Текст книги "Шекспир и история"
Автор книги: Михаил Барг
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Политическим центром эпохи, формирующим новую социальную иерархию и новую шкалу политических ценностей – представления о рангах, правах и обязанностях и т. п., предстает, разумеется, королевский дворец. Олицетворение нового государственного начала – король, источник «нового права», «хранитель мира и порядка», твердой рукой пресекающий смуту, откуда она не исходила бы. В более чем противоречивом сопряжении с ним находятся устремления двух других общественных полюсов этого времени. Один из них – феодальная знать, средоточие реальной угрозы анархии: мятежей, заговоров, смуты, мир Хотспера. Другой – мир Фальстафа, мир завсегдатаев постоялых дворов и трактиров Истчипа, населенный пестрым людом, выпавшим «из орбит движения» различных сословий: здесь оставшиеся при одном лишь звании рыцари, добывающие средства для «благородной жизни» на больших дорогах, наемные служаки, искатели приключений, слуги. Мир – анархичный, импульсивный, неуправляемый, фермент постоянного брожения, особо опасного ввиду его соприкосновения с низами, улицей, толпой. Сталкивая эти миры между собой, Шекспир создал удивительную систему зеркал, каждое из которых отражало окружающую действительность неповторимым образом. Разумеется, не только сценически, но и исторически наиболее притягательным в этой системе является Фальстаф. Дворянин по рождению, он оказался «вне традиционного способа жизни своего класса», но именно поэтому вне его традиционных предубеждений. Равным образом, очутившись во власти мира денег, он решительно отвергает его этику и «политическую экономию». Но, оказавшись в столь специфическом для того времени «междуклассовом» пространстве, Фальстаф с редкой проницательностью раскрывает изнанку этоса различных сословий, служилых различных рангов, наконец, мира, к которому он сам принадлежит.
В трактирах Истчипа Фальстаф ведет себя как истый «дворянин» своего времени – он ест и пьет в долг, никогда не справляется о его размере и очень не любит, когда ему об этом напоминают. Однако само звучание слова «сэр» все еще действует магически – оно спасает Фальстафа от долговой тюрьмы и обеспечивает ему ежедневно добрую порцию хереса и достаточно каплунов. «Уж такой честный!» – воскликнет хозяйка трактира, провожая его на государеву службу. Благородный плут и грабитель, рыцарь, предпочитающий поединку на шпагах фехтование словесное, «ненасытная утроба», Фальстаф свободен от всех форм сословной узости, связанности, ограниченности. Удивительно ли, что именно его «образ мыслей и действий» стал наиболее всеобъемлющим зеркалом истории эпохи становления ренессансной государственности.
Современное шекспироведение все более склоняется к системному рассмотрению двух тетралогий при соблюдении принципа историзма.
Исторические хроники правомерно рассматривать как модусы решения одной и той же проблемы: королевская власть и личность ее носителя. В самом деле, Ричард II обладал с юридической точки зрения безупречным титулом суверена, однако он начисто был лишен чувства исторической ответственности, связанной с ним. Употребление власти по личной прихоти превратилось в злоупотребление ею. Генрих IV обладал качествами государственного мужа, но был узурпатором короны и убийцей низложенного им короля. Юридическая ущербность титула и моральная ущербность личности короля мешали ему «спокойно» править королевством. Генрих V обладал законным титулом (полученным по наследству от незаконно присвоившего его отца), а личные качества правителя были настолько преувеличены счастьем победоносного для англичан сражения при Азинкуре (1415), что стали еще при его жизни олицетворением непревзойденной доблести. Генрих VI обладал законным, наследственным титулом короля, но явно им тяготился из-за неспособности нести бремя ответственности, связанной с королевской властью. Наконец, Ричард III—традиционно утвердившийся образ короля-тирана. Однако было бы ошибочно делать вывод, что перед нами своеобразное аллегорическое изображение истории. Наоборот, исторические пьесы Шекспира были полны жизни и значения для его современников и даже мы – через столетия – воспринимаем их гуманистический пафос не как декламацию, а как волнующую глубоким трагизмом одиссею народа Англии, как грандиозный ренессансный эпос. И разве такие поставленные в нем проблемы, как личность и власть, власть и совесть, власть и закон, власть и ответственность и им подобные, – разве могли бы они приобрести столь непреходящее звучание, если бы их смысл не был раскрыт столь многогранно на материале живого, поистине всенародного опыта – на материале истории.
Но ведь история – не только прошлое, это и настоящее и будущее. Драматизация подобного материала давала возможность хотя и косвенно, но совершенно недвусмысленно комментировать настоящее, раскрывать содержание драматических конфликтов своего времени в терминах реальностей человеческой жизни и человеческих отношений.
В каждом более или менее значительном характере Шекспир раскрывает определенную грань логики самого исторического процесса, а в столкновениях этих характеров – скрытые пружины, двигавшие этот процесс. Поэтому определять жанр драмы, созданной Шекспиром, только эпитетом «историческая» представляется недостаточным. Речь должна идти о философско-исторической драме.
В целом историческое видение Шекспира складывалось постепенно, уточнялось и обогащалось от одной хроники к другой, и в той же степени уменьшалась зависимость драматурга от организации материала и интерпретативных принципов его источников. Так, первая тетралогия гораздо больше, явственнее окрашена провиденциалистской доктриной истории, нежели вторая. В особенности «Ричард III». Если вспомнить, что в этой хронике речь идет о событиях, непосредственно связанных с воцарением правившей в стране династии, то довольно точное следование Шекспира установившейся традиции можно объяснить не только недостаточностью опыта. Определенная печать неисповедимого «промысла божия» лежит и на более отдаленной по времени (хотя и первой по написанию) трилогии «Генрих VI». Генрих VI – несчастный король, он унаследовал корону годовалым младенцем. Врагам королевского мира и порядка только этого и нужно было, чтобы ввергнуть страну в хаос междоусобиц. Все же этого оказалось мало: король-младенец также унаследовал и неоконченную войну с Францией, удача в которой выпала на долю Франции (кстати, не только из-за пробудившегося в недрах ее народа чувства патриотизма, но не в малой степени также из-за все ярче разгоравшейся распри в верхах английской знати). Наконец, едва повзрослев, по «совету» одной из придворных клик Генрих заключил политически бессмысленный брак, только усиливший интриги и соперничество при дворе.
Все это было вполне созвучно провиденциалистской мотивировке событий, столь характерной для Холла и Холиншеда.
Однако уже в этих опытах Шекспир проявил значительную самостоятельность, сказавшуюся не только в отборе и сочленении фактов, диктуемых законами сценического искусства, но и в постановке того, что мы назвали бы сверхзадачей – вопроса о смысле истории. Уже в первой тетралогии заключена парадоксальная мысль: Генрих VI был слишком человек, чтобы в сложившихся условиях оказаться удачливым королем. Правда, Шекспир здесь просто «повторил» открытие Макиавелли: политическая и человеческая (житейская) мораль – две морали, но в отличие от последнего Шекспир отверг такое раздвоение морали, которая оправдывает аморальность (с человеческой точки зрения) политики «высшими интересами государства». Вот почему в рассматриваемой трилогии по мере приближения к финалу смещаются акценты: Генрих VI предстает не как непригодная личность, несоответствующая требованиям времени, а, напротив, как личность, возвышающаяся над миром безграничного честолюбия, предательства и нечеловеческой жестокости. В той мере, в какой все более беспомощным становится король Генрих, чем явственнее становится его банкротство как короля, политика, военачальника, тем больше он как человек выдвигается драматургом в центр драмы в качестве судьи над происходящим вокруг. Столкновение Генриха VI лицом к лицу с Ричардом Глостером символизирует содержание, пожалуй, основного урока всей трилогии: Генрих VI – негодный политик, поскольку он руководствовался на троне нормами общечеловеческой морали. С другой стороны, Ричард Глостер, прекрасно усвоивший различие между этими нормами и нормами морали политической, пытается поставить последние на службу не идеалу государственности, а своего личного безграничного честолюбия. Иными словами, Ричард Глостер—воплощение чисто феодального династа, прошедшего выучку в школе ренессансной политики.
Итак, каковы же характерные черты историзма Шекспира? Наиболее важная его особенность заключалась в том, что драматизированная им действительность была развивающейся, меняющейся.
Этот факт устанавливается с наибольшей очевидностью при рассмотрении того, как Шекспир осмысливает временной параметр истории. Сознание различия исторических времен – даже в рамках одного столетия – обнаруживается при сравнении первой и второй тетралогии. Такт мир Ричарда II явно более архаичен в сравнении со временем Генриха IV, не говоря уже о времени Ричарда III. И дело не только в том, что в первом случае мы еще сталкиваемся с таким анахронизмом, как судебный поединок, который уже трудно представить себе в более позднее время. Гораздо важнее, что отмеченное выше различие времен раскрывается в различных концепциях власти и столь же различных формах распоряжения ею.
Далее, в хрониках Шекспира явно прослеживается мысль о том, что, вопреки текучести, непостоянству, зыбкости дел человеческих, вопреки зримому хаосу событий, интригам, заговорам, переворотам, мятежам и кровопролитиям – этим следствиям неистовств постоянно борющихся на исторической сцене сил, в истории действуют определенные закономерности, которые способен постичь человеческий разум. На вопрос, возможно ли из наблюдений над причинами отдельных и разрозненных событий сделать вывод о более общих основаниях исторических перемен, Шекспир отвечает утвердительно.
Однако обнаруживаемые им закономерности в истории столь же бедны, сколь узкой рисовалась вообще сфера исторического бытия. Начать с того, что для Шекспира (как и для гуманистов вообще) из этой сферы была почти полностью изъята область социального. В целях аналитических сфера социальной жизни делилась между политикой (включавшей общественное устройство) и этикой (включавшей общественную и индивидуальную мораль). Но что же с этой точки зрения являлось субстратом истории или, иначе, что в обществе было подвластно истории (т. е. изменению), если, разумеется, суть истории вслед за гуманистами усматривать именно в изменениях? Из анализа хроник Шекспира следует, что общественный индивид представлен в истории только посредством «прирожденных» сословных функций, он включен однажды и навсегда в «государственное целое», «политическое тело» и только как носителя этих функций его и знает история.
Неизменность последних рассматривалась в одно и то же время и как предпосылка, и как следствие неизменности существующего общественною строя. Как общественный индивид, таким образом, человек стоял вне истории. Но тогда объектом истории, или, что то же, субстратом изменений, могла быть, с одной стороны, только сфера политики (включая и международные отношения), а с другой – сфера морали. Однако если Возрождение уже пыталось рационально объяснить первопричину изменений в сфере политики (ею могла выступить лишь индивидуальная мораль правителя – смена порочного правителя добродетельным или наоборот), то изменения в сфере общественных нравов (в рамках одного и того же общества) оно лишь констатировало, да объяснить даже не пыталось. Вместе с тем поскольку постулаты индивидуальной морали неизменны, постольку оказывалось, что к объяснению сферы исторического в конечном счете привлекались аргументы из сферы внеисторической. Исходя из этого, обратимся к знаменитому рассуждению Генриха IV.
О господи, когда б могли прочесть
Мы Книгу судеб, увидать, как время (Смена времен.)
В своем круговращенье сносит горы,
Как, твердостью наскучив, материк
В пучине растворится, иль увидеть,
Как пояс берегов широким станет
Для чресл Нептуновых; как все течет
И как судьба различные напитки
Вливает в чашу перемен! * (* Изменения наполняют чашу перемен.) Ах, если б
Счастливый юноша увидеть мог
Всю жизнь свою – какие ждут его
Опасности, какие будут скорби,—
Закрыл бы книгу он и тут же умер.
«Генрих IV», ч. II, III, 1
Не будем обольщаться столь «исторически» звучащими образами: их значение более чем ограниченно. Конечно, «смена времен» означает в этом контексте нечто большее, чем простое «истечение» времени. Но она в равной мере относится как к превратностям в жизни индивида, так и к судьбам народа и государства. Именно это обстоятельство ограничивает диапазон шекспировского историзма. Время здесь уже отмечено содержательной характеристикой. Время – это историческая ситуация, определенное стечение обстоятельств (главным образом политических), это политические условия народной жизни. Таковы пределы изменчивости, которые дано было Шекспиру заметить в истории Англии. Стало быть, «чаша перемен», наполняющаяся различными напитками, – это либо перемены в судьбах индивида как такового, либо перемены, так или иначе связанные с судьбами государства (в связи с переменами на вершине власти). Другими словами, в хрониках Шекспира, как и у гуманистов вообще, в поток времени включены полярности: индивид, рассматриваемый как природа, и индивид, рассматриваемый как история – князь, воплощающий политическое целое (государство). Зато полностью отсутствует индивид общественный, т. е. определенный через совокупность социальных и политических связей. История – в таком видении – все еще проносится над историографией Возрождения.
В хрониках, разумеется, мы сталкиваемся прежде всего с политиком, и все превратности в его судьбе только олицетворяют превратности политических ситуаций, переживаемых обществом. Шекспиру, как историческому мыслителю, присуща типичная черта гуманистической историографии – уверенность в том, что всякое историческое движение можно выразить только «в лицах», исторические конфликты – как конфликты личные, родовые, династические, изменения в государстве – только через смену государя и т. п. Подтверждение этому мы находим прежде всего в двух частях драмы «Генрих IV».
Король Генрих выразил удивление по поводу того, что в свое время Ричард II предсказал измену Нортемберленда: тот самый Нортемберленд, который сыграл решающую роль в низложении Ричарда II, со временем восстанет и против короля Генриха, которого возвел на престол. Вот это пророчество:
Нортемберленд, ты лестницею служишь,
Чтоб Болингброк взойти на трон мой мог…
Когда твой мерзкий грех, созрев нарывом,
Прорвется с гноем; будешь недоволен,
Хотя б он дал тебе полкоролевства,
Затем, что ты помог ему взять все…
«Ричард II», V, 1
На это Уорик ответил знаменитой сентенцией, имеющей прямое отношение к нашему сюжету:
Есть в жизни всех людей порядок некий,
Что прошлых дней природу раскрывает.
Поняв его, предсказывать возможно
С известной точностью грядущий ход
Событий, что еще не родились,
Но в недрах настоящего таятся,
Как семена, зародыши вещей.
Их высидит и вырастит их время,
И непреложность этого закона
Могла догадку Ричарду внушить,
Что, изменив ему, Нортемберленд
Не остановится, и злое семя
Цветок измены худшей породит.
«Генрих IV», ч. II, III, 1
В сентенции Уорика как в капле воды отразилась философия истории елизаветинской эпохи. Суть ее вкратце сводилась к следующему. Историю творят стоящие у кормила правления личности, обладающие – в рамках конечного провидения – свободой выбора, решений, поступков. Это относится как к индивидам-правителям, так и л индивидам-подданным. Если история имеет огромное дидактическое значение, то в таком случае речь идет не о «народе», «сословии», «корпорации» и их действиях, а только о поступках индивидов-политиков. Государи получают в истории «зерцало» того, каковы последствия правления порочных правителей, подданные же извлекают урок преданного служения «государственному телу», в обратном случае – урок возмездия (картину хаоса).
В центре истории страны – государство, государь и его агенты.
Поскольку истории, как мы видели, подвластны только две сферы общественной жизни; сфера политики и сфера морали, постольку ее канву составляют «события», безразлично, идет ли речь о внешней «войне» или о «разводе короля». События истории – это слова, дела и их последствия, политические действия индивидов или массовые действия, затрагивающие «власть» и ее носителей. Войну начинает король – он один в ответе за «оправданность» (перед господом) жертв, которых она потребует. Мятеж поднимают «главари», «зачинщики» – они прежде всего в ответе за свершившееся. Словом, субъектом истории является индивид, а не масса. Действия «масс» – не исторические действия, они только время от времени «встречаются» в истории, но это аномалия, патология. Они – результат либо злоупотреблений представителей власти, либо заблуждений, «совращений» и т. п.
Историография лучше всего выполняет свое призвание, если ее «зерцало» приставлено к индивидам, в основе поведения которых лежит «родовое благородство». В этом случае сфера политики совпадает со сферой «чести и доблести». Такой урок пригоден и для правителей, и для подданных. Итак, действия, вызывающие «исторические события»,– это прежде всего поведение знати, правящего сословия, оно может быть «добрым» и «злым» (если в событии сказываются действия «неблагородных» масс, то, как правило, с отрицательным знаком). Поскольку нормы морали в идеале неизменны, а обстоятельства изменчивы, постольку определенное стечение обстоятельств может служить указанием на то, как проявит себя данный «характер» в той или иной ситуации. Подданный, изменивший королю, когда перевесила чаша весов его врага, способен изменить и следующему королю – в аналогичном случае. Следовательно, если известны проявления моральных стандартов в определенных ситуациях, то открывается возможность предсказывать поведение носителей этих стандартов при повторении подобных ситуаций в будущем, что выражено Шекспиром: «есть в жизни всех людей порядок некий». Таким образом, «закономерности» относятся исключительно к сфере индивидуальной (и социальной) морали, и только опосредованно к сфере политики (поскольку речь идет о влиянии индивидуальной этики на судьбу государства). Очевидно, что эти предвидения затрагивают лишь сферу политики. Словом, сентенция Уорика – свидетельство того, что объективный ход историй, даже на эмпирическом уровне наблюдений, обнаруживает определенные регулярности, вопреки хаотическому нагромождению событий. В результате человек способен предвидеть ход событий в будущем.
Наконец, следует отметить, что для елизаветинцев, абсолютно не замечавших феномена развития общества как целого, последнее переходило из века в век в качестве простого тождества, непрерывности неизменного. «Судьбу», «переменчивость» обнаруживает не общество, а индивиды, роды, кланы, клики. «Судьба народа» – это судьба рода, увенчанного короной, и т. д. Знаменитая «цепь времен» олицетворяет именно такое представление об обществе как о воплощении устойчивости среди текучего. Ее «разрыв» – трагическая констатация того, что история начинает вторгаться в сферы жизни, считавшиеся ей неподвластными.
Но как же из столь метафизического представления об обществе могло возникнуть представление об истории как изменчивости? Ответ возможен один: только в результате осмысления судьбы народа как судьбы личности, т. е. объяснения хода событий воздействием фортуны, судьбы. Причем на различных уровнях эти понятия приобретали различный смысл. Если на уровне истории «всеобщей» судьба полностью воспринималась сквозь призму христианской исторической традиции (с ее мотивами грехопадения и искупления, близкого страшного суда, грядущего царства божия и т. п.), то на уровне истории отдельного народа провиденциалистская схема приспосабливалась для объяснения отдельной эпохи и расшифровывалась в зависимости от династических интересов «царствующего дома»; наконец, на уровне наблюдений текущей общественной жизни история выступала как арена, где единоборствуют добро и зло, порок и добродетель, т. е. единоборствуют исторические характеры. Единственное, что объединяло историю на всех этих уровнях,– это сознание необратимости времени. «Мы время вспять не властны повернуть» («Макбет», I, 3). Однако и это сознание на деле относилось к «книге жизни» индивида, а не «политического тела»: ведь для последнего необратимость времени означала лишь неподвластность ему. Помимо этого, с династической точки зрения время было вполне обратимо.
Подведем некоторые итоги. Тюдоровская историография еще в значительной мере коренилась в средневековой традиции. Вместе с тем она уже усвоила и ряд важных положений ренессансной философии истории. Отсюда столь характерное для нее чередование «божественного промысла» и фортуны, «прегрешений» и судьбы при объяснении исторических событий. Точно так же, несмотря на то, что в тюдоровской историографии еще полностью господствовала морализаторская тенденция, основанная на средневековых представлениях о неизбежном «воздаянии», в ней заметно изменился характер самой морали: наряду с религиозно-этическими «поучениями» она наполнилась уроками политическими. Точно так же, поскольку тюдоровская историография черпала свои сюжеты главным образом из истории Англии, постольку «уроки», преподносившиеся ею читателю, носили национально окрашенный характер. Они предназначались прежде всего английскому читателю. Наконец, весьма противоречивой была и политическая философия, заключенная в этих «уроках». Эта философия не могла быть ни последовательно легитимистской, ни последовательно провиденциальной. В самом деле, когда герцог Йорк поднял оружие против Генриха VI, его «право» на английский престол было, несомненно, «лучшим» в сравнении с «правом» правившего короля. Однако, когда граф Ричмонд (будущий король Генрих VII) вторгся в Англию с войском, у правившего короля (Ричарда III) было «лучшее право» на корону Англии. В результате и последовательный провиденциализм, равно как и последовательный легитимизм, оборачивался против Тюдоров. Отсюда фундаментальная противоречивость концептуальной схемы источников, к которым обратился за материалом Шекспир. Вместе с тем именно в приведенном им способе преодоления этих противоречий – свидетельство самостоятельности Шекспира.
Но, может быть, самой выдающейся чертой историзма Шекспира является включение в историю современности. Правда, «современную историю» нередко писали и современные Шекспиру историки, политические мыслители, знатоки права и т. д. Однако принципиальное различие между последними и Шекспиром в трактовке этой истории заключалось в том, что они переносили на нее трафарет, применявшийся ими в отношении «истории прошлой», между тем как Шекспир резко раздвинул именно в применении к ней рамки исторического видения как такового. На материале современной истории перед духовным взором Шекспира стали прорисовываться и подлинное содержание названных выше вопросов, и некоторые из возможных на них ответов. С этой точки зрения правомерно утверждать, что все его творчество буквально пронизано ренессансным историзмом.
Итак, Шекспир как исторический мыслитель стоял, несомненно, на голову выше тюдоровских историографов. Однако его историческое сознание, как и сознание Ренессанса в целом, еще далеко отстояло от последовательного историзма. В лучшем случае речь может идти лишь об элементах историзма в осмыслении истории вообще и в истории Англии в частности. Что в его хрониках действительно следует рассматривать в качестве отправного пункта эволюции исторического сознания нового времени – это художническую (образную, а не логическую) передачу диалектики истории, изображение ее не только пронизанной глубокими противоречиями и катаклизмами, но и противоречивым единством прерывности и непрерывности (хотя последнее раскрывалось лишь как смена обладателей: короны и политики, ими творимой, с одной стороны, и течение народной жизни – с другой). История для Шекспира – великая, непреоборимая сила. Но сила эта – слепая, причем в двух смыслах. Во-первых, она делает свое дело незаметно: это крот, роющий свои ходы под землей (результаты исторических событий почти всегда неожиданны), и, во-вторых, в силу «скрытости» история полна загадочности, «опасностей» трагизма для тех, кто оказался в ее водовороте.
Глава V
ОБЩЕСТВО, ЭТИКА, ПОЛИТИКА
Выше уже подчеркивалось, что исторические взгляды Шекспира формировались не только и даже не столько на материале истории дней минувших, сколько под впечатлениями, вынесенными им из повседневных наблюдений жизни, его окружавшей. Суть истории он постиг глубже всего только тогда, когда обнаружил, как велика пропасть между социально-этическими идеалами ренессансного гуманизма и исторической действительностью Англии на рубеже XVI—XVII вв., когда ему открылся весь трагизм ситуации, в которой оказался ренессансный герой, столкнувшись с реальностью, представлявшей во всех отношениях вопиющее отрицание этих идеалов. Из столкновения мечты гуманиста и елизаветинской действительности родилось историческое осмысление Шекспиром современности, рассмотрение современности – настоящего – как истории, как ее центрального, движущего звена. Благодаря этому другие временные измерения – прошлое и прозреваемое будущее – как бы сжимались, лишались сколько-нибудь четких границ. Это наполнило поразительным динамизмом картину современности.
Выше было отмечете, что в исторических хрониках этика сплошь и рядом выступает «мерилом» истории. Теперь же мы коснемся обратной зависимости, т. е. тех случаев, когда история превращалась в «мерило» этики. Как могло случиться, что гуманистическая этика, основанная на постулате доблести а достоинства личности, энергии, направленной на самоутверждение «я» – частицы «вселенской гармонии», оказалась в конечном итоге моральной санкцией «духа капитализма» в такой же мере, в какой этика протестантизма выступила его религиозной санкцией? В поисках ответа на этот вопрос Шекспир приоткрыл такие глубины мира социального, которые долгие столетия спустя для господствующей моральной философии, равно как и для философии истории, попросту говоря, не существовали.
Постулаты морали и аморальность действительности
Известно, что разложение средневековых общественных связей освободило индивида от сковывавших его норм корпоративной морали, за которыми, однако, стояли те или иные гарантии его существования в качестве члена данной общности (региональной, профессиональной и т. п.). В новых условиях индивид предстал «центром Вселенной». За его решениями была признана «суверенность», за его желаниями – «безграничность», но вместе с тем на него одного отныне была возложена моральная ответственность за сделанный выбор. И что важнее всего, вместе с былой связанностью отпали и былые гарантии условий существования индивида, его защиты со стороны общности. Этика предельного индивидуализма обнаружила свою изнанку – антисоциальный эгоцентризм 1. Результат был удручающим. Именно в эту эпоху раскрылась вся бездна, разделявшая классы и сословия существующего общества. Угнетенные и обездоленные, быть может, впервые с такой остротой осознали меру своего одиночества и беззащитности, своей отверженности. Наступила пора острейших социальных конфликтов. Трагизм этой ситуации обусловил глубокий сдвиг в ренессансном мировидении: радость и оптимизм утренней зари Возрождения сменились нескрываемым разочарованием и пессимизмом. Об этой перемене Гамлет поведал следующее: «Последнее время… я утратил всю веселость… на душе у меня так тяжело, что эта прекрасная храмина, земля» кажется мне пустынным мысом. Этот несравненнейший полог, воздух… эта великолепно раскинутая твердь… выложенная золотым огнем,– все это кажется мне не чем иным, как мутным и чумным скоплением паров» («Гамлет», II, 2).
Как известно, у Гамлета были «свои причины», объясняющие резкую перемену настроения. Однако на рубеже XVI и XVII вв. о такой же перемене в умонастроении могли поведать – и почти в тех же выражениях – многие гуманисты, и, по-видимому, в их числе создатель «Гамлета» – Шекспир. Окружающий мир для них не только помрачнел – он «перевернулся», обнаружив изнанку привычных понятий, ценностей, идеалов. Все они вдруг приобрели «двойной смысл», многозначность, требовали для своего уяснения соотнесения и сравнения с противоположным.
Иллюзии государства «общего блага» развеялись в прах, столкнувшись с неустроенностью народной жизни, ее глубокими противоречиями, трагическими конфликтами.
В обстановке наступившего кризиса гуманистических ценностей Шекспир сумел, опираясь на их изначальный смысл, создать потрясающую по своему реализму картину окружавшей его действительности. Не будет преувеличением утверждать, что социально-критический пафос нарисованной им картины сравним в истории английской общественно-политической мысли XVI в. только лишь с характеристикой положения дел в Англии, которую мы находим в «Утопии» Томаса Мора.
О человеке, его моральных и духовных потенциях Шекспир писал и христиански-смиренно («квинтэссенция праха»), и язычески-восторженно («что за мастерское создание – человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях… Как он похож на некоего бога! Краса Вселенной! Венец всего живущего!») (там же).. Но почему же сообщество этих «полубогов» не только не вызывает у Шекспира восторга, но кажется ему «тяжело больным», страдающим «абсолютным моральным недугом» ?2 «Все мерзостно, что вижу я вокруг», – восклицал поэт в 66-м сонете.
Бессмысленность, жестокость и порочность окружавших его распорядков выступают на авансцену не только в трагедиях Шекспира, но и в исторических хрониках. Зло, разъедающее все связи, все моральные ценности, оставляет человека наедине с собой. Даже крик отчаяния не может преодолеть окружающей его пустоты и дойти до ближнего. Зло не как стечение случайных обстоятельств, не частное, а торжествующее повсюду, повсеместно. Все в обществе им отравлено: истина, доверие, справедливость, любовь. Человеку не на что опереться. Дети? Но они только дожидаются отцовского наследства: из-за него сын замышляет убийство отца. Жена? Но она предает умершего мужа, еще не осушив показных слез. Друзья? О боже, защити от друзей – этой личины коварнейших врагов. Мир раздвоился, моральные ценности оказались с «двойным дном», видимость насквозь обманчива, сами понятия лишились былого содержания и играют с человеком злые шутки. Одним словом, сообщество, в котором протекает человеческая жизнь, полно бессмысленностей, несправедливостей, оно неразумно.