Текст книги "Щедрый вечер"
Автор книги: Михаил Стельмах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Раздел второй
В эту ночь я во всех снах плыл на лодке – плыл по воде, по росе, по траве и даже по чьей–то конопле, которая стояла, как Дунай. И из полузабытья тоже выплывал, будто на лодке.
Еще не размыкая глаз, я всем телом ощущаю согласие в нашей хате, слышу, как приятно воркует, обвивается вокруг маминого голос отца, как по–молодецки выводит «го–го» огонь в печи, как ужом шипит на него кипяток, как ароматно мотается по полу полынный веник. И в моих ушах аж зазвучали–затанцевали свадебные песни:
До нас, невістко, до нас,
А у нас все гаразд:
Сама піч хліб пече,
Віник хату мете.
Я сразу закрытыми глазами вижу эту свадебную печь с зарумянившимися буханками и веселею.
– И чего оно еще улыбается себе? – печально говорит мать, полагая, что я сплю.
– Наверное, и в снах читает какую–то книжку, – кротко отвечает отец.
– Ноги вон потрескались на росе, словно деревянные.
– На росе потрескались, на росе и заживут.
– Хоть бы на какие лапти разжиться ему, – жалеет меня мать.
– Пусть ногами чувствует землю, – так скорее и танцором, и человеком станет.
На отцовские слова я говорю: «Ги» – раскрываю глаза и сразу же привстаю с топчана. Отец глянул на меня, удивился, насмешливо сузил один глаз и будто с большим почтением спросил:
– Хорошо ли спали, сухими ли встали?
Я снова говорю: «Ги» – и смеюсь. А отец, запрятавши насмешку под укороченные усы, уже заходит с другой стороны – начинает меня нахваливать:
– Что значит хозяйский ребенок у нас: как спит, так не ест, а как ест – не дремлет.
– А чего же дремать возле миски? – беззаботно отвечаю и, сколько могу, высовываюсь в окно, потому что за ним уже начинают светлеть порички[8]8
Порички – красная смородина.
[Закрыть].
– Хочется зеленухами оскомину набить? – угадывает отец мое намерение.
– Очень они мне нужны! – и я начинаю смотреть поверх куста поричек, будто он совсем меня не интересует.
На огородах еще вылеживается туман, где–то возле бондарского колодца его расклевывают петухи, а за петухами косарь отбивает косу, а за косарем на леваде отзывается коростель, а за ним из самой дороги выходит солнце, и придорожная верба роскошествует в его короне.
А вот на улице появляется с граблями на плече надувшийся дядюшка Владимир, воткнувший взгляд в свои ноги. Вот он увидел возле них наших кур, ухватился обеими руками за грабли, махнул своим оружием, и куры, теряя перья, взметнулись выше плетней.
– А чтоб вы ему выздыхали еще до вечера! – говорит им вдогонку дядюшка Владимир, потом украдкой оглядывается на наш овин, замечает меня, сразу хекает и быстро исчезает за хатами. А мне снова становится весело.
Дядька Владимир еще с марта враждует с нашими курами, а заодно и с дядькой Николаем. И за что бы? Когда весной мать подсыпала наседку, у нас гостил дядька Николай. Он сразу своим хитроватым глазом прикипел к решету, в котором лежали одни кругленькие яйца.
– А почему вы, Ганя, длинноносыми не подсыпаете? – аж присел возле решета, на которое уже мостилась наседка.
– Да, – отмахнулась мать рукой.
– Э, нет, скажите, Ганя, что вы нахитрили, потому что я и из вашей хаты не уйду.
– Что там говорить? Заметила себе, что из длинноносых яиц более всего вылупливаются петушки.
– Да что вы?! – удивился дядька Николай. – Век учись, а и в курах не разберешься. Вот теперь и пойду из вашей хаты.
И наверно, чтобы проверить мамины слова, мужчина сразу же подался к дяде Владимиру и по секрету насоветовал ему подсыпать наседку только длинноносыми яйцами, потому что, дескать, из них выходят одни курочки. Дядька Владимир и тетка Марийка послушались лукавого руководства, и вывелось у них из двадцати яиц аж девятнадцать петухов и одна курочка, а у нас наоборот. Ох, и свирепствовал тогда дядька Владимир и все обещал кому–то укоротить и язык, и день. Вот из–за этой чудасии и поныне огнем дышит Владимир на наших кур и на дядю Николая.
Но это нам не удивительно: на кого только не сердится и кому только не завидует дядька Владимир? Если послушать его, так нет в нашем селе, нет и на всем белом свете никакого доброго человека. Особенно же ненавидит он тех, которые имеют в руках или в голове больше ума чем он. Чей–то ум дядюшка считал своей личной обидой. Когда–то он умел гнуть или пригибать добрых мастеров и умников, а теперь приходилось удовлетворяться тем, что их славу мазал дегтем и не замечал, что все свои годы, весь век прополз по грязи.
Не угодила дядюшке и новая власть. Это же раньше были и цари, и князья, и графы, и даже бароны, а теперь все стали товарищами. Вот разве это порядок? И куда только смотрит заграница? А когда Литинский финотдел не принял у него налог ни золотом, ни серебром царской чеканки, он сначала оторопел, дальше вознегодовал, а потом скумекал, что и к чему, выбежал на улицу, вскочил на свою телегу и погнал домой волов, как лошадей. Чтобы они еще быстрее бежали, не только батожил их, но и всю дорогу жужжал, как овод. И неразумная скотина бежала как сумасшедшая. Ему так не терпелось, что он ночью обошел своих единомышленников и, хекая и отхекиваясь, сыпал и сыпал в их уши политику. Дядюшка уже точно знал, что новая власть зависла на одной волосинке, потому что у нее даже золота–серебра не принимала заграница.
С тех пор хитроумный политик начал ждать заграницу и лепить перед богами тоненькие самодельные свечечки. Даже свои золотые надежды дядюшка оплачивал скупыми шелягами. Недаром люди говорили, что он, пока простится с копейкой, двадцать раз перевернет ее в кулаке…
Сегодня и небу, и солнцу было истомно, нездоровилось, и даль стояла такая, будто на ней кто–то перелопачивал солнечный луч с лунным. И лес, и птицы в нем отчего–то притихли, а журчащий ручей пел и пел свою песенку и еще на дармовщину покачивал размытые корни.
Вот я прямо сидя на Обменной вижу под осиной близнецов–подосиновиков. Они совсем похожи на тех, которые просили меня во сне, чтобы я не уезжал в Херсонские степи. Я присматриваюсь, нет ли у них ротиков, прислушаюсь, не отзовутся ли они, но подосиновики, щеголяя красными шапками, молчат. Наверное, лишь во сне приходит голос к ним. Я соскакиваю с Обменной, изучаю взглядом лес. Вот по всему чувствуется, что здесь еще должны быть грибы, но они так запрятались, что и солнце их не найдет. Почему–то всегда так выходит: хороший гриб никак не найдешь, а поганка сама в глаза лезет. А это что?! Прямо от окоренка березы отклонился толстенный–претолстенный боровик. Дерево с одного края примяло ему шляпу, а из него еще прорастает грибок–малютка. Такая находка даже Любу порадует!
Теперь уже на Обменную и не думай вскочить: почуяв волю, она скалит на меня зубы и брыкается, будто кто нанял ее на такое дело. Еще хорошо, что я повод не выпустил из руки. Так вот с грибами в одной руке, а с поводом в другой медленно дохожу до якимовской загородки, где сейчас трава аж курится благоуханием и привяленным солнцем. Тут, при дороге, путаю наше лукавоглазое тягло и с грибами спешу к шалашу. Но ни в шалаше, ни на пасеке Любы нет. Так что мне делать? Я кладу на виду грибы, говорю, чтобы они никуда не убежали из шалаша, а сам думаю мелькнуть в осинники поискать подосиновиков. Там есть такое место!
Возле барсуковой норы ко мне с доброго дива прицепился вопрос: видит ли барсук солнце, или он в темноте прожует и проспит всю жизнь?
Я ложусь на землю, прислоняюсь ухом к тому месту, под которым должен вылеживаться барсук с барсучатами. Вот что–то слегка то ли подо мной, то ли за мной зашуршало. Наверно, зашевелилась барсуковая семейка. Может, она как раз засела за стол и орудует возле миски? Я начинаю улыбаться, в мыслях уже всовываю барсучатам в лапы ложки, а сейчас меня ошпаривает смех:
– Может, тебе и подушку положить? Будешь вылеживаться, как барсук!
Я отрываю голову от земли, а возле меня аж качается от смеха Люба, в ее руке покачивается чем–то набитая котомка, и девочка кладет ее на то самое место, к которому прижималось мое ухо.
– И чего бы вот я сразу все зубы продавал? – говорю немного недовольно.
– Потому что обрадовалась, что тебя увидела, – как камышинка, раскачивается Люба. – Я так и знала: ты приедешь сегодня.
– Откуда же такое знание?
– И сама не знаю откуда, – подняла вверх худенькое плечо. – Так вы уже не поедете в степи?
– Не поедем. Ты помогла нам.
– Это так вышло, – радуется девочка. – А ты что–то привез мне?
– А что же тебе надо было привезти?
– Будто не догадываешься? Какую–то книжку.
– Привез сказки страшные–страшные.
– О ведьмах и чертях? – сразу же искривилась и нахмурилась девочка.
– О них.
– Я этих и слушать не хочу.
– Почему?
– Потому что как начитаешься их, то очень страшно становится одной в лесу. – И девочка боязливо оглянулась назад, будто там, за деревьями, колобродила разная нечисть.
– А вот мне и совсем не страшно, – бесшабашно вру, а сам вспоминаю, как мне когда–то ночью черные дедовы штаны показались чертом.
– Потому что ты мальчик, ты и не должен бояться нечисти. Мой отец говорит, чтобы и я ничего не боялась, а я все равно боюсь.
– И чего же ты боишься?
– Грома, разной нечисти и совы.
– Совы?
– Ну да. Она вечером так жутко кричит, что волосы именно ежом поднимаются. И глаза ее страшно светятся ночью. Тогда я забиваюсь в шалаше отцу под руку и сразу засыпаю. Зато как славно здесь на рассвете! Будят меня то соловей, то кукушка, то иволга, то удод, а то и роса. Ты сотового меда хочешь?
И хоть мне очень хочется отведать сладкого, но я так отнекиваюсь, будто каждый день имею мед в своем доме.
– И напрасно, – говорит чьими–то словами Люба. – Мед – это здоровье.
– Ну, если здоровье, то попробую.
– Вот и хорошо, – показывает редкие зубы Люба. – А может, тебе и чумацкой похлебки сварить?
– Да нет, наверное, не надо.
– Вот я все набиваюсь, а ты все отнекиваешься и отнекиваешься. Гордый чего–то стал… Михайлик, а я тебе что–то хочу сказать. – И девочка, оглянувшись, застенчиво посмотрела на меня. – Сказать или нет?
Я тоже чего–то смущаюсь и тоже озираюсь вокруг.
– Говори, если имеешь что–то…
– Вот дай отдышусь. Только ты никому ни гу–гу. Слышишь?.. Вчера у моей тетки Василины был аж из Винницы какой–либо главный над певцами. Он такой патлатый и смешной–смешной! Как запоет, так у него рот становится пастью – целый горшочек влез бы туда. Он привез тетке какие–то ноты…
– И что?
– Тетка Василина возьми да и похвастайся ему, что я тоже хорошо пою и вывожу подголоском. Вот ему и захотелось послушать меня. А я все стеснялась и стеснялась перед городским. Тогда моя тетка сказала, чтобы мы вместе запели. И мы запели вместе, потому что так и легче, и не стыдно.
– И что дальше?
Люба смешно выпятила губы, торчком поставила глаза, как тот главный над певцами, и улыбнулась.
– А дальше этот главный взял да и прижал меня к себе, поцеловал в косичку, потом потянул ее и сказал, что я голос!
– А ты ему что?
– А я тихонько сказала: «Спасибо, дядя». И ему это очень понравилось, потому что он рассмеялся и еще раз поцеловал меня.
– Вот молодец! – радостно выхватилось у меня.
– Он или я? – доверчиво спросила Люба.
– Оба.
На это Люба рассудительно ответила:
– Вот так живет человек и не знает, что он – голос. Главный над певцами обещал как–то и меня, и тетку Василину вызвать в Винницу. Тогда я там и театр, и трамвай увижу.
– Везет же людям! – говорю я, а Люба начинает смеяться. – И что ты этому главному пела?
– Печальной: «Ой під яром–яром пшениченька яра, в долині овес». И веснянки пела, тоже печальные. А он сказал, что в них живут голоса каких–то предков. Такой уж умный мужчина, что и половины слов его не поймешь. Он и моему отцу сказал, что я голос.
– Что же на это отец?
– Разгладил усы и сказал: раз такое время, то он купит мне новые сапожки, и я начну их носить еще до снега, чтобы не простудить голос, – раскачивалась и радостно лепетала девочка. – Отец у меня такой смешной, а кто не знает его, думает, что он очень сердитый. Это усы делают его таким: они у него серпастые, норовистые и залезают, куда хотят, даже в рот. Пошли в шалаш.
– А что у тебя в котомке?
– Разве не видишь? Липовый цвет.
– На чай собираешь?
– Нет, наша кооперация принимает его на лекарство. Вот я и заработаю себе на тетради. Насобираю цвета аж на целый серебряный рубль, потому что очень люблю, когда есть много тетрадей. Давай вместе собирать цвет. У меня в шалаше и посушим, потому что на солнце нельзя. Как ты?
– Можно и вместе.
– Так сперва пошли есть мед.
Но в это время возле нас шевельнулась чья–то тень. Я оглянулся. Возле самой Любы со старенькой берданкой в руках остановился темнолицый, с вывернутыми губами дядька Сергей – тот, что до недавнего времени прятался в разных схронах от революции. Он вперил в меня тяжелые холодные глаза и насмешливо спросил Любу:
– Кого это ты, девка, хочешь медом угощать?
– Добрый день, дядя, – с достоинством ответила Люба.
– Не очень он и добрый: все меняется теперь. Так кого же должна медом угощать?
– Михайлика. Мы с ним вместе в школу ходим.
– Сейчас не то что малые, даже старики поглупели: все чего–то грамотеями хотят стать. А кто же будет свиней пасти?.. – Дядька Сергей пренебрежительно повел на меня берданкой. – Чей он?
Люба сказала. У охотника сразу похолодели не только глаза, но и все узковатое лицо. Он презрительно осматривает меня с головы до ног и начинает жевать губы:
– Так–так–так. Значит, ты потомок того языкослова, что верховодит в комзлыднях и все что–то имеет против меня? Га?
Я растерялся, а Люба взглянула на охотника и рассмеялась.
– Ты чего? – дядька Сергей подбросил черные дужки бровей.
– Вы и о дяде Николае говорили, что он имеет что–то против вас.
– И это правда.
– И мой отец тоже что–то имеет против вас.
Теперь уже растерялся дядька Сергей, моргнул раз и второй черными неровными ресницами, сплюнул:
– Хоть от детей узнаешь, что думает о тебе родня. Ох, недаром я так упирался, чтобы моя сестра не выходила за того серпастоусого. Что же, девка, подкармливай, подкармливай нищих медом, а они твоего дядьку возьмут за жабры, – и охотник взялся рукой за горло, где, наверное, должны были быть жабры. – Но чего я тебе говорю? Это не твоего ума дело. Скажи, вон там барсук еще живет? – и дядька Сергей нацелился берданкой на нору зверька.
– Что вы, дядя, делаете?! – испуганно вскрикнула Люба.
На вывернутых губах охотника причудливо искривилась улыбка:
– Не бойся, девка, он мне теперь не нужен. Вот когда нагуляет жир, я таки доберусь до него. Здесь какой–нибудь козочки или зайца не видела?
– Нет здесь ни козочки, ни зайца.
Дядька Сергей хмыкнул:
– Да неужели нет? Так я и поверю тебе!
– А вы разве хоть кому–нибудь верили?
– Царю верил, и то напрасно – прогадал! – стало злее лицо и вся фигура дядьки Сергея. Он еще что–то хотел сказать, но передумал, крутнулся и, держа берданку наперевес, осторожно пошел в глубь притихшего леса.
– Попрощается сегодня с жизнью какой–нибудь зверь или птица. Не приведи господи иметь такого родственника, – сказала Люба чьими–то словами. – Отец говорит, что у него затвердевшая совесть.
– А у твоего дядьки в самом деле есть жабры?
Люба фыркнула:
– Чего же ты у него не спросил? Вот было бы весело. Пошли же в шалаш.
Но после речи дядьки Сергея мне даже меда не захотелось.
– Лучше сначала нарвем липового цвета.
– Ну как хочешь. Я знаю такую липу, что пахнет аж на пол–леса. Наверное, ее цвет наиболее целебный. Правда же, хорошо будет, если он поможет какому–нибудь доброму человеку – возьмет и поставит его на ноги?
– Ге. А далеко эта липа?
– Аж возле оврага. Вот сейчас расстелю цвет в шалаше, и побежим себе.
Я взглянул на Обменную, на небо, которое обкладывали неспокойные грозно–фиалковые тучи, а Люба тем временем уже выскочила со своего лесного жилища, и мы побежали к той липе, которая должна была помочь добрым людям. Стройная, как тополь, она чуть наискось стояла над оврагом, распространяла и на лес, и на овраг свое благоухание, вокруг нее живой сеткой шевелились пчелы. Когда я вылез на дерево, за оврагом отозвался гром, а Люба испугано вскрикнула.
– Чего ты, девка?
– Боюсь грома, – искренне призналась девочка. – Может, вернемся назад?
– Ерунда. Нарвем цвета и вернемся.
– Хорошо тебе говорить: нарвем! У меня уже и руки, и душа дрожат.
– А как же твой рубль на тетради?
– Не хочу и рубля, когда гремит! О! Слышишь! Снова загремело, синим корнем прорисовалась молния, раскрыла кусок второго неба и угасла в туче.
– Ты не бойся, – успокаивал я Любу, – то Илья калачи разбрасывает.
– Если бы калачи, а то громы и молнии. Вон уже и лес перепугался грозы, – заскулила девочка.
В самом деле, под темным небом забеспокоился, загудел лес, закипела листва на нем, деревьям почему–то захотелось бежать, но они не знали, куда податься, и, стеная, метались во все стороны. Снова мигнула молния раз и второй раз, лес и сверху, и изнутри просветился нехорошим голубоватым огнем, а гром, как безумный, ударил в несколько цепов, будто хотел обмолотить землю. И она под ударами грозы начала испуганно крениться в безвестность. Теперь и мне стало страшно.
– Михайлик, сейчас же слазь! – уже внизу откликнулась Люба слезами.
И только я, обдирая ноги, скатился с липы, как на землю стеной обрушился ливень. Сразу невидимым стал лес, только стон его охватывал, зажимал и перекатывался через нас. И вот молния попала в сердцевину леса, и он засветился огромным фиалковым фонарем. А когда молния погасла, мы увидели другой огонь – у самого яра, заламывая руки, горело искалеченное дерево.
– Михайлик, нам надо спрятаться.
– Куда же мы спрячемся?
– Я знаю такое дупло в дубе – большое–большое. Там мы оба поместимся, – сказала Люба, вытирая уже мокрое лицо.
И я, пустая голова, даже не подумал, что беда могла стрястись с тем дубом, и побежал за Любой. Платок спал ей на плечи, вокруг ее головы, стекая ручьями, затанцевали косы и ленты, а девочка изрывала в клочья сизый подол дождя, исчезала в нем и снова появлялась, как тень. Гром бросал ее на землю, она падала, привставала и бежала вперед.
– Так и голос можно потерять, – хотел я пошутить, но Люба и ухом не повела.
Мы встревоженно метались между громами и молниями, а дождь, как хотел, стирал и выполаскивал нас.
– Вот здесь! – девочка вдруг остановилась перед старым ветвистым дубом. У его корня темнела неровная припаленная пропасть.
«Дуб, дуб, кто тебе душу выел? – в мыслях спросил я дерево и сам ответил: – Лета мне выели сердцевину и душу».
И вопрос, и ответ мне очень понравились, я хотел было загордиться, но передумал – несомненно, это где–то вычитал такое.
– Михайлик, сюда лезь!
Я вошел в дупло, как в каморку. Здесь было темно и почти сухо. Люба успела уже вытереться, выкрутить платок и немного успокоиться. И вот снова, как из пушки, грохнул гром, дуб заскрипел всеми своими косточками, и мавка обеими руками вцепилась в меня, а спустя время, сама себя успокаивая, спросила:
– Правда же, здесь не так страшно?
– Конечно, – ответил я, совсем забыв, как опасно в грозу соседствовать с большим деревом. Оно скрипело и стонало, обрушивая на землю потоки дождя, а на нас крошки своей истлевшей сердцевины.
– Михайлик, может, ты сказку расскажешь?
– Но от нее тебе еще страшнее будет.
– И это правда, – вздохнула девочка, притихла на какое–то время и вдруг перепугано ахнула.
– Ты чего?
– Ой Михайлик, я совсем забыла за куропатку! Что теперь будет с ней, с ее детками?
– А что должно быть с ними?
– Ты ничего не знаешь! У нее только–только вылупились детки, они совсем беспомощные. Это же вода потопит всех. Бежим спасать их. Все равно мокрее, чем есть, не будем. – И Люба первой выскочила из дупла, съежилась, глянула поверх деревьев и облегченно вздохнула: – О, уже небо просветляется. Бежим.
– И что это у тебя за куропатка?
– Я ее на опушке в зарослях терна увидела, когда она как раз сидела на яйцах. И я ее немного приручила к себе. Ой, только бы же не затопило ее деток.
Разбрызгивая лужи, мы побежали на опушку. От нас уже откатывались громы, над нами стихал дождь, а под нами выгибались, благополучно плакали травы и цвет. И пахло земляникой, грибами, разопревшим хмелем и той ржаной свежестью, какую приносят только петровчанские пучки молний. Немало набросал их сегодня Илья и в лес, и вне леса, выбивая нечистую силу.
Мы бегом миновали чью–то загородку, в которой стояли высокие дуплянки, обошли озерцо красного проса, перехватились через ручей, ставший теперь рекой, и оказались на заросшей терном опушке. За ней уже стояли всполошенные ливнем ржи и пшеницы.
– Осторожно, Михайлик, – здесь оцарапаться можно, – разводя обеими руками плотные ветви, Люба зашла в терновник. Вот она остановилась, пригнулась к земле и тихонько вскрикнула.
– Что там у тебя?
– Вот посмотри, – девочка встала, протянула ко мне лодочкой составленные ладони. На них беспомощным серым комочком лежал птенец, величиной с грецкий орех. Он даже не мог встать на ноги. – И что мне делать с тобой? – жалостно спросила его.
Но птенец и не пошевелился.
– Замерз, отощал, – объяснила девочка и осторожно положила свою находку в пазуху. – Вот еще один!
Я тоже наклонился к траве и увидел возле какой–то трухлятины измаранного, с подвернутой головкой птенца. В руке он и не пискнул, только слабо глянул на меня затуманенным глазом.
– А где же куропатка? Чего она бросила их? – спросил я у Любы, которая и моего птенца положила себе в пазуху.
– Кто его знает? Может, гром испугал и разогнал ее деток, а она теперь собирает их в кучку. А может, еще хуже что–то произошло. Разве мало врагов у пичужки? Подождем ее.
– А если она не придет?
– Тогда заберем деток, и я буду выхаживать их сама. – Люба, прислушиваясь к себе, нежданно улыбнулась: – Они уже царапают меня ножками. Вот глупенькие!
Мы обшарили весь терновник и нашли аж семеро птенцов. Люба спрятала их в пазуху, а сама беспокойно поглядывала на все стороны, выглядывая мать–куропатку.
Уже и распогодилось, умытое солнце перекинуло свои золотые косы на поля, и они клубились ароматным паром. Птенцы совсем согрелись и, попискивая, бесчинствовали в пазухе Любы.
– На волю просятся. Что мне делать с вами? – Но вот девочка вытянула шею, замерла, к чему–то прислушиваясь. Я тоже затаил дыхание. Недалеко послышался обеспокоенный птичий призыв, потом у куста волчьего лыка появилась куропатка, ее мокрые крылья аж касались земли, а возле матери возилось несколько птенцов. Вот куропатка обеспокоенно остановилась, повела головой, а крыльями придержала деток. Птица увидела человека.
– Красавица моя, – тихо сказала Люба, полезла рукой в пазухи и выпустила на землю птенца.
Куропатка что–то вскрикнула на своем птичьем языке, ступила шаг к дитю, а оно, раскачиваясь и крылышками, и всем телом, так спешило–бежало к матери, что аж падало с ног. Люба выпустила всех птенцов, ласково взглянула на них, шепнула мне:
– Пошли, Михайлик, не будем беспокоить ни красавицу, ни ее деток. Пусть они тоже имеют свое счастье.
И мы тихонько–тихонько начали выбираться из зарослей. На душе у меня было такое, будто я не с куропаткой, а с самым солнцем встретился. Это же и мать обрадуется, что мы помогли горемычной пичужке.
Мокрые, уставшие, но радостно улыбающиеся, мы входим в лес, бредем ручьем и удивленно останавливаемся прямо в разбуженной воде: напротив нас, за лужайкой радуга развесила все свои ленты, и в их отсвете дубрава стала такой хорошей, какой она может только присниться.
Люба засмеялась:
– Михайлик, пошли себе к радуге.
– А чего же, это нам по пути, – говорю важно, хотя хорошо знаю, что до радуги человек никак не может дойти.
– Михайлик, а куда радуга девается зимой?
– Наверно, забирается в какое–то жилище на небе и там зимует себе, как твой барсук в земле.
– Ой, держите меня, потому что упаду, – закачалась Люба от смеха. – Ты долго думал, пока такое сморозил?
– Нет, это я не думавши.
– Оно и видно. Ой, а что теперь твоя Обменная делает?
– Наверное, залезла в шкоду, как только она умеет, – помрачнел я.
– Так быстрее бежим к ней! Пакостная–таки твоя Обменная.
Мы выскочили из ручья, а перед нами вспугнутой тенью мелькнула козочка. Я даже заметил ее большой испуганный глаз. И в это время грохнул выстрел. Козочка, надломленная, рухнула на землю.
– Ой, мне страшно! – вскрикнула Люба и прислонилась к моему плечу.
Я ничем не мог утешить девочку, – мне тоже было страшно. А из–за деревьев с еще дымящейся берданкой выскочил косматый, мокрый дядька Сергей и бросился к своей добыче. Мы с Любой тоже побежали вперед, и то, что увидели, ужасно поразило нас: темно–бархатный глаз козочки в последний раз подплыл слезой, а из небольшого вымени сочилось молоко и густело на траве – козочка была матерью.
– Что вы, дядя, наделали?! Что вы наделали?! – больно и гневно вскрикнула Люба.
Дядька Сергей, вытирая мокрым залосненным рукавом пот с лица, улыбнулся:
– Мясца сладкого раздобыл. Это королевское продовольствие! Захочешь свеженины – приходи на ужин к нам, захочется солонины – через месяц загляни. Я не скупец, – расщедрился мужчина и сапогом потормошил козочку.
– Мы сейчас же побежим к дяде Себастьяну и расскажем ему…
Дядька Сергей вздрогнул, вытаращился на Любу; на его вывернутых губах распухал гнев:
– Ты что мелешь?!
– Что слышите! Все расскажу! Пусть знают люди, какой вы!
– Ты ополоумела, девка? Своих будешь топить? Я и тебе, и ему покажу дядю Себастьяна! – Но вдруг его глаза утихомирились, придавливая гнев, он снова улыбнулся, полез рукой в карман. – Вот возьми лучше себе серебряный рубль на тетради. Их как раз привезли в магазин.
– Не надо мне ваших денег!
– Надо, надо. Разве же я не знаю? – и дядька Сергей силком втиснул деньги в Любину руку. – Будешь иметь себе тех тетрадей аж на круглый год. Это же рубль!
На лице Любы вспыхнули красные пятна.
– Пусть он пропадет вам! – девочка отклонила руку и швырнула деньги в лес.
– Вот очертевшая порода! – выругался дядька Сергей и бросился искать свое черное серебро.
Мы еще раз взглянули на козочку; в ее глазу угасала последняя росинка солнца, а из вымени еще сочилось молоко.