Текст книги "Живая вода. Советский рассказ 20-х годов"
Автор книги: Михаил Булгаков
Соавторы: Александр Грин,Михаил Шолохов,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Михаил Пришвин,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко,Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Хлебай гремучие кипящие просторы. Хлебай медовые зерна деньков вольной волюшки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Широки степя.
Неуемны озорные ветра.
Кровь сладка.
Пляско вино.
Буй огонь, кипуч огонь.
Хлюпки росы.
Говорльючи журчьи.
Девочки – алый цвет, голубушки мягки, хоть в узел вяжи.
Я на бочке сижу, Ножки свесила, Моряк в гости придет, Будет весело…
– Сади!
– Гвозди.
– Рвись в лоскутья, колись в куски!
– Шире круг!
– Давай, дава-а-ай!
Раскаленную докрасна печку пинком за дверь.
– Сыпь, все пропьем, гармонь оставим и б…ей плясать заставим…
Ноги пляшут,
теплушки пляшут,
степя пляшут…
В болотах тихой зелени стоячие полустанки, затканные садочками. В окошках цветочки, занавески марлевые – чтоб комары не кусали! – тухлые сытые рожи в окошках.
– Почему такое?
– В кровь, в гроб с перевертом.
– Бей!
Бух,
бух,
знь… Зянь…
бух, бух!
Машина: – Ду-ДУУУ-Д-У!
Поехали, запылили.
Машинисту браунинг в пузо:
– Гони без останову.
– Куда?
– Куда глаза глядят… Гони и гони, только в тупик не залети.
– Слушаюсь.
– Полный ход.
– Котлы полопаются.
– Крой, чего насколько хватит!
– Подшипники перегреются.
– Полный ход, душа вон и лапти кверху.
– Есть.
– Рви.
Та-та-та… Та-та-та… Та-та-та…
Та-та-та… Та-та-та… Та-та-та… Та… та… та…
Ш-пш… Ш-пш… Шш-ш-ш…
Та-та-та… Да-да-да… Да-да-да..
Паровоз в храпе,
паровоз в мыле,
пыль пылом…
Густо плескались, пылали тяжелые ветра… Пылали, плескались зноем травы… Поезда бежали, зарывались в горы с разбегу пробивали туннели. Табунами бродили пожары… Бежали сизые полынные степя… Дороги шумели половодьем.
Вытаптывая города и села, бежали красные, белые, серые и че-о-орная банда. Кованые горы бежали, дыбились, клещились. Бежали, как звери, густошерстые тучи, хвостами мутили игравшие реки.
Партизаны бежали,
падали,
бежали,
плевались
тресками, громами, бухами, хохом, ругом… Залпами расстреливали, бросками бросали наливные зерна разбойных дней.
Всяко бывало – и гожее и негожее – всего по коробу.
Жизня, сказать, ни дна, ни берегов…
Сдыхал бог и каждому по два клейма выжег:
Отчаянность и Не зевай.
Все бывалошное-то уплыло, сгинуло, будто и не было ничею. Мишка с Ванькой, приплясывая, своим шляхом бежали, одним крестом крестились, одной молитовкой молились – Не зевай – а больше и не было ничего, не было и не было…
В корабле как?
Шаля-валя, нога за ногу. Жили-поживали потихо-легонечку.
Котел да баталерка – костер. Опять и заповедь подходящая, знай греби деньгу лопатой. Отсобачил кусок и в кусты. Да ведь и то сказать, до кого ни доведись, как можно муку таскать, да в муке не испачкаться? Чего тут косоротиться, говорить надо прямо.
Дело идет, контора пишет, Ванька-Мишка денежки гребут.
Деньги родник, одевка грубая, а поди ж ты, не кажется дружкам жизня кораблиная. Корявая жизня: ячейки разные одолели, школы, культкомиссия, закружили кружки.
Что ни день, что ни час, как из прорвы, – собранья, заседанья, лекции, доклады и все об одном и том же:
– Мы товарищи, да вы товарищи…
Больше и не поймешь ничего, ни в какую.
Мишка с Ванькой до комиссара.
– Так и так, товарищ комиссар… Как мы есть сознательный элемент, товарищ комиссар, просим от политики освободить…
Комиссар и рыло в сторону.
– …Сучья отрава, ни погулять тебе, ни што.
И с крупой, из-за всяких таких делов, походя схватки. Первый шухор из-за пустяка слился. Член какой-то комиссии в умывальне зубы чистил. Мишка щелчком сшиб в раковину зубной порошок:
– Дамское занятие… – и пошел. А разобиженный паренек и зыкни вдогонку:
– Не больно швыряйся, уховерт!
– Што будет, – обернулся Мишка через плечо, – ты, пацан, не побей кой-грех…
– А что, думаешь, на твою харю и кулака не найдется?
Мишке обидно показалось, обернулся и парню в скулу.
– Гнида, счас от тебя одну копию оставлю.
Хлопчик с копыт долой, со смеху покатился. Потом вскочил.
Сладить не сладит, а кинулся на Мишку. Тот еще раз сунул его. Сцепились – не разнять. Да подвернулся тут дюжий кочегар, Коська Рябой. Сгреб он члена какой-то комиссии в охапку, да за борт, только этим и разняли.
В тот же день собрали собрание общее Мишку судить-рядить.
– Почему такое суд? Разговор один и больше ничего. – Черные Мишкины брови полезли на лоб от удивления: – Какое дело?.. Ну, ударил… Ну, подрались… Тычка бояться – жить на свете не надо!
И Ванька голос подал:
– Какое же это избиение, и хлестнул-то только раз, всего ничего…
– Два чищенных зуба вышиб.
Мишка виновато качнул лохматой башкой.
– Рука у меня чижолая.
Фитильнули Мишке строгий выговор, а ему хоть бы хны.
Об обедах и говорить нечего.
Кому из своих зачерпнет Мишка из котла невпроворот, хоть ложку в бачок втыкай, а молодым голой воды плеснет.
Сядут ребята над бачком, фыркают-фыркают, берега не видать… Мишку похваливают:
– От, стервец, накрыть его втемную или бачок с горячими щами на башку надеть…
Чумная крупа… От голодной тоски в строю падали и глаза под лоб.
А Мишка верхом на котле, посмеивался Мишка:
– Собранья у вас с утра до ночи и разговоров много, а жрать не хрена. Воды, верно, вдоволь. В море воды хватит.
Кают-компании опять развелись, начальников полный комплект. Слыхано ли, чтоб моряк голодал? В бога мать… Заходи в любой дом, вытряхивай буржуя из штанов, рви глотки начальникам и комиссарам… Эх, ячеишны вы моряки, пропадете, как гниды…
8
Гром упал,
подходящее житьишко вдребезги.
Мишку с Ванькой за чубы.
– Завалились?
– Какие данные?
– Так и так.
– Ага.
– Угу.
Вылезла комиссия по очистке от элементов. И сразу, не говоря худого слова, Мишку за ухо.
– Ваша специальность?
– Комиссар Драгомиловского района Великой Октябрьской революции.
– То есть?
– Не то есть, а истинный борец за народные права, борец безо всякого недоразумения, на что и могу представить свидетелей.
– Ваше занятие на корабле?
– Какое у нас может быть занятие? В настоящий момент я кок, а в семнадцатом – революцию завинчивал, офицеров топил, а также был членом в судовом комитете.
– Тэк-с…
Переглянулась стерва-комиссия.
– Бурилин, придется вас списать с корабля… Уставший элемент – раз, специальность малая – два.
– Понимаем, отслужили, понимаем, – и огорченный Мишка отошел от стола.
И Ваньку взяли за жабры:
– Ваша специальность?
Глазом не моргнул Ванька:
– Электрик и трюмный машинист.
– Что знаете о водоотливной системе?
– Ничего не знаю.
– Каково назначение кингстонов?
– Твердо не помню.
Перемигнулась стерва-комиссия и ну опять, ровно неразведенной пилой:
– Представьте, в главной магистральной цепи сгорела ответвительная коробка, как исправить?
– И к чему вся эта буза, товарищи? – закричал Ванька. – Не могу спокойно переносить, товарищи… Мое существо тяготится переполнотою технических и политических оборотов…
Ах, в бога-господа мать!..
Схватила Ваньку кондрашка, покатился парень…
Бился Ванька об пол головой, пена изо рта… Придерживали его Федотыч да Мишка:
– Псих.
– В натуре.
– И зачем человека терзать, здоровье его в болезненном виде…
9
На другое утро, раздетые и разутые, с тощими мешками на горбах, уходили Мишка с Ванькой. С трапа обернулись, в последний раз любовно оглядели корабль, и в молодую команду, выстроенную на палубе, – глаз занозой:
– Ууу, крупа…
Ваньку-Граммофона и Мишку-Крокодила провожали загорелые глаза. В глазах мчались новые ветра и пересыпалось молодое солнце.
1922
Мариэтта Сергеевна Шагинян
Агитвагон
I
Он появился у нас… постойте-ка, дайте припомнить. Я пошел на репетицию при зеленых третьего июня прошлого года. Концерт мы ставили пятого июня при налете казаков, а повторили его десятого – уже при красных. Так вот, прибавьте еще две недели… Совершенно правильно, день в день. Он и появился у нас двадцать второго июня в десять часов утра, можете быть уверены в этом, как в собственном дне рождения.
Рассказчик сделал перерыв, чтоб налить себе в кружку, где на донышке осел выжатый ломтик лимона; откусив изрядную порцию ситного, усеянного, как мухами, жирным черным изюмом, он не спеша глотнул горячего чая и снова утвердил кружку на ритмически подрагивающем откидном столике.
Время было летнее, окна открыты справа и слева. В коридоре юго-восточные люди дымили густым сухумским табаком. Ветер, гулявший между окнами, заносил с собой запах нагретой степи и сладкого клевера.
Поезд летел на юг.
– Гражданин, что же дальше?
Рассказчика, худого мужчину в пиджаке из альпага, потного от жары и чая, обсели слушатели. Все глядели ему в рот, одни из любопытства, другие с бессознательным аппетитом соглядатаев, – уж очень поджарый мужчина вкусно ел и пил. Ни одной крошки не уронит, все соберет с пиджака, встряхнет на ладони, посмотрит, да и отправит себе в рот. А неровные места ситного, обкусанного зубами, выровняет тотчас же острым перочинным ножом, отрезанный ломтик направляя все в ту же аккуратную глотку, как топливо в печку. И добро бы ел сыр-пармезан или чарджуйскую дыню, – а и всего-то ситный не первой свежести.
Слюнки закипали во рту у соседей. Впрочем, он не только вкусно ел, он и говорил очень вкусно. В его лице, изрезанном бесчисленными морщинами, было что-то, напоминавшее хорошую топографическую карту, складывавшуюся квадратиками. Глаза, как озера, поросли полуседым кустарником бровей. Подглазные пятна вклинивались глубоко в худые щеки. Подбородок хранил следы бесчисленных бритвенных порезов. Верхняя губа то и дело приподымалась, как у кролика над зеленями. И место усов на ней, будто от выкорчеванных корней деревьев на лужайке, отмечалось только глубокими точками впадин и бугорков.
Внимательному человеку стало бы ясно, что перед ним опытный притворщик по профессии. Стрелки, избороздившие кожу, точно показывали привычное направление его улыбок, гримас и мимики. Складное лицо превратилось бы в маску, если б не грустные и прямые глаза, всякий раз встречавшиеся с вашими непринужденно и внимательно. Эти глаза говорили о высокой интеллигентности незнакомца. Было ясно, что он понял, взвесил и разместил каждого своего слушателя в строгом иерархическом порядке, вывел среднюю равнодействующую и весь применился к ней, ассимилировавшись со средою ровно настолько, чтобы не быть ни на йоту ни выше, ни ниже ее. Эта внутренняя «аккомодация» стала бы заметна, повторяю, только очень внимательному наблюдателю, но его сейчас не было Единственный тонкий пассажир, горбун-коммунист, с лицом насмешливым и значительным, был сейчас невозмутимо равнодушен и спокоен. Убаюканный поездом, он просто-напросто спал, обращая столько же внимания на все происходящее, сколько на мух, ползавших у него по лицу. Остальные – поддевки и русские рубашки, красноармеец, две женщины в шляпах да коридорные брюнеты коммерческого вида, как я уже сказала, с восхищеньем глядели говорившему в рот и чувствовали себя с ним в одной тарелке.
– Некуда спешить, – наставительно заметил рассказчик нетерпеливому слушателю, – рассказ, как монпансьешку, только дурак грызет, а умный на языке держит да исподволь посасывает. Вот, значит, он и появился у нас ровно двадцать второго июня в десять часов утра.
– Гражданин, да разъясните, кто появился-то, – не терпелось соседу, вихрастому юноше из железнодорожных служащих.
– А вам бы, молодой человек, самую чуточку обождать, тогда бы и вопрос свой не задавали неправильно. Не «кто», а «что»… Ибо я рассказываю о необыкновенном вагоне. Но прежде разрешите вам сказать, что перед вами знаменитый артист труппы Раздувай-Печурина, двадцать восемь лет кряду не покидавший сцены. Собственно, я даже тенор. Я пел Фауста.
Но по мере надобности пришлось и актерствовать и режиссерствовать, а последние пять лет, благодаря оживлению политики, заниматься куплетами. Бывало, спою куплет на каждый образ правления, он и ходит по городу. А в междуцарствие у нас особая песня пелась, «Васькой» звали. Домовая охрана при охотничьих ружьях, уголовная тюрьма вся поразбежалась, а у нас зала приказчицкого собрания полным-полна, и публика с меня требует «Ваську». Ну, выйдешь, споешь им!
Васька Тертый говорит:
Что такое колорит?
Это, брат, такое дело
Слева красно, справа бело.
У Деникина черно.
А у Махно – зелено.
Отвечает Васька Тертый
Очевидный мелешь вздор ты
Колорит, брат, – в спирта литре
Слить все краски на палитре.
Рассказчик спел это приятным тенорком и продолжал дальше, покосившись на спавшего горбуна.
– Так вот, двадцать второго июня по новому стилю, после переворота, ранним утром бегут ко мне мальчишки с нашего двора и кричат во весь голос: «Дяденька, дяденька, за вами солдаты пришли». Вышел, в чем был, – на пороге два красноармейца с винтовками: «Так и так, товарищ, нам нужны сознательные силы для борьбы с деревенской темнотой. Устраиваем летучий митинг в образцовом вагоне и, как мы наслышаны, что вы очень хорошо куплеты говорите, то за вами из исполкома присылают, и хоть без бумажки, а явка обязательна».
Я взял фуражку и пошел. Исполком помещался у нас в бывшей городской управе, на площади, прямо против городского сада. И что же я вижу? Стоит перед самым крыльцом огромнейший, длинный вагон на колесах, запряженный четверкой лошадей. Вагон покрашен в красную краску, совсем как в прежнее время странствующие театры ездили. По обе стороны окошечки с занавесками, а между окошечками выведены желтой краской эмблемы республики, агитационные надписи и лозунги. И все это сделано не как-нибудь, а чисто, нарядно, с хитростью. Куда-ни посмотри, отовсюду действует. Особенно сзади был хороший рисунок – звал рабочий, поднимая тяжелый молот над старым миром, к будущему, сиявшему над ним пламенной пятиконечной звездой; и так он заразительно звал, что смотреть нельзя было без подъема. Вокруг вагона столпилось множество мальчишек; кто ни проходил по площади, остановится и смотрит.
Поднимаюсь по лестнице в исполком. Навстречу молодой человек в гимнастерке и с револьвером у пояса, красивенький, как ангелы художника Перуджино. Назвался секретарем.
– Вы, – говорит, – гражданин такой-то, куплетист нашего города?
– Именно, – отвечаю.
– Так вот, не возьмете ли вы на себя задачу выступать на наших летучих митингах с импровизированными куплетами?
Тему мы вам заблаговременно укажем, условия назначьте сами. Вагон направляется по всем окрестным деревням и в первую очередь в казачью станицу Молчановку.
Я подумал минуты две и согласился. Хотел было уж и домой повернуть, но секретарь останавливает:
– Нет, товарищ, не успеете. Если кого предупредить надо из домашних, пошлите записку. А только в десять часов соберутся сюда все участники митинга, и мы должны выехать.
– Чаю, – говорю, – не пил.
– В дороге напоим…
– Почему же, – говорю, – в такой ударной поспешности?
Он мне рассказывает, что у них все уже давно было устроено и разработано, а только ночью заболела их концертная певица, и было решено заменить ее кем-нибудь из городских.
А уж тут им про меня столько наговорили, что загорелось им непременно везти с собой куплетиста, да и только. Этаким образом мне осталось лишь закупить поблизости четвертку табаку и усесться в ожидании на площадку вагона.
Проходит с полчаса, и наконец собираются мои попутчики.
Я наблюдаю со стороны и вижу, что они сами-то не знают друг друга. Одни – шапочно, а иные – совсем никак. Первым подходит высокий такой, ростом с добрую подворотню, весь в парусине, штаны широкие, пояс ремешком, лицо не наше, – оказался грузином. Этот и еще другой, худенький, в синей рубашке, были партийные ораторы с мандатами от парткома. Поздоровались они молча и – в вагон. Как я потом узнал, синенький был из очень важных, прикомандированный к нам с войском, а грузин – местный работник, до переворота в тюрьме сидел. За ними машинистка, девочка молоденькая и хорошенькая; пятеро человек музыкантов и секретарь исполкома с лицом Перуджинова ангела. На переднюю площадку взгромоздился казак с винтовкой, взял в обе руки вожжи, цокнул на лошадей, и мы поехали. Покуда ехали, весь город, кто ни попадался, смотрел на нас, выпуча глаза.
II
В вагоне же было на первый взгляд, как в читальном зале.
Чистенько, пол крашеный, будто на квартире, стены в портретах, картах и плакатах. А посередине, на столе, множество брошюрок и книжек, одно и то же названье по двадцати – тридцати экземпляров; тут же в ящиках листовки и газеты.
Едем мы, подзакусили, курим. Занавесочки на окнах колыхаются, как паруса. Выехали из города, пахнула нам в окна степь. Летом в наших кубанских степях хорошо, как в американской прерии: трава по пояс, кругом глаз не охватит простору, дорогу меж волнами ковыля не разглядишь, ни людей, ни животных, дергается иной раз в траве перепел, да свистит иволга, и таким манером не верста и не две, десятки верст. Станицы затеряны, до хуторов не докричишься. А встретится хуторянин в широкой шляпе-осетинке из белого войлока – издалека ни дать ни взять сомбреро. Компания моя в фургоне, видно, давненько за городом не была. Худенький в синей рубашке посмотрел в окошко, скинул пенсне на шнурочке, оглянулся на нас, и лицо у него сразу другое стало; барышня-машинистка до того развеселилась, что непременно пожелала за фургоном босиком бежать, а грузин, как уселся, ворот расстегнул, ноги на другую – скамейку перед собой положил и давай тянуть грузинские песни, одна другой заунывней. Музыканты ему на духовых инструментах подыгрывали.
Разговор у нас как то вначале не клеился. Только мы с секретарем условились насчет темы для куплетов, и я тут же набросал несколько стишков, прочел ему и получил одобренье…
А жара все распаривав! земля сладким соком исходит, дышать тяжело от благовония. Скинули тужурки, сапоги… Лица начали загорать ярко-розовой краской. Барышня обожгла себе спину и руки до локтя так, что они пузырями покрылись. Свернули мы с верстовой дороги па проселочную, сделали привал и к вечеру должны были подъехать к станице Молчановке. Только к самому закату, когда вся степь клубилась в огне и рыжие пятна плыли перед глазами у того, кто глядел на небо, вдруг вдалеке послышалась частая трескотня. Сыпалась она, как горох через сито, без умолку. Кони наши остановились, казак слез с козел и подошел к нашему окошку, откуда выглядывал худенький в синей рубашке.
– Пожалуй, лучше нам будет поворачивать.
– А что такое? Выстрелы из Молчановки?
– Да, больше неоткуда. Я эти места наскрозь знаю. Тут не приведи бог застрять, окружат со всех сторон, как в мышеловке. Может, белые отбили Молчановку.
– Как это может быть, если мы утром ничего не слышали?
Местность была очищена до самой Тихорецкой.
– Всяко случается, о чем вперед не услышишь, – философски заметил казак и взял пристяжную под уздцы, чтоб повернуть вагон обратно.
Нам стало как-то досадно. Что за дурацкое положение: едем честь честью в агитвагоне, разубраны, как на свадьбу, а тут здравствуйте: поворачивай оглобли перед самой целью. Не сговариваясь, переглянулись мы, и у каждого одна и та же мысль в глазах.
– Эй, послушайте, – крикнул грузин казаку в окно, – не лучше ли будет нам здесь устроиться на ночь, а наутро можно разведку сделать. Может быть, белые к утру очистят Молчановку, вот тогда мы и въедем.
Казак в сомнении покачал головой. Он был из надежных красноармейцев, родом неподалеку, из маленькой станицы. Не так давно бился с родным отцом, зарубившим младшего сына большевика. Родичи его воевали под Врангелем. Он знал, что клочок земли еще ослежен проходившими войсками, где в оврагах не подобраны раненые, в кустах засели партизаны и бандиты, – дело возможное и далеко не пустяковое. Он ковырнул кнутовищем землю и нехотя ответил:
– Тут за Молчановкой наши в прошедший год, уходя, хутора поразоряли. Лютей здешних хуторян вы не найдете по всей Кубани. Чуть что – они наших в полоску исполосуют. Бабы на Молчановке, говорят, красноармейцев в банях душили: казаковто ведь на Молчановке, кроме стариков и ребят, не осталось никого, Врангель всех угнал с собой.
– Видите, товарищ, – пробасил грузин, – никого, кроме баб, не осталось, а вы Молчановки боитесь. Баб мы с вами так распропагандируем, что они и мужей обратно не примут. Распрягайте лошадей, обождем до утра, тут кстати же и хворост есть для огня.
Действительно, мы стояли возле крутого глинистого овражка, голого с нашей стороны и поросшего с противоположной сухим кустарником… Выстрелы смолкли. Оставаться на ночь в благословенной степи, развести костер, дышать запахом мяты, молочая и тмина было куда приятней, чем возвращаться. Барышня-машинистка спрыгнула наземь и легонько ударила казака в спину:
– Бросьте вы ваши страхи! Ишь какой зловещий! Посмотрите вокруг, тут курица не испугается.
Казак все так же нехотя и, видимо, неодобрительно распряг лошадей, опутал им ноги и пустил на лужайку. Потом он сходил за версту на родничок, собрал хворосту, и мы, развеселившись, как дети, принялись зажигать костер, из предосторожности на самом дне овражка. Вагон пламенел в последних лучах заката, надписи и плакаты выделялись, как огненные. Должно быть, его видно было издали. Это опять не понравилось нашему красноармейцу. Он снял с козел рваную рогожу и накинул ее на самый яркий угол вагона.
Около костра мы, можно сказать, в первый раз нащупали друг друга и перезнакомились между собой. Очень много значит в таких случаях уютность человеческая, уменье наладить, вовремя подать, вовремя сказать. Обычно это дело женское, но наша единственная дама оказалась из тех, что, кроме своей службы, ничего не умеют. Она бегала, приставала с вопросами, веночки нам на голову плела и умножала беспорядок. За хозяйство же взялись грузин и один из пятерых музыкантов, кларнетист, удивительный человек. Как сейчас его вижу: лицо у него было круглое, губы враскидку, бровей ни следа, глаза смотрели из двух щелок весело-превесело, и все у него под руками размещалось на свое место. Он нам и кашу сварил, и кофеек приготовил, и все это с прибауточками, со стишками. Грузин был тоже мастер на всякое дело, только он не умел шутить и лицом отпугивал – очень суровое, рябое лицо, нос кривой – кем-то переломлен был и сросся, руки жилистые, огромные, корявые.
Маленький товарищ в синем первое время никак не проявлялся.
Он только недавно приехал к нам из Москвы и юг знал, как он выражался, «больше теоретически». Улыбка выходила у него робкая, слабая, и весь он казался щуплым и слабоватым. Никто не знал среди нас ни силы, ни значительности этого тощего человека; узнать пришлось попозже. А покудова он молчал, на шутки улыбался, ел рассеянно и понемножку, объяснив, что после двухлетней голодовки от пищи поотвык и есть в полную меру остерегается. Если б не почтительность, с какой обращался к нему херувимчик-секретарь, мы бы вовсе забыли этого щуплого человека, а вместе с ним и всякую политику. Остальные четыре музыканта бесхитростно, как говорится, поддерживали «ансамбль».
Так вот, сидим мы у костра, спать не тянет, никому неохота со свежего воздуха в фургон лезть. Выстрелы утихли, казак тоже поуспокоился, достал кисет, свернул себе крученку и подсел к огоньку.
– Скажите, товарищ, на какую аудиторию вы рассчитываете в Молчановке? – спросил грузин у худенького человечка. – Имейте в виду, что казаки народ ехидный, они менее всего побеждаются красноречием. Они привыкли к нему со дня рожденья, у них даже между собою в разговоре патетический тон. Разные там аллегории, метафоры, гиперболы в обиходе у последнего безграмотного, а грамотей до такой степени витиеват, что я, признаться, сам их не всегда понимал.
– Что правда, то правда, – вмешался казак, – они разговаривать умеют. Казачья речь гуще поповской. Вы их разговорами по прошибете.
– В агитации на словах никогда ничего и не строится, – ответил худенький человек, – надо зацепить и увлечь, а это всякий раз достигается новыми средствами. Вразумлять людей – дело затяжное, долгое; тут же надобно заставить их захотеть быть с вами, сразу, без раздумья, и если это удалось, начало положено.
– Как под музыку вприсядку пуститься, – вставил кларнетист, – слова тут самое последнее дело.
– Вы так понимаете агитацию, будто это магнетизм или истерика, – продолжал грузин, – если на этом стоять, так самые лучшие агитаторши – наемные бабы-плакальщицы или шштептики.
– А что вы думаете? – серьезно заметил худеныш, обведя пас взглядом, – эпилептики агитируют с потрясающей силой.
Я такого действия, такого возбуждения, такого скопления нигде не наблюдал, как вокруг упавшего эпилептика. Будем говорить начистоту, без книжного шаблона. Учить может знающий, а возбуждать – чувствующий. Высший тип агитатора – лицо страдательное. Ваш пример с эпилептиком великолепен. Тут ничего не осталось преднамеренного, человек весь ушел в напряжение, и окружающие этому поддаются, заражаются.
– Я, как агитатор, всегда пытаюсь действовать на интеллект, – возразил грузин, – и считаю странным, товарищ, что именно от вас слышу такие немарксистские речи. Я никогда не забываю основной цели: разогнать туман в головах, убедить логикой или очевидностью. Конечно, с мужиком я балагурю, зубоскалю, к нему совсем иной подход, нежели к рабочему, но цель одна: убедить, привести к умственному суждению и сознательному выбору.
– Все это так, но это не агитация. Нельзя путать разных задач. Мы с вами получили задание агитаторское, а не пропагандистское. Для пропаганды к вашим услугам время, грамота, интеллект, даже дискуссия. Для агитации ничего этого нет и не требуется. Вы промелькнули, как метеор, и зажгли. У вас нет времени на разбор, на ответ, на логику. Вы поставлены в положение электрического провода, и вам необходимо найти отрицательное электричество, чтоб образовать положительное и зажечь. В этом вся штука. Мы, товарищ, наделали много ошибок, путая обе задачи. Мы шли с пропагандой туда, где нужна была агитация, и, наоборот, насаждали хроническую агитацию там, где уже надобилась пропаганда. Нельзя, товарищи, на митинге ставить проблему, а в книге или в фельетоне преподносить голый лозунг.
Говоря так, худенький весь оживился, черты лица у него стали сильней и выразительней, голос окреп. Мы все подумали, что он должен быть превосходным оратором. Но грузин никак не хотел угомониться и, поспорив еще с полчаса, ушел спать. На меня меж тем речь худенького агитатора произвела большое впечатленье. Как куплетист, я часто сталкивался с толпой, и задачей моей было возбудить ее. Я отлично понимал все, что он сказал о положительном и отрицательном электричестве. Материалом для агитации, магнитным полем всегда в таких случаях становишься ты сам и твоя нервная система, и чем это полнее, безостаточней, тем лучше удается увлечь толпу.
Я даже не раз думал, что мы все – мелкие агитаторы сцены, паяцы, клоуны, комики, трагики, – мы все сплошь постоянные жертвы в прямом значении слова; наше дело – жертвоприношение, мы каждый вечер идем на заклание. Вся нервная сила уходит на это, а для жизни мы обезличиваемся, стираемся, обмякаем, тускнеем, ходим с ослабшими мускулами.
С такими мыслями, разбередившими мне мое прошлое, скоро пошел и я спать. Мы устроили барышню за перегородкой, а сами улеглись па лавках, не раздеваясь. В окна глядели большие острые звезды, такие острые, что впрямь казалось, будто они прокалывают усиками занавеску. Из долины несло ночной сыростью, кони наши, выйдя из зарослей, шевелились возле вагона, вскидывая завязанными ногами и дергая головой, отчего по земле прыгали огромнейшие тени. Возница и не думал спать.
Закутавшись в бурку и взяв ружье, он ходил взад и вперед вдоль овражка, время от времени скручивая папироску.
Я долго ворочался, потом свежий воздух свалил меня, и я заснул.
III
Как вдруг, среди самого крепкого сна, чувствую, – бьет меня кто-то кулаком по уху, раз, два, три, четыре… Вскочил я, как безумный, – оказывается, бьет в ухо треск перестрелки. Да какой еще! Не поймешь откудова, с какой стороны. Вокруг меня бегали, проснувшись, музыканты, не решаясь выскочить из вагона, выглянуть из окошка.
Я, однако же, отдернул занавеску. Мне представилось ужасное зрелище. Возле самой стены, вздыбившись от выстрела, стояла наша лошадь. Она казалась в этой позе огромной. За ее спиной отстреливался казак, ухватившись за ее гриву. Внизу валялась другая лошадь, должно быть убитая. А вокруг, справа, слева, со дна овражка, лезли на нас страшные существа, косматые, как черти, в смутном предутреннем свете казавшиеся призраками. Они орали неистово. Они стреляли без умолку. Их еще сдерживали меткие выстрелы нашего возницы, прятавшегося за раненую лошадь. Но вот пуля попала ей в брюхо. Тяжко захрипев, она содрогнулась, выпрямилась, как человек, и обеими передними ногами подмяла под себя казака, рухнув с ним вместе наземь. Я слышал, как у казака хрустнули кости.
Потом в стенку вагона застучали, как град, пули, и прежде чем я опомнился, чья-то рука за шиворот оттащила меня от окна.
– На пол! – крикнул мне хриплый голос грузина. – Товарищи, у кого есть оружие – к дверям.
Оружие – револьвер – оказалось только у него одного. Он выхватил его из-за пояса и бросился к дверям.
Музыканты сбились на полу в обезумевшую кучку. Кто-то залез под скамейку. Барышня-машинистка в одной рубашке стояла у стены, белая, как полотно, зажав уши руками. Она не кричала, только беспрерывно шептала что-то. Почти бессознательно водя глазами по комнате, я встретился с еще одной парой глаз, спокойных до жуткости. Это был худенький человек в синем. Он сидел в углу вагона, где лежали его портфель и подушка, и занимался необычайным делом: он натягивал сапоги. Каждая мелочь врезалась мне с этой минуты в память.
Я увидел, что носки у него были розовые в полоску; что вокруг пальцев и на пятке они потемнели от пота и облегали ногу плотнее, чем на щиколотке. Заметив, что я смотрю на него, он сказал совершенно просто:
– Казак был прав, а мы безрассудны. На нас наехал разъезд белых. Постарайтесь спастись, если уцелеете в первую минуту. Скажите, что вы, музыканты и барышня, были насильно мобилизованы для участия в митинге.
В эту минуту грузин, отстреливавшийся в дверях, упал. За мной протяжно охнул кларнетист. Барышня закричала отчаянно, истерически, каким-то чужим голосом:
– Спасите! Спасите! Не трогайте!
В двери раздался залп, мы услышали крики:
– Сдавайся!
Один из музыкантов был ранен. Мы крикнули в ответ:
– Сдаемся! Среди нас женщина.
– Комиссара! – продолжали реветь снаружи. – Выходи поодиночке, руки вверх, комиссара вперед!
Тогда худенький человек взял в одну руку портфель, в другую фуражку, пошел, как ни в чем не бывало, к двери, и я услышал отчетливый голос, упругий, как мячик, ясный, пронзительно-спокойный:
– Я – комиссар.
Много довелось мне читать всяких романов. Я испортил себе глаза над описанием разных героических подвигов. И скажу вам, что в ту минуту, как при свете молнии, увидел, насколько лгут книги. Ничего не доводилось мне читать подобного тому, что я увидел. Вы понимаете, в голосе, в позе, в лице худенького человека была, как бы это сказать, экзальтация совершающегося, при полной наружной трезвости. Впечатление было настолько сильно, что покрыло нас, отодвинуло нас от самих себя, мы на несколько мгновений позабыли о всякой опасности. Нет, мало того, скажу больше, мы все, по крайней мере я, ощутили вдруг, на это самое мгновение, чувство полнейшей безопасности.