412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Кочнев » Дело всей России » Текст книги (страница 2)
Дело всей России
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:44

Текст книги "Дело всей России"


Автор книги: Михаил Кочнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

– Опровергайте Пестеля, Иван Дмитриевич, – шутливо обратилась к Якушкину Екатерина Федоровна.

– Не берусь!.. Опровергнуть Пестеля не легче, чем взять штурмом батарею Раевского, – ответил Якушкин. – Стоит насмерть, как стоял вместе с нами перед редутами Бородина.

Вошли еще три брата Муравьевых: Александр, Михаил и Николай. Все трое офицеры, сейчас они были во фраках, как и остальные, находившиеся в гостиной.

– Муравьевых-то, Муравьевых-то сколько! – радовалась Екатерина Федоровна. – Пол-России! Ну и коренастый же наш куст!

– Есть не менее коренастые: род Пушкиных, Бестужевых, Трубецких, Толстых, – добавил Иван Матвеевич. – Чтобы летописцы и фискалы не запутались в многоветвистом древе нашего родословия, мой дед не зря к своей фамилии Муравьев добавление – Апостол, фамилию своей матери, присовокупил. Хорошо, господа, когда живешь и чувствуешь, что у тебя есть глубокие корни на родной земле. Что не имеет корней, то и цвести не может, а что не цветет, то и плода не дает.

– Однако ныне взята ставка на тех, кто никогда не имел и не имеет корней, – пылко возразил Сергей. – Взгляните на петербургский двор, на состав правительства, на Государственный совет, на все важнейшие правительственные учреждения и отрасли – много ли вы там найдете людей с корнями?

– Александр в том неповинен, такое наследие ему досталось от пронемеченных и профранцуженных предшественников, – заступился за государя Иван Матвеевич. – Но если он и дальше не откажется от неметчины, то и я присоединю свой голос к вашему негодованию!

– Он, возможно бы, и отказался, но не знает, как это сделать, – рассуждал Никита, играя табакеркой с нюхательным табаком. – Его со всех сторон облепили, как мухи блюдо с медом, Ливены, Дибичи, Бенкендорфы, Бистромы, Молеры... Через их жужжанье он стал глух ко всему, что исходит от русских...

Лакей доложил Екатерине Федоровне о том, что на подворье пришел ее крестьянин Антон Дурницын и привел с собой мальца, просит приюта и желает поклониться в ножки госпоже своей. Говорит, что прибыл царя-батюшку своими глазоньками посмотреть.

– Вон как!.. – И она пошла из гостиной следом за лакеем. За ней устремился младший сын ее Саша – тонкий, тихий и застенчивый. Он вдруг почему-то решил, что его величавая мать может отказать мужику в приюте.

– Маман, пускай они ночуют у нас. Ныне такое восторженное состояние у всех, что каждому хочется увидеть своего прекрасного государя. Что бы там ни говорили, он показал себя правителем, достойным России!

– Сашенька, ты в своих возвышенных чувствах не одинок! – сказала мать. – В сии викториальные дни отказывать мужику в ночлеге недостойно Муравьевых! Я не собираюсь изменять человеколюбию...

Едва ливрейный лакей отворил дверь в переднюю, как Антон, перешагнув через порог, упал барыне в ноги. То же сделал и его внучонок, следуя наставлениям деда.

Оба они были с обнаженными головами. Оба одеты в чисто стиранные белые холщовые рубахи с подолом до колен. За плечом у старика висел такой же белизны мешочек.

Это стояние покорного мужика на коленях Саше показалось не только излишним, но даже оскорбительным для хозяев. Юный Муравьев болезненно поморщился.

– Встань, встань! – строго сказала Екатерина Федоровна. – Зачем это об пол лбом колотиться? Ты тоже человек...

– От самого спасителя, барыня, мужику навечно заповедано земно кланяться своим господам, – все еще стоя на коленях, отвечал Антон. – Так и у других заведено. У нас бурмистр и то люто дерется, ежели на колени не брякнешься перед ним в конторе.

– Дерется? Это смиренник Григорий-то?

– Смирные-то, они, барыня, выходят злее буйных. Только бог с ним, я ведь не с челобитьем на него. – Антон поднялся с колен. То же сделал и мальчонка, синеглазый, курносый, с выгоревшими золотистыми волосами, закудрявленными у висков. Он напоминал молоденький веснушчатый рыжик под зеленой елкой на опушке.

Муравьева спросила старика, как идут дела в вотчине: все ли запахали и засеяли, какие виды на покосы и хлеба в этом году, у всех ли хватило хлеба до нового, сберегли ли мужики скотинку, все ли исправно платят установленный вместо барщины сносный оброк.

– Слава богу, с работами в поле управились, – деловито докладывал Антон. – А виды, барыня, на хлеба, как и в прошлых летах, невеликие, все опять страшатся голодухи, как и в позапрошлом году.

Екатерина Федоровна осведомилась также, раздал ли староста, как ему предписано было, рожь в скирдах и обмолоченный овес самым бедным. Перекрестившись, Антон стал припоминать, как, кому и сколько раздатель назначил из барского воспомоществования.

Сын стоял позади матери, с интересом слушая рассказ о суровом житье-бытье деревенском.

– Где руку-то потерял?

– А вот где, государыня... Сам себе кормилицу отрубил, чтобы не достаться хрянцузу в службу, – и он в подробностях поведал историю о том, как попал в плен к французским фуражирам.

– Пойдем в гостиную, – взволнованно сказала Муравьева.

– Увольте, барыня, мы к такому непривычные...

– Идем, идем, – и Екатерина Федоровна взяла его под локоть. – Но только чтобы в ноги не падать! Слышишь? И ты, мальчик, пойдем! – И она ввела смущенного Антона в парадную гостиную. Восхищенно представила необычного гостя: – Сей истинный потомок Муция Сцеволы заслуживает Георгия Первой степени. Сколько же потрясающей доблести обнаружила в народе нашем страшная война! Рассказывай, Антон...

Перед столь многочисленным блистательным собранием мужицкий язык сначала слегка запинался, порой сбивался, но потом слово по слову выправился, обрел плавность, образность. И гвардейская молодежь, и статские пожилые приняли рассказ с восхищением – ведь героическое не меркнет, если даже о нем поведано не очень складно.

– Твой патриотический подвиг, Антон, стоит того, чтобы о нем узнала вся Россия, – заговорила восторженная Екатерина Федоровна. – Ты же герой! Я непременно свожу тебя к нашему знаменитому историографу Карамзину. Представлю тебя и старейшему нашему поэту Гаврилу Державину. Трубный глас его я нахожу божественным, особенно в лучших произведениях!

– Однако не во всех, – заметил Пестель. – Например, его «Карета» удивительно живописна по словесным краскам, по умению распорядиться словом, но по мыслям, по общему духу она являет собою своего рода успокоительное лекарство для напуганных революционными громами Франции деспотов и их чад! Не потому ли идет молва, что старая царица каждый вечер заставляет своего чтеца читать для нее «Карету» на сон грядущий как спасительную молитву.

– Не спорю, Павел Иванович! Повезу Антона к поэту Федору Глинке. Он адъютант Милорадовича и сумеет взяться за дела, – шутливо отвечала Муравьева. – И непременно нужно сделать так, чтобы кто-то обратил внимание государя на подвиг одного из его подданных с тем, чтобы увенчать этот подвиг заслуженной и достойной наградой!..

– Я завтра же буду об Антоне говорить с моим полковым командиром генерал-адъютантом Потемкиным, – предложил свои услуги Сергей Муравьев-Апостол. – С тех пор как наш полк заслужил Георгиевские знамена, мы все стали любимцами государя.

– А есть еще более верный ход, – подал голос Якушкин, сидевший в мягком розовом кресле. – Заинтересовать этим делом нашего друга Сергея Волконского! Он еще ближе к государю, нежели Яков Потемкин.

С Якушкиным согласились.

– А теперь, Антон, ступай на кухню, скажи там повару, чтобы накормил, – сказала Екатерина Федоровна. – Да пускай чарочку поднесет... Или не употребляешь?

– Дыть, как и все протчие... С превеликим удовольствием, – разулыбался широколицый Антон. – Винцо, оно, ежели в меру, свято, как и хлебушко. Одно – тело Христово, другое – кровь его, пускай хоть и мутная... Только редко приходится – дерут три шкуры.

– Поужинав, скажешь там человеку, чтобы место указал в людской, – заботливо наказывала Муравьева, провожая Антона с мальчиком до передней. – Да чтобы не на голом полу, а на подстилке соломенной с тюфяком.

– Дай тебе бог здоровья и долгих лет! – порывисто поклонился в пояс чуть не до слезы растроганный хлебопашец. – Встрела нас как мать родная. Не стоим мы того. Мужику и конура – фатера, и дроги – палаты. На что нам тюфяки? Лучше на полу. Мы к голым доскам привыкши.

– Ступай, ступай ужинать. Вишь, распелся, голосистый соловей.

– Нашенские постоять любят. Как же, барыня, иначе-то, ежели бог послал добродетельного человека? Народ-то по доброму слову извелся, по ласковости. Уж больно дурно, когда и просвета никакого душа не видит и не ждет его, – предался своим размышлениям многодумный Антон.

– А богу молишься? – выслушав, спросила она.

– Да, барыня. Всем селом молимся. А как же?.. Только бог-то у нас свой... Истинный. А не тот, перед которым митрополит здешний кадит.

– Да ты, знать, старообрядец?

– Нет. Но книги святые читать люблю, – отвечал мужик. – Без них давно бы поглотила нас пучина мрака и всесветной лжи. Кабы господь сподобил меня лицезреть государя нашего, то сказал бы я ему спасибо за его указ от 1801 года насчет неотеснения тех, кои уклоняются от православия. – Он вздохнул. Помолчал. И добавил с приглушенной яростью: – Мы вот не уклоняемся, но вопреки воле царской терпим притеснения, какие могут исходить лишь от самого дьявола! Везде творит нечистый закрепощение тела и ослепление духа – такого ярма и татарское иго для нас придумать не смогло.

Он говорил спокойно, но убежденно. Муравьева с интересом слушала остановившегося у порога мужика и дивилась цельности характера этого человека с отважным сердцем и душой, мятущейся, ищущей ответы почти на те же вопросы, на которые ищут их во дворцах и палатах. Рубище, оказывается, не помеха уму беспокойному.

– Сказал бы я государю – спасителю отечества и веры, что один анчихрист прогнан с нашей земли, повержен во прах, но другой сатана притаился поблизости престола, – рассудительно вел речь Антон. – Сказал бы я ему, как писано в одной старопечатной книге: и продал ты нас, государь, в руки врагов беззаконных, ненавистнейших отступников и царю неправосудному и злейшему на всей земле. И ныне мы не можем открыть уст наших, мы сделались стыдом и поношением для рабов твоих и чтущих тебя, – Антон перевел дыхание и возвысил голос до силы проповедника: – Государь, не суд страшен, а судьи! Ежели ты воистину разумен, послушай сначала, что народ о делах твоих говорит, что он думает о тебе и слугах низких твоих и лицемерных...

Вдруг Муравьева почувствовала себя неловко перед этим одетым в грубый самотканый холст соотечественником. Неловко потому, что вежливо отсылает его ужинать в людскую, а не пригласила к господскому столу вместе с теми, кто сейчас беззаботно витийствует в блестящей гостиной, к столу, который скоро накроют. Ей сделалось стыдно, что, не помышляя о каком-либо пренебрежении безруким храбрецом, уже тем унизила его, что встретила со снисходительностью чисто барской, а он заслуживает совсем иного обхождения. При всей внешней забитости, при традиционном безотчетном раболепии, он человек гордый и умный, умеющий окинуть любой предмет своей мыслью и независимо высказать свое откровенное суждение.

– Если ты, Антон, не очень проголодался и можешь немного потерпеть, то я хотела бы пригласить тебя к нашему столу, – решилась Екатерина Федоровна. – Господам офицерам будет интересно тебя послушать.

Антон вместо ответа лишь шевельнул могутным плечом.

– Значит, потерпишь? – улыбнулась Екатерина Федоровна.

– Пресветлая госпожа наша, мужик-молчун тысячу лет терпит. Хоть и кость трещит, а все равно терпит, стоит, не ломится, – ухмыльнувшись, напевно заговорил он. – Ежели б из мужицкого терпения веревку скрутить, то такой веревке износу не будет. Ежели из нашего терпенья мостовую проложить, то хоть Царь-пушку по ней кати. А ежели мужицкое терпение, как синь-горюч порох, крепко сжать да запал подвести, то никакие горы не устоят. Сколько желательно, столько и потерпим.

– Вернемся в гостиную. А мешочек сними здесь.

Антон послушно, как малое дитя, снял мешочек, положил на стол.

– А что в нем у тебя?

– Корешок чемерицы. Сам накопал. Раны баско затягивает.

– Вот как хорошо, – уже проще говорила Екатерина Федоровна. – Подари горстку офицеру Павлу Ивановичу Пестелю. Он там, в гостиной. На ноге у него рана застарелая. На поле Бородинском разбило ему колено. Так с костылем дошел до самого Парижа, и за то золотой шпаги удостоен с надписью: «За храбрость».

Выслушал Антон, вздохнул и сказал:

– А я, милостивица ты наша, на месте царя взамен множества золотых сабель и шпаг сковал бы одну лишь, красоты небывалой, и наградил ею всю Россию, потому как она в себе соединила геройство всех. Душе нужна награда, а не телу. Ее ни золотой шпагой, ни лентой через плечо не удовольствуешь. Душа извечно ищет истинной воли и света, не презри ее страдания, не помешай ее исканиям, тем и сотворишь людям награду нерукотворную, себе же – памятник вечный в молве потомства.

Мысли Антона, как ячейки кружева, низались одна к другой. Екатерина Федоровна и не подозревала о существовании подобных златоустов среди своих крепостных мужиков. Прислуга проводила Антона в покои, где можно умыться и сменить дорожную рубашку.

Муравьева сама подала мужику мыло и ласково кинула на плечо сообразительному мальчишке махровое полотенце с яркой ручной вышивкой по концам. Ушла.

– Ишь, как господа-то наши пригоже живут, – впервые в жизни встретившись с благами умывальни, тихонько сказал внуку Антон. – Прямо те райский уголок. Ни соринки, ни пылинки. Мыльцо душистое, как сирень в духов день.

Умылись оба. Причесались перед зеркалом деревянным гребешком. У порога их встретила барыня, улыбаясь, повела за собой в гостиную, где уже накрывали столы.

Екатерина Федоровна подвела Антона к бледнолицему поручику Пестелю и сказала участливо:

– Вы, Павел Иванович, не пренебрегаете народным врачеванием?

– Жаждущий исцеления готов поверить во все, – ответил поручик.

– Вот Антон принес с собой какой-то целительной травки в дар столичным лекарям...

– Для всех страждущих, особливо для раненых, – заговорил Антон, по-знахарски буравя умным, пронзительным взглядом исхудалого поручика. – И по лицу вижу, что измучен или ранами, или болезнями. Попробуй, барин, простецкого нашего средства... Вот тебе я отсыпал сухого корня чемерицы... Помогает ранам, которые никакое лекарство не берет. – Он подал поручику завернутые в белую тряпочку корни, рассказал об их свойстве, дал наставление, как готовить из сухих корней настой чемерицы, как пользоваться настоем. – Не сомневайся.

Антон рассказал поручику, как настоем этих корней он сам лечил обрубленную руку, вспомнил много разных случаев полного исцеления от застарелых ран и гнойных язв. Поручик слушал его с интересом, но без особой веры в силу этого растения, название которого для него было внове.

– Словом, барин, трава могучая. Богом послана людям на здоровье. Но злая к тому, кто обращаться с нею не умеет.

– Чем же она зла?

– Тем, что может человека не только с ног свалить, но и с ума свести, – отвечал Антон.

– Яд, что ли, в ней?

– Яд, барин. Да только яд бывает добрее меда, ежели знать его характер и обращаться с ним разумно.

 – С этим я вполне согласен, – сказал поручик.

– Что мед, что яд – любят свою меру, – продолжал Антон. – Где не знают меры, там и от добра не ведают проку. Чемерица все может с человеком сделать: утолить боль, прогнать с души тоску-кручину, избавить душу от всех страхов земных и небесных. И тому примеров было немало в наших местностях.

С каждым словом мужика Пестель проникался к нему все большим уважением.

– А какие примеры? – с интересом спросил он.

– А вот какие: ежели выпить побольше отстою чемеричного, то можно с песней положить собственную голову под топор и не убояться. Или, скажем, человеку отпиливают гнилую ногу по самой середине, а он и не поморщится...

Поручик с удивлением смотрел на Антона.

– Вижу, барин, напугался ты моей травы... Не бойся, она тебе поможет, – улыбнулся Антон. – Только не сочти меня за пустобреха или колдуна: ни тем ни другим не занимаемся. А всю правду знать тебе об этой траве следовает. Были и такие случаи, когда отец, приняв соку чемерицы, собственных детей и лишал живота...

– Ради чего же это? – с еще большей заинтересованностью спросил поручик Пестель.

– Это когда у человека не остается никакого выхода. Так однажды случилось в нашей местности, когда было сильное притеснение старой вере.

– Люди травили сами себя соком чемерицы – правильно я понял? – спросил поручик.

– Нет, не совсем правильно... Насилие над духом человеческим и мед может обратить в яд... – замысловато вел рассказ Антон. – Не то чтобы люди сами себя травили, но обороняли свою душу и души своих близких от лжемудрости поповской. Особенно при Павле Петровиче началось это. Вот тогда-то и вспомнили о чемерице сильные духом люди. Верный своей вере человек, видя полную безвыходность, наварит чемерицы, напоит ею отца, мать, жену, всех детей, ночью возьмет топор и поведет всех в овин. Приведет – и клади голову на чурак. Покончит со всеми, а последним сам себя порешит...

– Какая безрассудная жестокость, – качая головой, заметил поручик.

– А гонение на веру разве не жестокость? – оспорил Антон. – Притеснение во всем виновато... Ведь у нас так все поставлено и законами подперто, что любой может нож вытереть о душу другого человека и не понести за это никакой кары. Вот люди и плевали в чашу с православным медом и спасались соком чемерицы...

Пестель подозрительно посмотрел на подаренные ему корешки... Но недоверие еще больше возбуждало решимость рискнуть, испробовать исцеляющую силу удивительного растения.

Вся гостиная нынче слушала Антона.


3

День и ночь не прекращались работы у петергофского въезда. Стучали топоры, сверкали высветленные лопаты, пылали костры, в подвешенных чугунах кипела смола; огромным муравейником шевелилась толпа мастеровых. Тут вместе с плотниками и каменщиками трудились ваятели и зодчие – на скорую руку возводились ворота, – нечто вроде триумфальной арки, – над которыми должны были вознестись шесть вздыбленных лошадей, символизирующих собою шесть гвардейских полков 1‑й дивизии, что недавно вернулась на родину морем и высадилась в Ораниенбауме. Художники и архитекторы сбились с ног в этой спешке и горячке. Известный Воронихин, по чьему проекту несколько лет назад был воздвигнут величественный Казанский собор, простудился и теперь лежал в лихорадке.

Многим гвардейским офицерам 1‑й дивизии было разрешено выехать в Петербург и там ждать прибытия своего полка на постоянные квартиры.

Привыкшие ко всему, дворцовые белошвейки, портные, парикмахеры все эти суетные дни крутились как грешники в аду. Старая царица Мария Федоровна и великая княжна Анна Павловна, известная своей привлекательностью, готовясь к торжественной встрече государя, никак не могли остановиться окончательно при выборе необыкновенного, ни на чье не похожего викториального платья и пышной прически. Не в пример им, молодая и скромная царица Елизавета Алексеевна смотрела на всю эту суету приготовлений с затаенной иронией. Она не гоняла горничных, фрейлин, камердинеров, а по заведенному ею обычаю читала с утра и до вечера, уединившись во дворце на Каменном острове.

И вот над дворцом взвился флаг, возвестивший о возвращении императора. Настал долгожданный день вступления победоносных полков в столицу.

С утра бесчисленные богатые экипажи потянулись к петергофскому въезду. Туда же со всех концов города хлынули толпы. Кареты с лакеями на запятках, барские дрожки колесо к колесу ехали длинными вереницами.

От Ораниенбаума к столице катился величественный гром военного оркестра. Начищенная медь сверкала в лучах солнца. Порой блеск молнией пробегал по ровным рядам примкнутых штыков.

Впереди этого грома и блеска на огненной масти жеребце отличной дрессуры ехал высокий, хорошо сложенный, умеренно тучный Александр Первый в мундире офицера Семеновского полка. Он сидел прямо, держа корпус немного вперед, а носки – в прямой линии с коленом.

А вдали, в сизоватой дымке, неясно прорезывались очертания петербургских дворцов и башен.

Еще сравнительно далеко гремели трубы и звучали фанфары, а уже все прилегающее к въезду пространство было запружено народом. Полицейские кордоны едва сдерживали нарастающий напор толпы, с обеих сторон грозившей прорвать оцепление и выплеснуться на проезжую часть.

Екатерина Федоровна с сыновьями сидела в своем роскошном экипаже. Все трое Муравьевых-Апостолов вместе с Якушкиным и Толстым успели занять место всего в двух десятках шагов от разукрашенной лентами и гирляндами Триумфальной арки. К этому сооружению сквозь непробиваемую толпу протискивался и Антон с холщовым мешочком за плечами.

За ним, крепко вцепившись в подол дедовской рубахи, влекся юркий Маккавейка. Полиция уже не церемонилась не только с обывателями, но и с господами – чины площадно ругались, толкали, пинали, оттирали вылезавших там и сям за отмелованную черту. Антон с внуком в конце концов просочились туда, куда им было желательно. Теперь они теснились около кареты Екатерины Муравьевой. Им даже было слышно, что говорят господа.

Вокруг Муравьевых-Апостолов сбилась целая офицерская группа: Илья Долгоруков, Павел Пестель, Сергей Трубецкой со своим другом Шиповым. Сюда же протиснулись и три брата Муравьевых (особая линия этого рода – Александр, Михаил, Николай).

Шесть алебастровых лошадей, наскоро вознесенных над аркой, именно потому, что они были алебастровые, невольно придавали грандиозному торжеству привкус нарочитости, какой-то условности. Пожалуй, совсем бы другие мысли и чувства навевала Триумфальная арка, если бы над нею неколебимо стояла бронзовая или чугунная шестерка. Об этом думал Сергей Муравьев-Апостол, глядя на хрупкий алебастр.

– Итак, господа, встречаем великодушного Александра! – сказал Долгоруков.

– Да, встречаем царя русского! – отозвался Матвей Муравьев-Апостол.

– Нет, господа, уже в 1813 году Александр Павлович перестал быть царем русским и обратился в императора Европы! – горделиво добавил Иван Якушкин. – Как прекрасен был он в Германии в те дни, когда решительно призывал ее ко всеобщему восстанию и вооружению! Но еще прекраснее был он, когда мы вместе с ним входили в Париж! Ведь тогда он не дал никому из союзников вытоптать те хрупкие ростки, что взошли из семян, упавших на французскую почву в 89 году!

– Пожалуй, ты прав, Иван! – поддержал Долгоруков. – Республиканец Лагарп, наставник юного Александра, ныне может быть доволен действиями своего питомца...

В сопровождении конного наряда подкатила золоченая карета и остановилась невдалеке от «муравьевской дружины». В карете чопорно восседала императрица Мария Федоровна рядом с великой княжной Анной Павловной. Их изысканные, радужно переливающиеся одежды приковали к себе завистливые взоры находившихся поблизости модниц-аристократок.

Анна Павловна была молода и привлекательна собой: ее мать, старая царица, чьи морщины и дряблость уже не могли сгладить ни лекари, ни парикмахеры, ни портные, тоже старалась молодиться: ей хотелось выглядеть лучше, чем она есть.

Сокровенная зависть к властителю-сыну и поныне не угасла в ней. В мартовскую кровавую ночь 1801 года ускользнувшая из ее рук корона, братьями Зубовыми и соучастниками их была поспешно возложена на голову Александра. Мария Федоровна до сих пор не забыла этого поражения. Ведь она когда-то не в шутку готовилась к повторению роли Екатерины Второй на российском неразборчивом престоле...

Сидящая в карете императрица была видна Антону и его внуку. У Маккавейки сильно затокало сердце: до этого царей, цариц, королей и королевичей он представлял себе только по сказкам, сказывать которые был мастер его дед, а тут вдруг подвалило увидеть живую царицу и настоящую золотую карету.

– Дедуня, а где же царь-то?

– Скоро узрим. Не отставай. Держись крепче.

– Осади, олухи! Ослы! Бараны! – раздавались окрики полиции.

Но вот во все трубы, фанфары и барабаны оглушительно рванул приблизившийся оркестр. Гром его торжественно вкатывался в столицу со стороны Ораниенбаума и расчищал запруженную зрителями дорогу для царя, для его блистательной свиты и всей 1‑й гвардейской дивизии, колоннами побатальонно следовавшей за венценосцем. Офицеры и рядовые были в парадной форме. Над пробитыми в боях медными шапками развевались знамена:

– Государь! Государь! – повторяли тысячи и тысячи уст.

Маккавейка еще крепче прижался к деду. Все для него было как сновидение. На приплясывающем огненно-рыжем жеребце красовался царственный всадник в семеновской треуголке, упоенный почестями всей Европы, взволнованный криками ликования на протяжении всего длительного пути. На него было приятно смотреть: на полном, округлом лице играла обворожительная улыбка, и голубые глаза лучились добротой. Он держал в руке обнаженную шпагу, готовясь склонить ее перед старой императрицей.

Было среди встречающих много искренних, горячих сердец, много было слез непритворных. Прослезился и Антон, теснимый и сжимаемый со всех сторон и не знавший, куда ж ему деваться, чтобы не попасть под кулаки озверевшей полиции. Блеснула влага на глазах Ивана Якушкина, на глазах братьев Муравьевых-Апостолов. В эти минуты для народа император олицетворял ратную доблесть всей России.

В двух-трех шагах сзади государя несколькими рядами следовали свитские генералы. И среди них много совсем молодых!

Вдруг в самый трогательный момент, когда Александр готов был склонить обнаженную шпагу перед своей матерью – вдовствующей царицей, из толпы, под бешеным напором задних, выперли на проезжую часть однорукого Антона с Маккавейкой. Рассвирепевший полицейский ударил старика кулаком по лицу и хотел силой втолкнуть обратно в стадно ревущую и напиравшую стену, но это оказалось невозможным.

Антон, чтобы избавиться от тумаков, кинулся через свободную от зрителей проезжую часть на другую сторону. За ним, держась за подол его рубахи, трусил мальчонка. Но и с той стороны на них угрожающе рявкнул полицейский, пригрозив кулаком. А царь приближался...

Старик и внук как ошалелые заметались между двумя плотными, локоть к локтю, рядами орущих полицейских. Они оба совсем потеряли голову, окончательно закружились, не зная, куда деваться, где искать спасения.

«Что они гоняют несчастного мужика?» – возмутился Иван Якушкин и сжал кулаки.

Антон метнулся к арке. На спине его трясся холщовый мешочек с чемерицей. Но внезапно, чего-то устрашившись, поворотил и припустился прямо посередине дороги впереди царя. За ним, дав огненно-рыжему иноходцу шпоры, с поднятой обнаженной шпагой погнался государь и скакал за смятенным мужиком до тех пор, пока тот не споткнулся. Подлетевшие полицейские выхватили обеспамятевшего Антона из-под копыт и тут же, прямо на глазах у императора и свиты, стали жестоко избивать его. Маккавейка, прыгая на одной ноге (плюсна другой была разможжена шипами подковы), успел затеряться в толпе.

И сразу весь парадно-викториальный блеск, вся торжественность погасли, померкли, исчезли для Ивана Якушкина и его друзей. Уже не хотелось смотреть, как самодержец, только что едва не растоптавший опростоволосившегося мужика, театрально склонил обнаженную шпагу перед царицей.

Якушкин готов был зарыдать от испепеляющей, нестерпимой досады, от ошеломительного, ураганом налетевшего, непоправимого разочарования в кумире. Не хотелось верить во все то, что разыгралось перед его глазами, на виду у многочисленной толпы, в присутствии дипломатического корпуса. Не хотелось верить, но и не верить было нельзя. «Это не он... Это не Александр... Такого монарха я не знаю», – в исступлении размышлял оскорбленный Якушкин. Теперь он желал лишь одного – поскорей выбраться живым и невредимым из этого скопища господ и рабов, не видеть больше ни золоченых карет, ни самого царя, ни его блистательной свиты.

– Какой позор... Какой стыд... – проговорил Матвей Муравьев-Апостол, крепко сжимая горячую как огонь руку Пестеля.

– Такое не забывается, – сказал его брат Сергей.

– Что это с царем?! – воскликнул Трубецкой.

Но больше никто не хотел говорить о царе. А батальоны, вытягивая носок, уже церемониальным маршем печатали гвардейский шаг по эту сторону ворот.

Николай Муравьев шепнул Матвею Муравьеву-Апостолу:

– Завтра ввечеру приезжай к нам с братьями.

– Чем угостишь?

– Самым лучшим, что я мог найти в современном просвещенном мире, – «Общественным договором» Руссо. Будет обсуждение.

– Кто еще ожидается?

– Я, мои братья, Артамон, юнкер конной гвардии Сенявин, Петр и Павел Калошины и несколько лицеистов.

– Непременно буду.

Военный оркестр гремел и гремел. Алебастровые кони над воротами содрогались от четкого могучего шага вливающихся в празднично украшенный город гвардейских полков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю