355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Булгаков » Живая вода. Советский рассказ 20-х годов » Текст книги (страница 20)
Живая вода. Советский рассказ 20-х годов
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:56

Текст книги "Живая вода. Советский рассказ 20-х годов"


Автор книги: Михаил Булгаков


Соавторы: Александр Грин,Михаил Шолохов,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко,Викентий Вересаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

Блондинка совсем расхныкалась:

– Это же хамство, я не понимаю… навозить, нахаосить, платье испортить человеку. Я буду жаловаться.

Женщина равнодушно качала ребенка, даже не оглянувшись.

– Гражданка, – сказал я, сочтя нужным вступиться, – вас оштрафуют за беспорядок. Смотрите, что вы натворили в купе!

Ее раздраженное молчание прорвалось.

– Ну и оштрафуйте! – крикнула она. – У меня дети, вы видите, у меня дети! Ездили бы в мягких, если вам здесь без удобств. Насядутся разные…

Паренек стоял, облокотившись на полку, и только посмеивался. Было непонятно – дерзость это или простота. Я посмотрел ему в лицо пристально и внушительно. Он продолжал добро улыбаться в ответ, улыбаться своей невспоминающейся, будто в давней тревоге виденной улыбкой. Я строго возразил женщине:

– Гражданка, мы не какие-нибудь, а советские служащие.

Имейте в виду.

– И вы заняли одни всю сидячую полку! – крикнула опять, сквозь слезы и шурхая подмоченными юбками, блондинка.

Мне совсем не улыбалась начинающаяся перепалка. Я ушел – и не знаю, сколько часов простоял на площадке, у раскрытого гудящего окна.

Поля протекали бескрайной глухотой. Лиловые линии перевалов поднимались за ними в горизонт, в теплящийся белым заревом край. Чудилась армия из какой-то сказки, идущая по этому горбу в зарю; лица солдат были розовыми от еще невидимого солнца. То было первое песенное веянье Березневатки, земли, принявшей триста товарищей, которых я всех знал по именам. Поезд ночью должен был промчаться над ними своими потушенными спальнями.

…Ночью – незадолго – случилась тревога.

На перегоне Серебряное – Березневатка появилась банда и накануне ограбила скорый. Поэтому на узловой станции в наш поезд садилась вооруженная охрана. Через вагон пронеслось дуновение позабытой грозы, чем-то из девятнадцатого года. Пассажиры кучками собирались в тусклых купе, молодежь смеялась, бородатый гражданин в очках, на верхней полке, волновался: «А черт их знает, может быть, они уже притаились где-нибудь и заранее себе высматривают!..» – «У тебе, должно быть, денег много, что ты слабишь!» – насмехался над ним какой-то веселый косоногий парень, в пузырястых галифе.

В купе зажгли скудный огарок, и женщина, опять не глядя ни на кого, укачивала ребенка. Какие тусклые, коротенькие остались ей в жизни вечера! Паренек с той же молчаливой услужливостью кормил всех на ночь, устраивал постели, бегал за водой. Мне стало душно от них.

Шла прихмуренная, в самом деле бандитская ночь. В вагоне торопливо ложились, чтобы забыть тревогу, чтобы поскорее проснуться в солнце. Одинокая блондинка громоздилась рассерженно на вторую полку, заслонив поместительными, материнскими бедрами все купе. Мне не с кем было встретить эту ночь.

Мне нужно было найти Григория Иваныча. Поезд мчался под уклон, меня шатало по коридору. Дверь площадки бурно отлетела от руки – скрежет, свист и холод. Он был там, но не один, – оба стояли, наклонившись за окно в счастливой оплетенной тесноте…

Я не понял сначала. Конечно, это было лишь потому, что Женечка в самом деле боялась бандитов: ей нужна была теперь чья-нибудь широкая успокаивающая сила. Что другое могло ее толкнуть вдруг под мужицкое крыло?

– Станция будет дальше, я вам покажу… – говорил Григорий Иваныч, и это был голос другого Григория Иваныча, которого я ждал. – А я, вот видите, жив и еще еду на курорт.

А, может быть, года через три опять буду проезжать здесь, и все будет уже незнакомое, а я буду уже знать два языка, вот…

– Расскажите еще… – услышал я, как негромко попросила Женечка или сказала что-то другое, покоренное, прижимающееся; они меня не видели, я тихо закрыл за собой дверь…

Не знаю, почему нахлынула тогда смутная грусть: оттого ли, что я ничего не угадал и жизнь легко растоптала мои вялые мысли, оттого ли, что мне самому хотелось также победителем пройти через жизнь.

И я вернулся в вагон, на свой краешек скамейки, и задремал; и все спали, и смирный паренек спал, сидя напротив меня, уронив голову на железную стойку.

Оставалось недолго до Березневатки. До Березневатки?

Значит, она все-таки в самом деле была на земле?

…В полночь вооруженный контроль проходил проверять документы.

Мутно качающиеся углы мира наполовину тонули в снах.

Паренек тоже тяжело очнулся, попросил у меня огня и рылся в карманах кропотливо.

– Вот пока партийный билет, – наконец, сказал он, – я сейчас разыщу паспорт.

У фонаря двое, стукаясь лбами, осмотрели документ.

– Достаточно, – сказали они с суровой почтительностью.

Мы остались одни в спящей, однообразной, мчащейся тишине. Я почувствовал, что глаза сидящего напротив зовут меня.

– Товарищ, – сказал он вдруг вполголоса, наклоняясь, – я хотел извиниться за давешнее, за жену. Она немного того. – Он добродушно засмеялся. – Она, знаете, нервная, на подпольной работе измоталась.

Я удивился немного, но поспешил вежливо его успокоить, сказав, что все давно забыто. Ему, видимо, хотелось поговорить; он вспомнил о бандитах. Я сказал, что хорошо знаю эту местность – вот тут будет подъем перед Березневаткой, поезд пойдет в выемке, самое удобное место для нападения. Я был здесь с шестой армией, прорвавшей Перекоп.

Он обрадовался:

– Знаю, знаю, она потом вступила в Крым, я ведь тамошний уроженец.

Паренек назвал несколько человек из штаба армии, из особого отдела, несколько начдивов. Моей фамилии – нет, он не помнил.

– А про меня вы, может быть, слыхали? Яковлев, партизан Мы соединялись с шестой армией под Симферополем.

Меня охватило огненным холодком. Это – Яковлев? Да, конечно, я помню: однажды в разведроте дивизии мы с жадным любопытством рассматривали карточку этого невзрачного, играющего с петлей человека, вождя зеленой армии, неуловимо хозяйничавшей во врангелевском тылу. Яковлев! Кто у нас не знал о Яковлеве, о легендарном переходе через зимний хребет Яйлы, по ледяным тропинкам, ведомым лишь зверям? Он мстил за брата, повешенного в Севастополе.

– Тяжелее всего было зимой, но мы все-таки ушли. Скрывались в пещере около Байдар. Вот теперешняя моя жена – через нее мы держали связь с Севастопольским комитетом.

Я слушал этого человека с диким волнением: это уже не вагонная ночь – это своими землями и призраками обступала Березневатка. Он рассказывал еще, что служил начальником милиции где-то в Купянском уезде, а теперь переводится на родину, ближе к Ялте; что они с женой нарочно едут через Севастополь и Байдары. Гул поезда начал звучать мощной и печальной музыкой. Сквозь сон приходил Григорий Иваныч, крадучись, нашел свою шинель и ушел – должно быть, одевал там, у бурного окна, снящиеся послушные плечи.

Сквозь сон набежала из ночи низкая казарма, вся в будоражных огнях, – и я узнал Березневатку.

Я выбежал в заплеванный, с дырявым полированным диваном зал; красноармейцы стояли у рычагов телефона, все с винтовками. В соседней комнате солдаты шаркали ногами и гудели зловеще, как перед погромом. Я прошел в телеграфную:

тот же большеносый, похожий на грачонка, армянин тыкал пальцем в аппарат Юза, нарочно тыкал передо мной, чтобы показать, что вся душа улетела из этих костяных клавиш.

– Нет связи, – сказал он.

– И не будет, – сказал я, – мы отходим.

Я скакал за батальоном, уходящим по горбу горы от смерти; лица братвы были хмуры и розовы от солнца, морозного, надсмертного солнца.

– Где комендантская команда? – спросил я. Над ней начальником был мой брат. Никто не знал. Внизу, за плетнями, отстреливались батальоны, оставленные нами в жертву, обреченные батальоны. Я проехал мимо красноармейцев, лежащих животами на земле, похожих на кучи тряпья, еще живых, еще упорных, еще не знающих ничего. Брат вскочил с земли, бежал к плетню, покрыл его руками, чтобы перелезть.

– Алексей! – крикнул я, удерживая его, – Не туда, Алексей!

Он не оглянулся и остался распятым, как был. Я соскочил и снял с него фуражку: его волосы на затылке слиплись в красном студне, дыра под ними зияла глубоко. Мы, грохоча, пролетали над могилами, которых я не видел никогда, все спали под лелеющее качанье; и спал я.

Рассвет за Перекопом, за Сивашом. Теплая седая трава без берегов, и птицы над миром – и. птицам видно, должно быть, горы и синий рай за ними. У Джанкоя солнце вдруг обрушивается на наш поезд, стены станции начинают сразу пылать, как в полдень; на асфальтовом перроне пышная черная тень, словно его полили водой, и в прохладах продают розы. Да, мы у ворот синего рая! И несет опять в седую степную теплоту – там ветер, даже утренний ветер дует все время с каких-то раскаленных становий, он заставляет блаженно свесить руки из окна, лечь щекой на горячую раму, грезить, петь несвязное…

Я с трепетом нащупываю в себе сегодняшнюю ночь, прислушиваюсь, но нет ее, нет пока ничего, кроме баюкающего мчанья.

Не верю: вывернется еще из какой-то темени, ляжет на мир непрощающей тенью…

Дети проснулись, звенят под нашими полками, у Яковлевых.

Начинается щебечущая, любовная суета. Где-то бледно проходит – отзвуком прекрасного неповторимого гимна – образ косматой шпионки с наглыми глазами, накануне виселичного обряда, во врангелевской комендатуре… Подождите, пещера еще впереди.

– Это Чатырдаг, – ахают сзади девицы и бросаются к моему окну в бурном восторге, забывадсь, жмутся ко мне своей неосторожной мягкогрудой теплотой. За ними Григория Иваныча румяная, по-утреннему жмуристо улыбающаяся рожа.

– До Симферополя далеко? – спрашивает он меня потихоньку.

– Около часу.

Бедняге придется скоро попрощаться с нами.

На остановке товарищ Яковлев, командарм зеленой, ходит по лоткам с фруктами, покупает полный картуз огромных лиловых слив и большой пакет винограду. Гостинцы выкладываются на гостеприимно растянутый между коленями подол женщины, наседочий подол, с которого вся семья насыщается не спеша и молча. Толстая блондинка, после уборной, холодит всех одеколоном и вертит зеркальцем у носика. За ее головой, за свешивающимися на окна одеялами – восход какой-то известково-голубой горы, ослепительная земля, Крым. Давно забыто и про бандитов, и про ночь, в вагоне солнечно, напарено до одышки, мужчины расслабленно трясут на себе расстегнутые вороты рубах: сорвать бы их совсем.

В Симферополе Григорий Иваныч таинственно исчезает. Его постель аккуратно увязана ремешками и вместе с сундучком стоит на краю полки. Мне видны из коридора голая шея и худенькая спина Женечки, в воздушном ситцевом платьице, заломленные над непокорной прической голые руки; она обиженно ссорится с блондинкой:

– Сонечка, я определенно, дорогая, помню, что я делаю, ради бога, без наставлений!

Григорий Иваныч возвращается перед последним звонком с очень сконфуженным видом.

– Взял плацкарту до Севастополя, – говорит он, улыбаясь покаянно. – В самом деле, надо посмотреть ваши Байдарские ворота, что это за чудо такое.

Блондинка ревниво и раздраженно язвит:

– Да ведь вы, кажется, их уже видели?

– То другие, – смущается Григорий Иваныч. – Название очень похожее, забыл. Другие.

Каменные теснины обступают поезд до самого неба. Горячий праздничный полдень лежит где-то на их далекой, травяной, плоско обсеченной высоте. Туннели гремят, как веселые мгновенные ночи, и каждый раз, в их мраке, из коридора вспыхивает щекотно знакомый девичий смех. И на вокзальном перроне, вероятно, уже бьют звонки: подходит плацкартный Москва – Симферополь. Вот он, солнечный, изжажданный мечтами конец пути! Мы гудим во всю сувою железную грудь и с ликующим грохотом ввергаемся в последние перронные дебри.

Зайчики играют на полированных дверях, на асфальте, в пустынном занавешенном зале, за которым зияюще горит выход на вокзальный двор. Там все раскалено и думается об огромных, роскошно осыпающихся прибоях.

Мы ждем двенадцатиместного автомобиля Крымкурсо, рассевшись на своих вещах, как беженцы. Всюду с рекламных плакатов струится Крым, закинутые в синь белостенные сказки, закатная тень дворцов, за которыми море и знойные цветники, – и прямо из них подкатывают автомобили к нам, к вечернему поезду, ссаживая загорелых, торопливых людей, с каменной пылью прибрежий на щеках. О, какая непримиримая, щемящая скука за них – им сейчас в Москву, обратно в Москву!

Товарищ Яковлев, пока жена переодевает ребят, разговаривает со мной как старый знакомый. О службе в Крыму мечтал давно, здесь все-таки родной воздух, ребятишки подрастут хорошо, по милиции особого беспокойства не будет, – какие здесь происшествия! А им с женой давно надо подзаняться самообразованием.

– Посмотрим сегодня вашу пещеру, – с притворным равнодушием говорю я.

От того, как он взглянет и ответит, мучительно зависит что-то мое. Паренек улыбается поверх моей головы в небо.

И не говорит ничего.

В автомобиле нам с блондинкой достаются передние места.

Мне бы хотелось видеть всех перед собою. Ну, хорошо, теперь я увижу их, когда мне понадобится, в самое лицо.

Блондинка сразу рассыпчато добреет и радуется даже на лысые загородные пригорки.

– Дивно, дивно, – лепечет она; мяса ее пышно сотрясаются в такт мотору.

Мы катим влажной Балаклавской долиной. Над ней облачно, селения вправо по пояс в зеленой благодатной мгле межгорий. Это там – синий рай. По спирали забираемся выше и выше. Шофер переводит скорость, мотор заунывно скрежещет, словно сердце и ему захватывает высота. Горы подходят ближе и ближе курчаво-седыми, известковыми склонами. Выше уже нельзя – под нами воздух и клочкастый кустарник и сквозящие, в жутких низах, долины. Сейчас мы свергнемся туда.

– А-ах!.. – дурачась, кричит сзади в испуге Григорий Иваныч.

Мы падаем в пустоту, кусты рвано свистят, в груди нет воздуха. Я оглядываюсь. Женечка жмется к Григорию Иванычу, судорожно схватив его под руку, беспомощная, растерявшая все свои комнаты и всех мамаш. И глаза Григория Иваныча встречаются с моими – они невидящие, блаженные…

Мы отдыхаем в Байдарах. Пахнет близким вечером, прокропил небольшой дождь, после которого будет солнце и ветер в соснах, наверху. От прохлады зелеными капельками тронулся виноград на прилавках. Кажется, что мы едем бесконечно долго… Может быть, во сне.

Да, во сне. Вот ущелье, которым проходила когда-то зеленая армия; еще поворот – и чьи-то глаза угадают и вопьются в темное зияние под соснами, на срывающейся зеленой высоте.

Вот уже заходят затылины гор, вкось сбегает по той стороне синее кустье, вот дымок пустоты за краем шоссе… И я жду – я чувствую чужую тоску сзади себя, внезапную, как нож; я чувствую, как торжествующий и страшный свет, упавший из давнего, вдруг по-иному осверкал и показал там жизнь. Но, может быть, то почудилось лишь мне одному? Я поворачиваю голову, чтобы заглянуть в помутнелые лица двоих, сидящих сзади.

Я ищу их, но вместо этого вижу Григория Иваныча, жутко встающего в мигающей своей улыбке, и вижу десяток других глаз, которые безумеют и вдруг голубеют.

Мы падаем в Байдарские ворота! Стены гор распахиваются настежь. Шофер дурит и осаживает машину над самой бездной, над лазурной, сосущей сердце пустотой. Ни перед нами, ни под нами нет ничего, кроме неба и дрожащей торжественной синевы, восходящей через мир.

Море.

В автомобиле взвизгивают, шепчут, беснуются, блондинка раньше всех кулем брякается о землю и семенит, обеспамятев, к пропасти.

– Красота… Боже, какая красота!..

Григорий Иваныч мечется с шальными глазами, выхватывает из кармана наган и врет, что видел сейчас под обрывом лисицу.

– Не смейте, не смейте! – кричит на него Женечка и бежит за ним куда-то вниз по шоссе.

Я должен сейчас увидеть товарищей Яковлевых. Слышу, как женщина спрашивает за моей спиной шофера, успеет ли она покормить ребенка. «Да, успеете», – отвечает он. Но я не могу сразу оторвать глаз от бездонно возникшего, прекрасного мира. Море идет за неоглядные горизонты, – так оно шло вчера, без нас, и так шло тысячу лет назад, неся ту же дикую, кипящую тишину. В зеленой бездне, под ногами, чудятся города, монастырь Форос смертельно лепится на каменной игле.

Сверкает безумный лет ласточки… И все-таки я должен увидеть тех.

…И вижу бережно склоненный затылок женщины и растрепанные нежные волосы, упавшие на шею. В горах похолодело, на плечах ее кое-как наброшено пальто, перешитое из шинели, пальто, в складках которого осталось дыхание буревых, бессмертных лет. Паренек стоит рядом и, засунув руки в карманы, смотрит внимательно ей на грудь. Его ресницы легли блаженным полукругом. Свет и тишина моря на них.

Я отвернулся и смотрел в безбрежное чудо, созданное жизнью из камней, вечности и воды. Толстуха в шелковой юбке волновалась у автомобиля и спрашивала всех, где Женечка. Но кому было дело до Женечки? Только мне было видно, как Григорий Иваныч бежал снизу, кустами, по краю смертельной синевы и, смеясь, нес эту девчонку на своих руках.

Ольга Дмитриевна Форш

Салтычихин грот

В этом подмосковном поселке отцы торгуют. Давно обсиделись на льготно закупленных в военное время нарезах. В первые годы революции порастрясли было мошну, а уж сейчас ничего – оперились.

Открыли кубышки, пообстроились, заборами обнеслись, георгин насадили. Ходят к обедне в двухэтажную церковь: зимой в теплый этаж, летом – в холодный. И цель жизни нашлась – подсидеть кооперацию.

Новый быт не то чтобы приняли – прижились, как половчей. Поначалу прокляли было двух-трех дочек за совбраки, да умом пораскинули и скоренько смирились: бездетный брак, что холостой выстрел: пугнуть пугнет, а вреда не видать.

И подмигнет, подтолкнет отец отца: опять-таки эта «охрана материнства от младенчества!».

Пусть советится, пока зелена, пробьет срок – выглядит себе кого путного; а очистится с ним по-церковному, с благословением оброжается – можно зятюшке и дела передать… И сыновьям в комсомол отцы идти не препятствуют. Не ровен час, заявят куда надо сыновья о бессознательном элементе в семье… Ведь пронесли уже где-то плакат:

«ДОЛОЙ БЫВШИХ РОДИТЕЛЕЙ!»

Лавочники народ кастовый, носы у них с набалдашинкой, пальцы пухлые, что личинки майских жуков. Пальцы наметаны товар с барышом принять и отвесить себе без урону…

Два мира в поселке, и не только в поселке – в каждой семье. Да вот хотя бы Творожины сестры: Зоечка, довоенного времени перестарок, да подросток Ирка – пионерка.

– …Ручаться за то, Зоечка, что она ела именно женские груди и младенцев, я вам не могу, но удостоверено исторически:

Салтычиха загубила более сотни своих крепостных. Она жертв своих била скалкою до собственного изнеможения, а гайдуки при ней добивали плетьми…

– Ужас, ужас, – пищит Зоечка, – а про ужасы я слушать совсем не хочу.

И вот же неправда – Зоечка ужасы очень любила: в кино бегала на «Кошмар инквизиции», на «Застенки царизма». Но ведь ей этот внезапный знакомый показался из тех, ну, из прежних, которым так нравились девушки у Тургенева.

А Петя Ростаки, освеживший для собственной цели в исторических справках нужный ему материал, с удовольствием продолжал:

– Доносы на Салтычиху были столь многочисленны, что обратили наконец внимание Екатерины. Приказано было выставить ее на лобное место в саване. На груди у ней было написано: «Мучительница и душегубица»…

И опять Зоечка:

– Ужас, ужас…

– Салтычиху заключили под своды монастыря в подземную тюрьму. Пищу давали ей со свечой, и когда народ жадно кидался к оконцу, она дразнилась языком и плевалась. В старости стала непомерно толста, что не помешало ей завести роман с тюремщиком. Просидев тридцать лет в склепе, похоронена в почетном Донском монастыре. Кряжистая баба. И вот, попрошу я вас, Зоечка, дополнить мои сведения современностью и показать, что же осталось от древности в дни аэропланов и Советов?

Голубым глазом Зоечка глянула вбок, дерганула плечиком и, жеманясь, сказала:

– Пойдемте в парк, я вам грот покажу. Но почему вы так хорошо знаете историю?

– Я исторический романист, – сказал Петя Ростаки, – псевдоним мой – Диего, зовите меня этим именем.

– Диего, дон Диего… ах, это звучит…

Петя Ростаки почти не соврал. Он пока дал в газетку содержание двух кинофильм, но он собирался начать отдел «Подмосковные вчера и сегодня», для чего и приехал в былое поместье злободневной сейчас Салтычихи.

Петя Ростаки за время революции хорошо прирабатывал наклейкой резины к дырявым подметкам. У Пети припрятан был клей довоенного времени, и благодаря ему подошвы отдирались много поздней, чем при их подклейке советским клеем-профессионалом, ассуром.

Но клей довоенного времени у Пети весь вышел, а сердечное увлечение выгнало из удобной квартиры дядюшки в сквозной чужой коридорчик.

Когда фининспектор по доносу о подклейке калош зачислил Петю в кустари-одиночки, дядя, крупный совслужащий, сказал ему: «Каждая сила действует в своей категории. Твои же дела болтовня: регистрируйте журналистом!»

– Изучив прошлое Салтычихина грота, я приехал сюда за красками современности, – сказал Зоечке Петя Ростаки и шаркнул – Предполагаю получить эти краски от вас.

Изогнувшись всей своей серенькой летней парой, сверкнув на солнце желтыми ботинками, Петя сорвал во ржи василек и галантно поднес его Зоечке, а шедшая сзади Ирка-пионерка подумала про себя: «О-го! У Зойки старорежимные фиглимигли».

На перекрестке парочка свернула в парк, а Ирка к реке.

У Ирки на плече было мохнатое полотенце, она шла купаться.

Хотя она то и дело кидалась через канаву нарвать налитого белым соком овса, чтобы сжевать его набок, как лошадь, – она попутно, настороженным пионерским оком, не упускала ничего.

Еще издали, заприметив мальчика с таким же, как у нее, красным платком на шее, она, как ружье, вскинула над головой правую руку с пятью смуглыми пальцами в знак того, что она и в эту минуту, когда идет купаться, как и в прочие минуты своей жизни, готова освобождать все пять стран света от гнета мирового капитализма – В звене доклад «Детдвижение», смотри, Крамков, не ужиливай!

Вздымая пыль крепкими пятками, показав тоже пять пальцев, Крамков пробежал дальше, а Ирка заторопилась к пруду.

Она купалась теперь на закате, потому что утром, когда нагрянут все дачницы с детьми и с полосканьем своих комбинешек, всякий раз, хочешь не хочешь, заварится склока.

– Полоскать частное белье в общественной воде – это, граждане, антиобщественно и антисанитарно!

Ирка ненавидит кружевные буржуйные комбинешки.

Старые дачницы злятся и как помнят ее еще годовалою, то обидно язвят:

– В мокрых штанах тебя видели, тоже большачка!

Оно, конечно, Ирке надо бы с заявлением на дачниц идти дальше, к самому поссовету, да связываться с ними, с комбинешками, недосуг – вот и решила купаться в пруду на закате.

Не до дачниц Ирке сегодня, на днях событие в звене: сместили вожатого за то, что «бузил» вместе с звеном, и сегодня новая вожатая, Клаша Копрова, выступает в первый раз.

Ирка быстро разделась и, ежась от холодной воды, отчего худые лопатки затопырились как крылья, медленно выбирая подошвами песчаное крепкое дно, шла до тех пор, пока ей было по горло, потом вдруг, выбивая фонтаны, кинулась плыть к камышам. Там, сорвав банник, бархатную щетку вокруг твердого стебля, она взяла его в зубы.

Лежа на спине, как плавниками трепыхая чуть-чуть кистями руки, не выпуская из зубов банника, Ирка смотрела, как розовеют барашки, оттого что бегут над ней в небе прямо в закат. Вышла на берег, а там опять дачницы. Хоть и не купаются, а так, зря натолклись, на пруд поглядеть. Ну молчи, коль любуешься, а то разговоры… да о чем! Все ворчат, все корят молодых: на проезжей на дороге загорать полегли!

– Советские нравы… обучили кого в трусиках, кого – «долой стыд!».

– А прежде-то? И рада б иная попышней, чтобы мужчина в щелку в купальной на нее посмотрел, – а он в щелку и сам-то стыдится, разве что в бинокль из кустов.

– Сейчас оба пола сравнялись, безо всякой без разницы живут.

Мелькнули в березках: голубая в оборках Зоечка и серая пара, желтые башмаки – Петя Ростаки.

И сейчас дачницы Папкова, Чушкова, Краузе:

– Кто с Зоей? Чей он? Откуда?

– Мы в одном вагоне из Москвы ехали. У меня сидячее место, а они себе на площадке знакомились, – закумила Папкова.

– У теперешних просто: раз, два – и под липку.

– Эта Зойка готова хоть на шею козлу…

– Она и с бандитом не прочь.

– А кто поручится, что он не бандит? Железнодорожный мужчина и в наше время был самый опасный мужчина.

– Бандиты, что кооператив наш обчистили, тоже были в серой паре, чудесно побриты, в руках тросточки, совершенно эстрадники. Когда все открылось, их наши дамы прозвали бандиты-шико. Троих взяли, один убежал.

– Может, он?

– Опре-де-ленно!

И Пайкова, Чушкова и Краузе, три сезонные сплетницы, на досмотр кинулись в парк. Ирка с мохнатым полотенцем – наперерез, прямо к гроту свиданий, Салтычихину.

Зоечка, с Петей Ростаки, плыла по аллеям. Овевал ее ветерок сладким липовым духом, засматривал ей в голубые глаза Петя – дон Диего, не сразу выталкивая слова, как бы в них неуверенный, что казалось ей воспитаньем и скромностью после обхождения теперешних. В частой улыбке Диего обнажались мелкие острые зубы, в серо-зеленых глазах, чуть прищуренных, было хищное и смешливое, как у щуки, хватающей пескаря.

У самого пруда, над глубокой пещерой древней каменной кладки, росли две огромные березы. Уже добрую сотню лет березы склонялись далеко над входом своими бело-черными, как горностаевый мех, стволами. Их плакучие ветви кружевной завесой спадали перед входом, то тут, то там пропуская в просветы днем синее небо и пурпур знамен пионеров, а ночью, пока влюбленные пары еще могли наблюдать, зеленые светляки лампионов театрального сада им здесь подмигивали цветом вечных надежд.

– Здесь должно быть чудесно в лунную ночь, – сказал Диего и, помолчав, прибавил: – Сегодня будет именно лунная ночь.

Из кустов глянула еще мокрая от купанья голова Иркипионерки, и, всей рукой подманивая к себе Зою, она, запыхавшись от бега, прошептала ей:

– Брось фигли-мигли с буржуем! Папкова, Чушкова и Краузе уже раскумили, что это бандит.

– Да как ты смеешь…

– Бессознательный рудимент! – Ирка гневно исчезла, а Зоечка, зардевшись, сказала Диего:

– Поселок вас возвел уже в чин непойманного бандита-шико. Вот вам и тема.

Диего залился, обнажая свои мелкие щучьи зубы, а Зоечке вдруг чуть-чуть страшно: а если он и вправду бандит? Теперь такие необыкновенные пошли вещи. И чем, скажите, зарабатывать бывшим дворянам? И тут же Зоечка: а если бы он, как Дубровский Троекурову Машу, – меня полюбил…

Папкова, Чушкова и Краузе, рука под руку, сомкнутым строем, звеня серьгами и браслетами, вдруг надвинулись к гроту. Поравнявшись с Зоечкой, они проглотили глазами дон Диего с его желтыми башмаками, серым костюмом и канули в столетний липовый мрак.

– Они будут подглядывать. Идемте на открытие клуба. Их стенгазка срамит, они туда не суются…

Зоечка перестарок, хотя так моложава, что все без колебаний зовут ее просто по имени, как она любит. Она из той несчастной полосы, которую революция уже застала окончившими прежнюю школу и расположившими будущность в твердых днях. Октябрь, как лукошко с грибами, опрокинул все ее планы. Хорошо – хоть хватило у Зоечки сметки поселиться с последней невымершей теткой здесь, в поселке, где хоть малый домишко, да свой. Однако зависть берет уж на Ирку и прочих знакомых подростков. Как ладится у них все, без морщинки.

Пионерки, потом комсомолки, идут со своими гуртом. Свой у них клуб, свои кавалеры. Им жизнь, как свежая тропочка, далеко вперед кинулась, а у Зоечки – оборвалась. Вот с самой с последней надеждой и хватается за последнего… вроде как из прежних.

– А что ж, ваши кумушки и по ночам ходят в грот?

– Ах, что вы! Сейчас ни за что! Их мужья запугали налетчиками. А у Чушковой, например хоть, только в праздники брильянты, а в будни стразы…

– Вот мещанка, ужели стразы?!

– Но даже их бережет она пуще глаза! А в праздник видали: четыре браслета, по два на каждой руке, представьте, а у Папковой на ноге, с ним купается, и с серьгами, перстнями…

Ювелирная лавка!

Петя Ростаки залился, обнажая мелкие щучьи зубы:

– Сегодня праздник, значит, гражданки в крупной цене Ну, пойдем при луне в этот грот!

Волнует Зоечку взор Диего, и смех, и щучья улыбка: нет, нет, не бандит – он Дубровский.

В бревенчатом здании поссовета, в просторной комнате, происходило открытие клуба.

Первым с лекцией о текущих событиях вышел товарищ Довбик. Он ступал по сцене, как статуя командора, камнем стуча каждый шаг, отчего задняя декорация трепетала. Он сейчас же перешел, ввиду богомольности поселка, к антирелигиозной агитации.

С шиком развернул гремучую змею длиннейшего плаката под огненным заголовком: «Сколь ни поддавайся – проглочен не будешь!»

На плакате изображен был Иона с серой бородой, в красных трусах и в десяти позах; наиудобнейших для кита. Но для всех десяти, не исключая той, где Иона хитрым сплетением рук и ног обратил себя в круглый футбольный мяч, горло кита пребывало ему совершеннейшей непроходимостью.

При бурных овациях товарищ Довбик демонстрировал «научно точные» диаметры китовой глотки и в кратчайшем делении Иону.

Эстрадные номера возвещал приземистый беспартийный. Он обещал в будущем вполне революционную программу, но лишь сегодня конфузливо предлагал прослушать, по бедности, одни только «местные силы».

– Лучше, товарищи, открыть клуб ими, нежели ждать именно у моря погоды, потому справедливо, что необходима пища не одна именно телесная, а как сказано: «не о хлебе едином жив будет человек».

– А какого, извиняюсь, вождя эта последняя, товарищ, цитата? – поддевают беспартийного…

– Гляди, расцитатят в стенгазке.

На сцене неизбежный «Монолог сумасшедшего». Некто в халате, с побеленным на совесть лицом, с «Чтецом-декламатором»

в правой руке.

– Это вполне спец. Откалывай, Бобриков!

Бобриков схватил венский стул, швырнул его к дверям, зарычал, поймал снова, потряс над головой, скосил к носу глаза, замахнулся на публику и, польщенный женским визгом, изрек:

– Из Мазуркевича.

После Бобрикова девушка прошлого века в полосатом шарфе сказала:

– Из Соллогуба-поэта, – как говорили, бывало: «Абрикосовы сыновья».

Инфернально завернувшись в свой шарф, она, сколько полагалось в стихах, полетала «на качелях», визганула «вверх-вниз» и, совсем как когда-то светские дамы, подражая цыганскому пенью, полоснула в конце:

– Чегт с тобой!

– Этот номер в мое время московский хор в пении выполнял, а нынче времена попостней, – сказала охотница до зрелищ старуха Жигалиха, а Ирка-пионерка с компанией встала, не желая слушать буржуйных стишков.

В пустой комнате за сценой они пошли составлять свежий лист стенгазеты. Мимоходом не утерпела Ирка и опять шепотом Зое:

– Брось фигли-мигли, не то включим тебя в «язвы поселка».

– Если осматривать все здешние раритеты, то нам пора уж в театр, – сказал Зоечке Диего. – Надеюсь дополнить там свой фельетон «Нэпман на даче».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю