355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Булгаков » Живая вода. Советский рассказ 20-х годов » Текст книги (страница 23)
Живая вода. Советский рассказ 20-х годов
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:56

Текст книги "Живая вода. Советский рассказ 20-х годов"


Автор книги: Михаил Булгаков


Соавторы: Александр Грин,Михаил Шолохов,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко,Викентий Вересаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский

Живая вода
Поэма
I

Человек человека один на один бьет не вполне уверенно. Он даже способен опасаться: а вдруг тот, кого он бьет, выкинет какую-нибудь штуку?..

Он бьет большей половиной своего существа, а меньшая в это время наблюдает и взвешивает.

Меньшая шепчет: «Довольно!» Большая продолжает бить… Меньшая говорит внятно: «Будет! Брось!» Большая бьет слабее и с выдержкой. Меньшая, наконец, приказывает: «Брось, тебе говорят!» – и мгновенно становится на место большей, и человек, который бил, уходит от того, кого он бил, внешне и с видом правым и задорным, а внутри иногда ему даже бывает стыдно.

Совсем не то толпа. Тонкие чувства ей незнакомы. Толпа, когда кричит, – не кричит, а судит; толпа не рассуждает, а приговаривает с двух слов; толпа и не бьет, а казнит, и тот, кого она бьет, знает, что уж больше он не встанет.

И Федор это знал, Федор Титков из станицы Урюпинской, из себя не очень видный и невысокий, но тугой телом и ярко-красный лицом, молодой еще малый, с маленькими глазками, сидящими не в глазных впадинах, а непосредственно сверху крутых щек.

Но он видел, что то же самое знал и другой товарищ, по фамилии Манолати, – из бессарабских цыган, черный и все лицо в белых шрамах, – и третий, сапожник из Ахтырки Караванченко, товарищ Семен, человек из себя хлипкий и грудь впалая, только голос громкий и глаза блестят.

Когда захватили их в этой станице и связали им руки, их спросили коротко:

– Большевики?

Они ответили так же коротко:

– Большевики.

И только Манолати добавил ехидно, вытянув шею:

– Ниче-го, рогали, ни-че-го!.. От побачите: наша будет зверху!

Потом их повели к колодцу с очень высоким журавлем, и не было около них ни крику, ни раздражения, только густая пыль поднялась от тяжелых сапог, и кто чихал, кто кашлял, кто плевал наземь. Иногда просвечивали по сторонам казачки, стоявшие около домов, и кружившиеся мальчишки.

Титков, перед тем как их схватили, здесь, на работе, ел селедку и не успел напиться, а потом они были заперты на ночь в сарай.

Очень хотелось пить, – и день был жаркий, – и когда он подходил к колодцу, он всем своим тугим, набухшим телом чувствовал, что подводят его как раз туда, куда надо, и искал глазами ведро.

Ведро, большое, как бадья, и с мокро блестевшей цепью, стояло как раз на полке колодца, и он не сводил с него глаз.

Подошли, оно было полное до краев: кто-нибудь только что поил здесь лошадь и вытянул его, но лошадь не захотела пить больше.

Кругом колодца песок был сырой и пахло волами. Овод сел на щеку Титкова; он смахнул его, потершись о левое плечо, а сам все смотрел на ведро и сказал, когда остановились, не умоляюще, а просто, однако внятно:

– Братцы, дозвольте напиться!

На это ближний казак, рыжебородый, с синими жилками на носу и с мокрыми косицами из-под фуражки, отозвался не менее просто:

– На-пьёсси! – и жестко ударил его в ту щеку, с которой только что он стер овода.

И тут же он увидел, что сшибли с ног товарища Семена, – он брыкнул обеими ногами об его ногу, – и почему-то мелькнула в глазах черная голова Манолати, мелькнула как будто выше других голов, точно улетела; но только он это заметил, как что-то сзади так хлопнуло его по затылку, что он присел на колени и пробормотал отчетливо:

– Значит, убивают… конец!..

И втянул голову в плечи, вдавил ее туда, как черепаха, а ноги вытянул. Он лег ничком, и песок под его губами пришелся очень мокрый и с сильным запахом лошадиной мочи.

Попытался он было убрать под себя и руки, но они были связаны крепко: изо всех сил дергал, веревка не подалась.

Били решенно и молча, только хекали, серьезно, как свинью колют. Сначала Титков различал, по какому месту больнее, потом били уж сплошь по больному: только стискивал зубы и глотал слюну.

Тонко крикнул товарищ Семен, и потом перестало его слышно. Титков подумал: «Убили!» – и еще глубже втянул голову. Зато Манолати было слышно несколько раз.

Он вскрикивал:

– Наше!.. Зверху!.. Будет!.. Будет!.. Зверху!..

Титков успел подумать о нем определенно: «Привычный… Не иначе, как сто разов бит!..»

Но вот ударили его по правой руке так, что в голове зашлось от боли, и еще раз ударили по голове так, что он перестал слышать и крики Манолати и все другое.

Очнулся он от холода.

Все тело было мокрое с головы до ног.

Не сразу вспомнил, что с ним такое, но первое, что вспомнил, – колодец. Потом вспомнил казаков и как били. Подумал: «В колодец бросили!» Но тут же поправил себя: «Зачем же колодец им портить? Его потом чистить надо…»

И, приоткрывши глаз, который был выше над землею, увидел мокрый рыжий треснутый носок сапога перед самым лицом и тут же понял чье-то вполне добродушное?

– Эге!.. Этот черт никак ще живой!

И потом еще голос:

– Цыган тоже шевелится!

Только успел подумать, что это кто-то хочет их спасти, как тот самый носок с трещиной ударил его чуть ниже глаза.

Опять подвернул вниз лицо и втянул голову.

– Зверху! – хрипнул около Манолати.

И потом начали молотить сапогами, и на его спину взобрался кто-то очень тяжкий и подскакивал.

Титков подтянул живот, но подкованные каблуки острыми краями сорвали ему кожу с рук… Наконец, другая рука, еще не перебитая, хряснула под каблуком повыше кисти.

Титков лизнул было языком мокрые губы, но тут же перестал что-нибудь чувствовать.

Потом еще раз поливали его ледяной водой из колодца. Он опять открыл глаз, – другой заплыл, и не разжимались веки, – и опять увидел он мокрый огромный носок сапога.

Его перевернули. Какая-то борода, точно отцовская, над ним наклонилась, и он прошептал в нее:

– На-пить-ся!

Потом сразу несколько оглушительных голосов:

– Живой!.. Ну, не черт?.. Цыган, и тот уж подох, а этот живой!..

И несколько мгновений так он лежал и видел над собою чащу бород и красные носы среди нее, и, как будто люди эти совсем другие были, а не те, которые только что трудились над тем, чтобы его убить, он опять прошептал им:

– Напиться… братцы!

Но тут над глазом его взметнулся медленно усталый кулак и разбил ему зубы.

Потом кто-то спросил удивленно и даже горестно:

– Да и где же у него, анафемской силы, печенка?

И как ни пытался зажать Титков свой живот, жесток был в него удар подкованной ногою.

Минут через пять все трое около колодца лежали совершенно неподвижно.

Казаки умылись, прокашлялись, высморкались, как делали они это утром, после сна; кое-кто даже намочил себе волосы и расчесал их металлическим гребешком.

Казачки с ребятишками на руках подошли посмотреть поближе. Солнце склонялось уже к полудню, и подъехала к колодцу подвода, на которую сложили все три тела и повезли версты за четыре от станицы, в балку.

Двое молодых казаков шли около подводы не садясь. Винтовки поблескивали у них за плечами.

Без винтовок теперь уж не отходили от станицы и за четыре версты: время было беспокойное – восемнадцатый год.

И вот когда Титков, лежавший на подводе сверху других, открыл свой глаз, он прежде всего почти ослеплен был блеском именно этих двух винтовок за спинами казаков, идущих рядом.

Казаки и винтовки – это, припомнилось потом, было, видел и раньше; необыкновенный же блеск этот был нездешний уже…

Но боль раздалась сразу во всем теле, и горло и все внутри горело нестерпимо.

Это как раз тогда он очнулся, когда подходили уж лошади к балке, и еще допытывался он у своей памяти, что с ним такое, и где он, и отчего везде боль, как услышал, один казак говорил другому:

– Вот здесь крутой берег… Так и полетят, как галки.

А другой голос отозвался:

– Здесь, конечно, самый раз…

Не понял Титков этого разговора, и когда его, все еще мокрого, выволакивали с подводы в четыре руки, ругаясь, он застонал всем разбитым телом и глянул единственным глазом, – и четыре руки суеверно обмякли, а он брякнулся о землю и застонал громче.

Тогда лошади зафыркали и заболтали головами, а двое с винтовками отскочили шагов на двадцать…

Он слушал и слышал, как один, длинно выругавшись, добавил:

– Да ты ж, нечистая сила, когда же ты подохнешь?

А когда глянул, увидел, как другой сдернул винтовку, взял на прицел и выстрелил…

Титков даже чуть покачнулся, лежа, точно в грудь ему вбили огромный гвоздь… Но тут же, чуть повыше, другой гвоздь вбили: это разрядил по нем патрон второй казак.

Рот у него разжался, чтобы вылить кровь; раза два он дернул головою и стих.

Когда казаки подтащили к откосу уже деревенеющий труп Семена с разбитой головой, они раскачали его, взявши за ноги и за плечи, и бросили молча. Труп цыгана Манолати с подвернутой набок головой они сбросили с подговоркой:

– А ну, там уж твое пускай будет «зверху»!

Над телом же Титкова, подтащив его к бровке оврага, остановились:

– А вдруг он, черт этот… – начал один.

– Живой, думаешь? – сказал другой.

И даже мокрую рубашку ему задрали, посмотреть, как прошли пули. Но увидавши, что тело все – сплошной синяк и кровоподтек и пули прошли навылет в правую сторону груди, только тряхнули чубами из-под фуражек, и дружно столкнули его вниз, и смотрели, как оно катилось кувырком, цепляясь то ногами, то головой, пока не легло, наконец, на дно балки около двух других тел.

Было уже к вечеру. Солнце перекатило уже за балку: тень и прохлада.

Три бабы из соседнего хутора спустились в балку за дровами. По дну и кое-где по откосам росли там кусты. Их упорно вырубали каждый год, но не менее упорно они вырастали снова. У баб были с собой косари и веревки.

Когда наткнулись они на трупы, то в испуге бросились бежать, но, оглядевшись, остановились: одна подталкивая другую, подобрались снова к телам.

Глядели, качали головами и даже кончики головных платков подносили к глазам.

– Не воняют еще? – не веря себе, спросила одна.

– Похоже, свежие, – потянула носом другая.

– А вчерась же я здеся лазила, бабоньки, ничего тут такова не было! – всплеснула руками третья. – Какие же это их злодеи так-то?

Трупы смирно должны лежать. Страшно, когда пытается поднять голову труп. Это хоть кого испугает.

И когда, чуть приоткрыв глаз, повернулась слабо голова Титкова, бабы ахнули и взвизгнули все враз и засверкали по дну балки голыми толстыми икрами ног.

Но не больше, как через четверть часа, одна подбадривая другую, подошли в третий раз и услышали шепот:

– Бабочки, дайте напиться…

Маленький ключик пробивался в овраге шагах в двухстах ниже, и бабы знали это, но ведь с ними не было кувшинов и кружек, только косари и веревки…

Кровавую кепку, осмотревшись, заметили они на обрыве, – это с головы Семена Караванченки слетела она, когда его тело раскачали и бросили. В этой-то кровавой кепке, чуть ее обмыв, и принесли воды для Титкова, и, сгрудившись над ним и держа кепку с водой, как ему удобнее, жадно глядели бабы, как жадно он глотал.

Он все выпил, что они принесли, и вздохнул с трудом, и одинокий глаз его внимательно переходил с одной на другую.

– Какие же это злодеи так тебя, несчастного? – спросила было одна, но он отозвался тем же шепотом, изнутри идущим:

– Ба-бочки… милые… а нельзя ли… еще водички?

Уже совсем смеркалось, когда бабы вынесли его, наконец, из оврага.

Несколько раз останавливались, усталые, над ним, снова бесчувственным, и говорили одна другой, укоряя:

– Эх, потревожили зря человека!.. Помер бы там ночью и ему бы легче: без мучениев…

Однако вытащили все же, развязали руки и даже отвезли его ночью в больницу в город, за двенадцать верст.

Везли и укоряли одна другую, что лучше бы было к нему и не подходить, и воды бы ему не носить, и из балки не вытаскивать, – все равно живого не довезешь, только зря из-за него ночь не спавши и лошадь заморишь.

Если чем и утешали себя бабы, то только тем, что теперь на хуторе мужиков вообще мало, а у них в хозяйствах и совсем нет, и настала их бабья воля: вот хотят этого человека до больницы довезть – и все, возьмут и довезут… Пускай хоть в больнице помрет, все-таки будто бы легче: похоронят люди как надо.

На вопросы: чей такой и кто его так? – бабы отвечали в больнице:

– Ну, а мы ж это почем же знаем?.. Наша находка, в балке такого нашли…

– А зачем было везть? – сказали в больнице. – Все равно жив не будет – помрет.

– А помрет, на могилу ему веночек привезем, – сказали бабы. – Нам абы к утру домой поспеть, а то коровы недоены останутся…

И бабы вернулись домой вовремя, как раз к свету, а врачи в больнице утром стали отыскивать и отмечать сломанные ребра Титкова.

II

Прошло с месяц.

Был праздник – время свободное…

Три бабы с хутора поехали в город и везли венок из своих нехитрых цветков на могилу тому, кого они напоили водой и вытащили из оврага.

За месяц этот много случилось всякого, и о трупах в балках знали уж, что они были привезены из станицы.

Летний день – огромен, и бабы, выехав в обед, думали обернуть к вечеру, не было дел в городе никаких, только это: постоять над могилкой, положить веночек – и домой.

Лошадей была пара, и лошади были сытые.

И когда дробно стучали копыта и колеса по малоезжему проселку, бабы вспоминали, как они везли парня.

– Рази так увеченных возют, как мы-то везли? – говорила рассудительно одна, постарше, лет сорока, Лукерья, с выцветшими глазами. – Он по-настоящему-то на телеге от одного трясения помереть был должен.

– Да уж я тогда кобылу вожжами стегаю, а сама-то все назад на него гляжу, бабоньки, и так жалкую вся… – говорила Аксинья, помоложе, и черные брови дугой.

– Он у меня ишь на коленках головой-то лежал – и так я, не шевеля, просидела дорогу цельную, аж ноги сомлели, – вставила третья, Ликонида, самая младшая, и в серых глазах тоскливость. – Хуть бы имечко его узнать.

Ехали бабы с венком, а по сторонам от них стелились поля казачьи, а потом пошли мужичьи поля: как раз невдали от хутора шла граница области – начиналась губерния.

Много народу разного прошло недавно по этим полям и потоптали местами хлеб, и бабы замечали на полях эти следы равнодушно топтавших ног.

Однако солнце светило ласково, и земля пахла парным своим телом – понятно бабам (у земли ли не бабье тело?).

Ястреб кружился вверху точкой – сторожил землю, как и всегда он ее сторожил родящим летом. Кукушка в балочке куковала. Глазастые серые слепни садились на репицы лошадям, и лошади крутили хвостами, требуя, чтобы их согнали вожжой.

На одном хуторе горело недавно, и бабы это знали: видели зарево с неделю назад, а теперь наткнулись глазами в стороне на обгорелые избы и сараи.

– Небось, и скотина какая сгорела, – сказала Аксинья, правя.

– Ну, а то долго ли, – поддержала Лукерья, подтыкая под себя солому.

А Ликонида, державшая в руках венок, оторвала от него листик, который показался ей лишним, повертела около губ, бросила на дорогу и сказала тоскливо:

– Глу-упые мы, глупые бабы… И куда это собрались? И зачем это едем?..

Однако колокольни города показались уж из-за темного зеленца садов, и отозвались ей другие две:

– Все одно уж, теперя недолго.

Как раз кладбище приходилось справа от дороги, когда подъезжали к больнице, стоявшей на отшибе, и бабы говорили одна другой:

– Кабы известно, как его имя, вот бы и кстати – слезть да пойти: авось, сторож своих упокойников знать обязан.

Даже и лошадей было оставили, но на кладбище не встретилось глазам никого, а то бы спросили непременно.

И подкатили к больнице часам к двум дня.

Поставили лошадей у ворот, дали им сена охапку, а сероглазая Ликонида не захотела оставить на телеге венка: еще кто подцепит, народу много, – так и пошли трое по больничному двору и с венком спрашивать, где могила того, которого месяц назад привезли они ночью, и как его имя.

Простые люди о болезнях своих и о болезнях близких своих вспоминают только по праздникам – некогда в будни. И теперь в суете, в толчее на больничном дворе, поросшем травкою между булыжников, бродили три бабы с венком, не зная, у кого спросить о том, что было им нужно.

Попался было в фартуке, толстый, спросили его, но он только буркнул сердито:

– Не видишь разве, я повар?

Попался другой, простоволосый, тоже в фартуке и с вонючим ведром в руке, послушал их, но сказал, что недавно тут, и пошел дальше рысцой.

Женщину во всем белом и с красным крестом спросили, та сейчас же спросила сама:

– А как его фамилия?

– А почем же мы-то знаем, родимая? – удивились бабы.

– А не знаете, чего же ищете?

И унеслась от них частым перебором высоконьких каблучков.

Попалась потом еще старушка, – оказалась кастелянша и не знала, но привела их к фельдшеру, рыжеусому, без бороды, тоже в белом халате.

Этот удивил их очень.

– Месяц назад умер, говорите?.. Легко вам сказать: месяц назад, а сколько нам искать, посчитайте… Теперь время какое, знаете? Сколько их у нас умирает, подумайте.

– Да ведь этот, наш-то, он ведь убитый, – пробовали напомнить бабы; но сказал фельдшер, тараща глаза:

– Все теперь убитые… Теперь неубитых не бывает.

Однако обещал посмотреть по книгам.

Наведались бабы к лошадям – стояли лошади ничего, жевали сено. Обошли весь двор кругом: и прачечную поглядели, и кухню, и помойную яму (а Ликонида все с венком в руках) и зашли в садик хоть посидеть в холодке, пока фельдшер найдет, что нужно, по книгам.

В садике – маленьком, всего две тощие аллейки, – больных несколько сидело на скамейках, покрашенных в желтую краску, – все в халатах белых, только картузы свои. Один лежал на носилках складных и читал газету, что даже осудили бабы, а один сидел в колясочке и глядел вверх на листья, а руки забинтованы, и на голове белый колпак… С двумя больными, похоже, родные сидели, и девочка около одного сосала конфетку в розовой бумажке.

Не очень смело и держась вплотную одна к другой, прошлись бабы по одной аллейке, во всех вглядываясь цепкими деревенскими глазами: вот они какие больные, вот какое на женщине этой платье с тремя оборками, вот какие на девочке коричневые чулочки…

Прошли мимо того, который читал газету, и его внимательно осмотрели, отметив каждая про себя, какие у него тоненькие пальчики, как соломинки, и как только газету ими держит! – а глаза быстрые… и мимо того, который в кресле сидел, тоже прошли и его оглядели: глаза очень запавшие и большие, а руки привязаны к шее белой лентой… и то еще об этом больном заметили, что стоит его колясочка на самом солнце, а казалось так им, что лучше бы ее поставить в тень… И пошли дальше.

Однако далеко в маленьком садике уйти было некуда: дошли до оградки зелененькой и назад по тем же аллейкам, мимо девочки с конфеткой, мимо носилок, мимо кресла на колесах.

Платки на головах чуть сдвинули, чтобы головы продувало, а Ликонида венок несла, как корзинку, в сгибе локтя, и вздумалось ей на этот венок поглядеть, когда подходили к коляске, и сказать жалостно:

– Завяли уж и все цветы наши, зря таскаючи…

Но тут больной в колпаке с подвязанными к шее руками вдруг пригляделся к ним встревоженно и проговорил тихо:

– Ба-боч-ки… Это уж не вы ли?..

И сразу остановились бабы.

– Да бабочки ж!.. – повторил больной с радостью чрезвычайной, весь просиявши.

– Наш!.. Наш!.. Ей-богу, наш!.. – закричали бабы на весь небольшой больничный садик. – Да родной же ты наш!.. А мы-то веночек на твою могилку… вот он… как тогда подреклися…

И до того неожиданно это было, и до того чудесно это было, и до того сладостно это было, и так перевернуло это души, что не устояли бабы на ногах и повалились одна за другой перед коляской на колени молитвенно и бездумно.

1927 г.

Николай Семенович Тихонов

Халиф
I

Вице-генералиссимус турецкой армии, убийца Назим-паши, зять халифа, наместник Магомета, «главнокомандующий всеми войсками Ислама», друг эмира, контрреволюционер и авантюрист Энвер-паша погибал в каменных расщелинах, как последний дезертир.

Пленный красноармеец без шлема стоял перед ним. Щека его была рассечена прямым ударом нагайки. Мутные глаза его дымились от усталости.

Его так быстро гнали по тропе вверх, что его грудь равнинного жителя ходила ходуном. Штаны и гимнастерка были разорваны. Кроме всего, он струсил и непрерывно переступал ногами, точно стоял на угольях.

Энвер вспомнил свой старый жест, который он называл маршальским.

– Хасанов, – сказал он, дотрагиваясь до пленного концом маузера, – такие люди хотят задержать меня? Жалкий народ. Отпустите его вниз – дайте ему моих прокламаций.

Человек в серой маленькой шапочке закрыл левый глаз. Он негодовал:

– Это ошибка. Зачем оставлять лишнего бойца? Паша…

– Этот солдат – плохой солдат! он не много причинит нам вреда. Дайте ему прокламаций и отпустите… Я сказал…

Энвер отошел в сторону и прекратил разговор.

Он поднял бинокль и обвел весь горный ералаш внимательнейшим взором. Он остановился на фигурке пленного, прыгавшей под гору, становившейся все меньше и меньше. Потом он увидел, как около этой фигурки мелькнуло что-то похожее на голубиную стаю. Это взлетели брошенные красноармейцем прокламации. Сейчас же он отвел глаза, и горы восточной Бухары стали подсовывать ему в двойные стекла бинокля многообразие своих троп, и пятна осыпей, и оврынги, и балконы, и переправы внизу в густых тенях ущелья, жующего воду и швыряющего камни.

И вот двойные стекла бинокля стали нащупывать легко скользившие серые комочки стрелков. Желтые, кое-где одетые можжевельником, точно в ужасе цеплявшимся за камни, эти горы мучительно походили на Триполитанские горы. Перед ним мелькнуло презрительное лицо Кемаля и ястребиное – Джемаля. Они смеялись. Они называли его великим неудачником.

Да, это было так, но не сейчас. Разве не сейчас? Разве не бежит он по каменным коридорам из одного в другой и серые комочки катятся за ним, как заведенные? Он поднял снова бинокль, и сердце солдата стало ударять в ребра. Там над осыпями, оврынгами и балконами всплывали дымки. Сильное эхо удесятерило звук, и нельзя было понять, с какого расстояния бьют.

Изредка, словно набрав злости, ударяла пушка. В бинокль он видел даже винтовки, просунутые между камней, и одного неудачного наблюдателя, высунувшегося до пояса и махавшего кому-то рукой.

Он прикидывал цифры: взвод держит тропинку, три пулемета, несомненно, у переправы, два горных орудия – спешенная кавалерия в ущелье. Красноармейцы сбегают вниз, нарочно показываясь. Значит, начался обход. Пушки берут высоко, перелетами, развлекая басмачей.

Они обходят. Цифры цеплялись одна о другую. 35-50-75 метров они пройдут в полчаса, подъем – час без тяжести: двигаться, нападать бессмысленно. Он вспомнил ночные рестораны Берлина, заряженные гулом толпы, песнями и криками.

Наступал ли в них когда-нибудь час молчания? Позиция была пустынна. Басмачи прятались, как волшебники. Одни тюбетейки можно было найти на месте стрелков, даже подойдя незаметно на несколько метров. Локайцы изменили, будь они прокляты!

Изменил Ибрагим-бек, будь он проклят! Изменил Тугай-Сарры, будь он… Но звезда Энвера должна же наконец вспыхнуть ослепляющим пожаром…

– Нас обошли, – сказал человек в барашковой шапочке. – Паша, нас обошли!

Два дарвазца держали коней.

Сверху сыпались камни, и две гранаты, ахая, лопнули на скалах. Энвер увидел, как ожили склоны. Пестрые халаты один миг трепетали на виду. Затем раздался свист, и все исчезли. Все обратились в невидимое бегство.

II

Человек в барашковой шапочке лежит на старой кошме.

Ему все равно. Он прожил жизнь. Все меньше кишлаков, стоянок – тем лучше; все меньше патронов и пищи – тем лучше, все отвеснее горы и безвыходнее ущелья – тем лучше.

Энвер вечным пером пишет, тщательно расставляя буквы, письмо эмиру бухарскому:

«Прославленный и многоуважаемый брат Газы!

Сегодня Ободжа-Лашафи получил ваше письмо, узнал о вашем здоровье, обрадовался. Сообщали мы вам, что Ибрагимбек – изменник и желает всех обмануть. Мирахир-баши, еще раз подтверждаю, воистину честный человек и везде и всюду, как я, готов жертвовать своими интересами для вашего величества. Посему прошу избавить меня от этих горных и степных недоразумений. Пришлите мне, пожалуйста, для того патроны и винтовки Джермэни. Я думаю, что русские скоро не будут мне помехой…»

Энвер курит анашу, и усы его дергаются, как пиявки. Он кончает письмо и говорит:

– Хасанов, ты не веришь, что я одержу победу? Ты не веришь, что я буду халифом? Я бегу, да, но и пророк бежал… Ты не веришь, что я создам халифат от Волги до Инда – татары, кавказцы, киргизы, узбеки, таджики, туркмены, турки, сейки, афганцы, – ты не веришь… Если поднять их, могущество Европы лопнет, как бычий пузырь под копытом… Ты не веришь…

– Нет, – говорит человек в барашковой серой шапочке, – это план из «Тысячи и одной ночи», а у нас осталось ночей столько, сколько пальцев на одной руке, если закрыть четыре…

Может быть, я ошибаюсь… Тогда это счастье… Халифата не будет… Дорогой халиф, скажите мне что-нибудь другое… Как жаль, что у нас вышел коньяк…

– Я послал русским предложение, но оно не исключает первого плана…

– Мой друг паша, – говорит Хасанов, – я был с вами, Гази, под Эдирне и под Саракамышем. Я видел два лица войны. Я видел все.

– Я предложил русским, чтобы они отдали мне Бухару.

Я обещал им собрать армию и идти с ними за общие цели на Востоке… Ты опять не веришь?

– Накрой беглеца концом плаща, и он будет отдыхать. Мы отдыхаем, паша, но не слишком ли короток наш отдых… У нас нет силы…

– Русские завоевали Туркестан, за пятьдесят лет борьбы потеряв убитыми тысячу человек. Смешно! Неужели мы не сделаем того же…

Они вышли из дому. Кучка людей стояла на горной площадке, обвеваемая холодным ветром. Курбаши шел к ним, дико раздвигая ноги и спотыкаясь. Весь зад был сбит у него в кровь от беспрерывной езды. На поясе качался маузер, украшенный серебром, сбоку висел наган, за плечами винтовка, две ручные гранаты выглядывали из мешка, шашку он придерживал рукой.

Из-под шашки торчала ручка ножа. Английский патронташ освещен был луной как неоспоримое доказательство его воинственного характера. Этот ходячий арсенал смутно пролаял приветствие.

Человек в барашковой шапочке разглядывал спутников курбаши. Все они были горцы в оборванных халатах, удрученные и шатающиеся. Они слезли с лошадей, и только один всадник возвышался над ними. Он был очень юн. Голову его обвивала чалма из тончайшей кисеи, большие черные глаза остановились неподвижно. Веревки сбегали, извиваясь, с плеч к поясу и, охватывая ноги, скользили под брюхо лошади. Мертвец сидел с оскаленным ртом, полным пыли. Седло слегка скрипело под ним.

Пуля прошла около виска. Расшитые одежды и тонкие руки в кольцах были одинаково мертвы.

– Что это? – спросил Энвер.

Курбаши коснулся своей черной бороды, полной пыли, как и рот мертвеца.

– Это сладкая любовь, таксыр. Русские убили его вчера.

Я зарежу за него сто голов, но я не могу расстаться с ним. Пусть тень его молодости едет за мной. Он приносил мне счастье, э, таксыр, – это правда…

Он сел на камень и застонал.

Энвер и Хасанов шли мимо спящих и проверяли часовых.

Спящие были совершенно неподвижны. Так могут спать бревна и камни. Даже лошади не чесались и не стучали ногами. Ущелье ясно являло собой дыру, в которую побросали этих людей за ненадобностью, как мертвых.

Заунывный крик часового послышался вверху, ему ответил другой, похожий на плач птицы.

Хасанов заговорил, точно сам с собой:

– В Персии я встретил караван с мертвыми. Их везли в Кербелу. Я ночевал вместе с караваном. В садах, во мраке, в запахе жасмина и миндаля, лежали мертвецы рядами, и вокруг них кричали сторожа и пели песню пути. «Вы спите, сторожа?» – спрашивали одни. «Мы не спим, – отвечали другие, – мы сторожим мертвых Кербелаха. Сладко спите, мертвые, сладко будете вы спать в Кербелахе». Мы бодрствуем, мы сторожим!

Разве это не похоже, – сказал он, указывая на лагерь, – мы сторожим, но мы скоро уснем. Кто будет кричать о нас, паша?

Энвер выхватил маузер. Визгливые голоса часовых пересеклись хлопаньем винтовочных прикладов о камни и черепа. Рукопашная осветилась багровым трепетанием гранаты.

– Вайдот! – кричали дарвазцы. – Вайдот!

Курбаши держал за повод лошадь мертвеца и размахивал шашкой. Энвер увидел, как рядом с Хасановым выросло отчаянное круглое потное лицо, пересеченное шрамом от нагайки. Человек внезапно отпрянул. Из-под его рук откуда-то неожиданно выбежал штык. Энвер узнал красноармейца, ушедшего из плена. Энвер проклял его и стал разряжать маузер. Тут его подхватили телохранители, и все провалилось во мрак.

III

– Ты думаешь, настало время защитных рубах и красных звезд? – спросил Энвер, слезая с коня у старого мазара – гробницы, приткнувшейся у скалы.

Хасанов с забинтованной головой указал вниз. Там, внизу, далеко, как будто в другом мире, стоял сигнальный костер, и далеко к северу блуждал он, и еще на тропе, и еще внизу, у переправ.

– Они нарочно зажгли костры, чтобы сбить нас, – сказал Энвер.

– Нас загоняют, – ответил Хасанов, – нам осталась дорога в Афганистан.

– Никогда, – закричал Энвер. Черные пиявки над его высокомерными губами вздрогнули. – Мы должны найти хоть одну искру настоящего мужества – и все обернется по-другому.

– Мертвые Кербелаха не всегда доезжают до Кербелаха, – сказал Хасанов, – отдохнем у мазара.

Отряд остановился. У стены гробницы сидел старик. На впалых щеках его, лиловых при заходящем солнце, гнездились клочья ржавых волос. При виде вооруженных людей им овладела необычайная радость. Он царапал землю ногами, похожими на спицы. Головокружение охватывало горцев, когда они встречались с его глубокими, скользящими глазами. Точно ужаленный, он подскочил на месте и простер руки, желая обнять оружие всего отряда. Шапка его ощетинилась, глаза закрылись.

Гнусавый голос ударился в узкую дверь ущелья. Он танцевал как безумный, кружась и подпрыгивая.

– Он молится, – говорили дарвазцы. – Он – «дивана».

– Он танцует мою жизнь, – шептал Энвер.

– Анахронизм, – сказал Хасанов. – Пляшущий мертвец.

Ислам умер.

Пена текла по сизой бороденке старика, обнажились неровные длинные зубы, один глаз полуоткрылся и обегал сидевших.

Ужаснее всего жили его руки.

Они то выпрямлялись как палки, над головой, то складывались, будто ломались надвое, то извивались, потрескивая, то летели в стороны; сейчас – касались земли, сейчас – отделялись от тела, точно плясали рядом со стариком.

Он шумно выдохнул воздух, кончил пляску и, согнувшись, почти рухнул к ногам Энвера, закричав ужасным голосом:

– Халифат, халифат – Ияхуа – халифат – Ай-ЕмИяхуа – халифат!

Когда они стали разговаривать, все почтительно отодвинулись от них. Энвер рассказывал старику свою жизнь. Через кровь слуги султана, через постель дочери султана, через трупы солдат султана, через пески Триполи, кровавые виноградники Турции, горы Кавказа, пустыни Бухары шел рассказ. Аллах избрал Энвера грозой неверных. Энвер погружался в бездонные глаза «диваны». Он ощущал себя заново, как тогда, когда вскочил на коня, чтобы завоевать Адрианополь, или вошел на палубу «Гамидиэ», чтобы мчаться в Африку. Этот старик встанет за него. Вся история ислама пестрит такими стариками. А кто были первые халифы? Безумные, взявшие меч. Этот старик поедет рядом с ним под зеленым знаменем. Еще не все погибло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю