечтал, и его мечтания, должно быть, были так приятны, что на лицо его часто набегала блаженная улыбка.
Брянский не заставил долго ждать себя. Он всегда с охотой и проворно отзывался на приглашение генерал-губернатора. Отзывался без раболепия, не как холуй и угодник, а как друг, потому что уважал Милорадовича и питал к нему самые нежные чувства. Они были запросто друг с другом и никогда не чинились один перед другим:
– Чем могу служить, Миша? – спросил шумно вошедший Брянский. – Душой? Талантом? Честью? Деньгами, которых у меня никогда не водится?..
– У меня, Яша, думаешь, они водятся? Весь пребываю в долгах. Не умею водить дружбу с деньгами... Сколько государь ни жалует, все сквозь мои дырявые карманы проваливается... Такой уж мундир сшил мне Яуцхи.... Сядь рядком да обними меня своей могучей ручищей...
Брянский сел на диван и обнял Милорадовича.
– А теперь я тебя обниму! И поцелую в обе щеки!
Милорадович расцеловал артиста и признался:
– Ничего в башку не лезет... Ах, и хороша же была вчера несравненная Катенька! Я вот тебя зачем позвал... Душа тоскует... хочется чего-нибудь прекрасного, совершенного! Побалуй меня державинскими чудо-одами, которые вчера так прекрасно ты читал! Сначала оду собачью хочу послушать! Затем – предупреждение обер-попу Державину, а потом предупреждение всем монархам и рабовладельцам! Напитав душу, поедем утолять чрево – пить «Клико» к Колосовой! Согласен?
Брянский был превосходный чтец, державинские стихи он читал с большим подъемом и проникновением в их философскую сущность. Он начал с шуточной оды:
«Милорду, моему пуделю».
– Тебя, Милорд! воспеть хочу;
Ты графской славной сын породы...
Каждая строфа оды сверкала могучим державинским гением и самобытным остроумием. Милорадович при каждой встрече с истинной поэзией становился непосредственным, как ребенок. Он от всей души хохотал после каждого громкозвучного четверостишия, навсе лады превознося их неповторимого творца.
О славный, редкий пудель мой,
Кобель великий, хан собачий...
Ода звучала стройно, свежо, забавно, воображение в ней окрылено было точностью наблюдений, а наблюдение написано рукой великого мастера. Милорадович умел понимать искусство. Театр и поэзия доставляли ему истинное наслаждение.
– Кабы мне бог даровал такой талантище, то все бы ленты и ордена, не задумываясь, с радостью отдал вот за одну такую штуку! – восторгался Милорадович. – Ну и Державин! Ну и человечище! Рвани, Яша, еще раз «Привратнику». Я ее давно наизусть знаю, но хочу услышать в твоем бесподобном исполнении! Нет ничего целебнее для души моей, как честные стихи...
Но тот Державин – поп, не я:
На мне парик – на нем скуфья.
Он обер-поп; я ктитор муз,
Иль днесь пресвитер их зовусь...
После чтения, продолжавшегося часа два, Милорадович просветлел душой, которая и без того редко бывала мрачной.
– Сейчас, Яша, поедем, но сначала отдам несколько распоряжений.
Он велел дежурному офицеру пригласить Глинку и в присутствии Брянского, которого считал своим человеком, стал давать распоряжения чиновнику для особых поручений:
– Унтер-офицерскую жену Мягкову, как воровку, суд приговорил к наказанию плетьми и ссылке в Сибирь. Геттун говорит, что суд проведен с соблюдением всех формальностей, воровка полностью призналась, но я хочу, чтобы вы побывали в тюрьме и посмотрели, как она содержится перед отправкой в Сибирь. И еще вам поручение: отставной солдат Крюков, обвиненный в хищении, приговорен к наказанию плетьми и ссылке в Сибирь, но обстоятельства дела таковы, что заставляют меня назначить новое следствие, провести которое я поручаю вам. Судьба солдата стоит того, чтобы о ней позаботиться. И третье дело: о проделках сутяги некоего Михайлова, который с помощью третьего департамента регистрата посадил в тюрьму мещанина Юшкова, жену его и семидесятилетнего родителя. Проверьте, душа моя, и доложите мне.
– Михайла Андреевич, о деле несчастного мещанина Юшкова я могу доложить вам сейчас, поскольку это дело мною уже исследовано, – отвечал Глинка. – Известный всей столице проходимец и сутяга Михайлов, человек без чести и совести, нравственно павший, вопреки всем законам презрев сострадание к ближнему, подкупил третий департамент регистрата и с его помощью заточил в темницу неповинного мещанина Юшкова, жену его и преклонных лет старца – отца несчастного узника.
– Если это так, то я приказываю немедленно освободить старика и жену Юшковых, а дело самого Юшкова исследовать со всей тщательностью. Сейчас же отправляйтесь, душа моя! Сейчас же! Но почему у нас так часто свершается вопиющее неправосудие?! Куда и за чем смотрит наш магистрат? Не понимаю...
– Магистрату и в его лице вопиющему неправосудию покровительствует Геттун...
– Как Геттун? Какой Геттун? Наш?
– Да, управляющий делами вашей канцелярии, – твердо сказал Глинка.
– Не может того быть, душа моя! – возразил Милорадович. – Геттун мне дан самим богом! И я уверен, что Геттун сам является ярым противником всякого незаслуженного бесчестия граждан!
– Если бы это было так, Михайла Андреевич... А я убежден, что в незаслуженном бесчестии Юшковых Геттун повинен не менее сутяги Михайлова, – не уступал Глинка.
– Какой ему интерес выгораживать неправосудие? Не понимаю! Вы, душа моя, что-то примешиваете личное! А дела службы выше всего личного! – и Милорадович позвонил в колокольчик. – Геттуна ко мне!
Вошел долговязый с впалыми щеками Геттун, высокий, узкоплечий, с длинной бугристой шеей. Взгляд его, скользнул по Глинке, который демонстративно не хотел смотреть на своего ярого противника.
– С историей Юшковых знаком? – спросил Милорадович управляющего делами.
– Знаком... Мещанин Юшков осужден правильно. Вся семья Юшковых – закоренелые злодеи. Такого мнения о них третий департамент регистрата, – ответил Геттун. – Такими же находит Юшковых и магистрат.
– А я вот слышал, что правитель дел моей канцелярии покровительствует магистрату и тем, кто причиняет людям незаслуженное бесчестие, – бросил суровый упрек Милорадович.
– Такое мог обо мне сказать лишь мой враг. И я просил бы назвать его по имени, – обескровленными губами пролепетал Геттун.
– Еще не хватало очных ставок в моем кабинете, – отмел просьбу Милорадович, не пожелавший выдавать Глинку.
– Это сказал я! – вдруг признался Глинка. – И готов еще раз повторить...
– Ныне все, кто помешан на филантропии и альтруизме, только тем и занимаются, что на каждом углу порочат законы, правосудие, неподкупных слуг его императорского величества, – с напускной важностью и деланным высокомерием отвечал Геттун. – Оклеветать меня можно, но подкупить нельзя, равно как нельзя увлечь разными сомнительными и туманными поползновениями некоторых загадочных человеколюбцев, которые умеют втираться в доверие к людям безупречным и пользующимся благосклонностью государя...
У Глинки, умевшего владеть своими чувствами и порывами, кровь закипела в сердце. Намеки Геттуна были прозрачны, за ними крылась готовность нанести сокрушительный удар противнику. Становилось ясным, что Геттун знает о Глинке больше, чем сейчас сказал – он назвал его загадочным человеколюбцем неспроста.
Милорадович, чтобы не допустить пререканий, отпустил Геттуна, а Глинке велел задержаться.
– Видишь, душа моя, как Геттун защищает свою честь! – Милорадович большим пальцем указал на только что закрывшуюся дверь. – Ты зря на него не нападай... Министр юстиции Лобанов-Ростовский нередко прибегает к услугам Геттуна, а министр, разумеется, не станет прибегать к помощи человека, не пользующегося полным доверием.
Но Глинка и после этого увещевания остался при своем мнении.
– Князь Лобанов-Ростовский слишком неразборчив в людях, к услугам которых он часто прибегает, – сказал он. – У него пользуется полной доверенностью не только Геттун, но и матерый взяточник, юрисконсульт Анненский, друг известного мздоимца, городского головы Жукова. Этого Анненского давно пора заковать в кандалы и сослать на каторгу!
И Глинка начал рассказывать о многочисленных злодеяниях Анненского и Жукова, перечислял имена тех, с кого они брали крупные взятки, кого разорили, кого неправильно засудили. Милорадович слушал и временами встряхивал головой. Наконец спросил:
– Неужели в самом деле такие мерзавцы? Дай мне в руки факты, и я первый ополчусь против них! Буду беспощаден и неумолим! Факты на стол! Только чтобы без личностей!
– Фактов хоть отбавляй, Михайла Андреевич!
– Вот, Яша, какие у нас бывают юрисконсульты и судьи! – Милорадович дружески бросил руку на плечо Брянскому и отпустил Глинку.
Заперев и опечатав свой кабинет, Глинка поехал в тюрьму, где сидела в заточении унтер-офицерская жена Мягкова. Тюрьма при губернском правлении была такая же зловонная и нечистая, как и при управе.
В сопровождении старшего тюремного надзирателя, обрюзгшего, с заспанными мутными глазами, Глинка вошел в полуподвальное, сырое, холодное помещение, в котором было темно, как ночью. Такая стояла духота и зловоние, что у него закружилась голова. В маленькое косое окно свет с улицы почти не проникал, а под потолком он не увидел лампы. Какие-то тени смутно проступали во мгле. Глинка велел вздуть свечу. При ее свете он увидел десятка два предельно истомленных узниц разных возрастов и состояний.
На всех имелось несколько топчанов.
– Сколько вас здесь? – спросил Глинка.
– Много... Али сам не видишь? – грубо прохрипела стоявшая у стены баба. – Обреченные... На каторгу погонють...
Хриплая женщина начала отвратительно ругаться, не щадя никого. Она знала, что теперь уж все кончено, бояться нечего, дальше Сибири не угонят, страшнее каторги наказания не придумают, а язык вырезать царем запрещено.
– Которая из вас унтер-офицерская жена Мягкова? – спросил Глинка, окидывая взглядом жмущихся по стенам женщин. – Унтер-офицерская жена Мягкова? – повторил Глинка.
В ответ послышались вздохи и всхлипывания.
– Чего в угол забилась? Иди, тебя кличет! – толкнула локтем хриплая свою соседку, в спадающем с плеч сером рубище и в развалившихся башмаках, из которых выглядывали синие пальцы ног с черными от грязи ногтями. – Мягкова... Ундер-офицерская... Вот она... Вчера только плетьми секли, вся кожа лоскутками сползла... Сарафан прилипает...
Мягкова рухнула в ноги Глинке и заголосила:
– Не виновата! Как перед богом, не виновата! И не брала, и не прикасалась ни к браслетине, ни к кулону... И знать не знаю, что за кулоны на свете... Не угоняйте в Сибирь... Детей малых пожалейте... Дайте царю в ноги упасть и горе мое выплакать! В Семеновском полку в семейных казармах воров не важивалось! Родненькие мои, ненаглядные...
С трудом Глинка образумил голосившую: сначала окриком заставил ее замолчать, а потом и подняться с пола.
Мягкова еле-еле поднялась. Она с трудом держалась на ослабевших ногах. Она уже не голосила, но плечи ее все еще вздрагивали и руки тряслись.
– Унтер-офицерская жена Мягкова, успокойся, я приехал не за тем, чтобы отсылать тебя в Сибирь, а узнать от тебя всю правду... Говори мне все, как было дело: в чем тебя винили, как допрашивали, как судили?.. Ежели за тобой нет никакой вины, то будут наказаны те, кто поступил с тобою так бесчеловечно!
Мягкова и верила и не верила своим ушам и глазам – такой поворот в ее несчастье ей показался неправдоподобным. Она было рванулась, чтобы опять упасть в ноги, но Глинка предупредил ее сурово:
– Ежели не образумишься и не станешь говорить дело, то ступай в Сибирь...
И Мягкова как-то сразу очнулась, протрезвела от несчастья, собралась с силами и мыслями, начала рассказывать:
– При Семеновском полку живу я со своим мужем ундер-офицером Мягковым в семейных казармах... Муж мой артикулу солдат обучает. Георгиевский кавалер... За отличие в Бородинском деле получил... А я хожу поденничать по разным домам... Детей-то трое – кормить, обувать, одевать надыть... И все мал мала меньше. Бог миловал, все к хорошим людям попадала, и никто меня ни словом, ни делом не огорчал, не обижал... И платили за работу по-божецки... без обману... Но тут одна наша, тоже из ундер-офицерских жен, присоветовала мне наняться в услуженье к двум сестрицам-девицам. И та и другая с наружности на высоких знатных господ смахивают... Я так и приняла их обеих за знатных... С радостью нанялась к ним в услуги, думаю, уж знатные-то зря не обидят... Стала я жить, стала я им всей правдой служить... И вижу я, что обе эти девицы-сестры снимают две квартиры в разных околотках, поочередно меняются местожительством и каждый вечер меняют господ, кои приходят к ним для увеселения... Старшая с квартальным офицером крутит, младшая подметки рвет с судебным приставом Мыловым, а когда Мылову некогда или с другой бывает занят по другому адресу, его подменяет господин Валяев... Кто только не перебывал у этих девиц-сестриц: и квартальные, и семеновские, у которых своей семьи нету, и преображенские... И такие стали захаживать, что и меня норовят к греху склонить... Тут старшая-то мне и приказывает: «Ужо мой квартальный приведет с собой товарища, так что уж уважь все его желания...» У меня инда в глазах помутилось: как это я уважу, уж лучше я по миру пойду, а на такое не согласна! А она и не принялась к моим словам: «Женщины все так говорят, пока усы не увидят...» Вечером и приводит квартальный своего приятеля... Угощаться за стол приглашают... А я ни в какую... На том и постановила... А как стали приставать, я шубу за рукав – да и дай бог ноги.
Ну, поутру иду опять убираться в квартире после вчерашнего представления... Только я ногу через порог, а мне первое слово от старшой-то крали: «Воровка!» Будто я у них какие-то драгоценности унесла... У меня и тряпка из рук выпала... А старшая уж побежала в съезжий дом на меня с заявлением! А мне по моей темноте помочь некому. Без вины меня привиноватили, от мужа, от малых детей оторвали, начали морочить, волочить, а потом в тюрьму при управе бросили. А в той тюрьме гнилой смрад хуже, чем в здешней... И ни слезам моим, ни молитвам никакой веры нет...
– Приговор тебе объявили?
– Объявили: приговорили к наказанию плетьми и к ссылке в Сибирь.
– Где тебя судили?
– Не знаю, милый барин...
– Кто судил?
– В глазыньки ни одного судью не видела...
– В каких тюрьмах тебя держали?
– Спервоначалу при управе сидела... А уж оттоль через надворный суд в уголовную палату поволокли...
– Допрос тебе читали?
– Никто не читал.
– Где приговор объявляли?
– В тюрьме же.
– Кто объявлял?
– Какой-то письмоводитель. Он же и допрос брал.
– Расскажи, как он снимал с тебя допрос?
– Три раза принимался снимать. Сымет – даст свиданье с мужем. А на третий раз глаза все мне в карман глядят. После первого допроса разрешили моему мужу свидеться со мной. Второй раз допрашивал: один глаз письмоводительский за пером следит, а другой – мне в карман глядит, сколько я выну оттуда, а у меня в кармане пусто. Опять дали свидеться с мужем. В третий раз допрашивал, спьяна мне и сказывает: «Лезай по клетям да делись по третям и никогда вор не будешь... Понимать надо, ворона! Уж так и быть, наваляю я тебе за твою скупость...» Чего-то написал и в суд отослал.
Унтер-офицерская жена опять было всхлипнула, но Глинка остановил повелительным жестом ее готовые вот-вот прорваться рыдания.
– Успокойся. О твоем деле я завтра же доложу генерал-губернатору.
Он круто повернулся и вышел из темницы.
Прежде чем покинуть здание тюрьмы, строго сказал сопровождавшему его старшему надзирателю:
– С Мягковой обращаться человечно, притеснений не чинить.








