Текст книги "Шекспир и история"
Автор книги: Михаил Барг
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Возвращение гуманистов к проблеме истины в истории и выдвинутое ими требование к историкам – не ограничивать свою задачу сообщением фактов, но и давать им надлежащее толкование (что означало необходимость перейти от «универсального» объяснения истории «промыслом всевышнего» к объяснению ее рациональными причинами) диктовались возложенными теперь на историописание двумя «общественно-полезными» функциями: 1) служить школой морали и 2) служить школой политики. Нетрудно обнаружить, что оба эти суждения основывались на сугубо неисторическом понимании «природы человека», равно как и «природы государства». Поскольку Возрождение исходило из того, что индивидуальная психология и этика – индивидуальные «пороки» и «достоинства» людей (в особенности стоящих у кормила власти) – объясняют не только общественные нравы и мораль данной эпохи, но и характер функционирования «политического организма» – государства, и поскольку, далее, «природа» человека неизменна, то столь же неизменны, постоянно повторяются те социальные и политические последствия «страстей», которые обусловлены этой «природой». «Честолюбие Цезаря», «пьянство Тиберия», «гордость Калигулы», «жестокость Нерона» и т. д. и т. п.– таковы важнейшие факторы истории соответствующих периодов. Отсюда делался вывод, что история содержит «коллекцию» примеров («история – это философия, наставляющая на примерах»), пригодных на вечные времена для объяснения причин и следствий всех возможных социальных и политических ситуаций, всех возможных человеческих поступков, действий, поскольку вечны и повторяются страсти, склонности, пристрастия правителей. Эта истина формулировалась следующим образом: «В будущем ничто не может произойти сверх того, что есть и что в значительной мере уже имело место в прошлом».
Но прежде чем учить морали других, историк должен проявить собственную честность и правдивость. Точно так же, прежде чем извлекать из истории уроки политической мудрости, воплощенной в опыте знаменитых людей, читатель должен быть уверен, что «примеры» прошлого описаны с максимальной объективностью (т. е. точностью).
Таким образом, между требованием исторической истины и дидактической функцией истории, как ее усвоило общественное сознание эпохи Возрождения, существовала теснейшая связь. То обстоятельство, что от истории ждали практических наставлений – уроков личного и публичного поведения в самых различных человеческих ситуациях, как нельзя лучше объясняет возврат историографии к идеалу исторической истины.
Правда, общность идеала еще не гарантировала единства мнений о наиболее верном пути, ведущем к нему. Его и не было. В то время как одни историки считали, что сама история дает готовые «образцы» и «уроки» и задача историка сводится к тому только, чтобы в точности их описать, ничего «от себя» не прибавляя, другие считали, что «уроки» должен извлекать сам историк, задача которого объяснить, интерпретировать прошлое, т. е. превратить его в урок. Первые составляли большинство. Их слишком узкое понимание «правды» вызывало иронию таких людей, как Филипп Сидней или Джон Донн, прозвавших историков «охотниками за фактами», полностью сосредоточенными на выяснении того, «что Цезарь делал», «что Цицерон говорила, но никогда не постигающими «высшую сферу духа», где скрыт смысл всех вещей. Такого рода стрелы мало задевали адресатов. Известный своим трудолюбием и стремлением быть объективным историк Реформации Иоанн Слейдан заявлял: «Правда и беспристрастность… два наиболее желательных украшения истории… С этой целью я ничего не принимал по предположению, догадке или легковесному сообщению, а старательно собирал все, что сообщено в публичных архивах и бумагах, надежность которых никем не может быть доставлена под сомнение» 27.
Для этих историков, таким образом, «писать историю» – значило «служить у алтаря истины». Френсис Бэкон говорил принцу Карлу Стюарту о своей «истории» короля Генриха VII: «Я не льстил ему, « вдохнул в него жизнь настолько хорошо, как сумел, отстоя столь далеко от него и лишенный лучшего света»28 (т. е. свидетельств). Томас Гоббс в конце 20-х годов XVII в. высмеивал историков, которые отвлекаются по ходу рассказа для того, чтобы порассуждать по поводу тайных целей и внутренних побуждений людей, о чьих делах они рассказывают, и все это с целью «прочесть лекцию» на моральную или политическую тему.
С другой стороны, Бэкон с сарказмом относился к историкам, способным только беспорядочно приводить факты, «теряющим» себя и своих читателей в «мельчайших частностях», и заключал: «Среди всех писаний людей нет ничего более редкого, чем истинная и совершенная гражданская история» 29.
Два препятствия стояли на пути к возобладанию фактографического понимания смысла исторической истины. Первое, и, несомненно, наиболее весомое, – интересы власть имущих, олицетворяемые карающей рукой государства. Второе – слабость документальной и фактической базы тогдашней истории, равно как и смутное сознание, что истина не дана в готовом виде в «фактах», что ее нужно самому из них извлекать, т. е, что она зависит в значительной мере от «искусства» историка «сочленять факты».
Прямой противоположностью фактографической тенденции в ренессансной историографии являлись устремления ее «интерпретативного течения», наиболее выдающимися представителями которого были в XVI в. Никколо Макиавелли и Жан Боден. Именно это течение выразило то качественно новое, что отличало историческое мышление Возрождения от исторического мышления античности.
В самом деле, древние греки, столь приверженные идее строгой упорядоченности окружающего человека мира, начисто отказывали временным (т. е. историческим) событиям в чем-либо подобном. Это было поразительно неисторическое (антиисторическое) суждение об объективном процессе истории. Последний рисовался им неким хаотическим нагромождением случайностей наподобие чередования случайностей в жизни отдельного человека. Отсюда акцент на упорядочивающей роли самой процедуры исследования.
Осознание истории как рассказа о былом уже свидетельствовало о формировании некоего представления об определенной упорядоченности сферы социального времени: ведь нельзя же осмыслить бессмысленное. Само наличие рассказа говорило о наличии объективного смысла в содержании рассказанного, т. е. косвенно признавало наличие определенных регулярностей в сфере событий.
Наконец, в XVI в. неявное стало явным: социальное время сознавалось как содержащее объективный смысл, который и следует открыть.
В «интерпретативном течении» гуманистической историографии на первый план выдвинулся содержательный план истории. В отличие от средневековой историографии, для которой человеческий элемент истории был всецело оттеснен и подавлен внешним, событийным рядом, олицетворявшим для нее силы надчеловеческие, цепь вторжений божественного провидения, гуманистическая историография рассматривала историю как серию человеческих поступков, действий, т. е. волевых актов действующих лиц, предполагавших сознательный выбор, решение как предпосылку действий. Субъективный элемент истории, «драма героев» – вот что заполнило весь передний план событийного. До осознания диалектики субъективного и объективного в истории было еще далеко. Причину события искали в характере, личности, морали и т. д. деятеля. «Почему Цезарь перешел Рубикон?», «Почему Брут заколол Цезаря?» – на то и другое должны ответить мотивы, характер, страсти, склонности каждого из них. Для этой цели сочинялись речи героев, собирались свидетельства приближенных, очевидцев и т. д. Отсюда следовало, что интерпретировать историю – значит попытаться восстановить умственную и душевную драму героев, исторические характеры. Если история дает возможность извлечь полезные уроки, то лишь потому, что «модели поведения» действующих лиц в прошлом исчерпывают все возможное в этом смысле в будущем. Постоянство причин позволяет предсказывать результат.
В самом деле, почему Макиавелли избрал первые десять книг Ливия 30 в качестве основания для «политических рассуждений»? Оказывается, потому, что он в древности увидел вещи, «полезные» для современности; чтобы извлечь пользу для государей, их воспитателей и граждан, он восстанавливает древние образцы в управлении государством, ведении войн и т. д.
Перенесение внимания на субъективную сторону исторического процесса и превращение духовных и моральных начал в детерминанту истории очень сблизили искусство историописания с искусством драмы. Как и драма, интерпретативная историография Возрождения интересовалась событиями не столько как объективными фактами, сколько как следствиями характеров, идей, чувств, поступков. Как и драма, эта историография стремилась открыть скрытый смысл в потоке событий. С другой стороны, очевидно, что драма, основывавшаяся на подобных принципах, усваивала «историческое видение» мира независимо от того, брала ли она сюжет из прошлого народных легенд и преданий или прошлого, исторически более или менее документированного.
Водораздел проходил не между вымыслом и исторической истиной, а между сюжетом, имевшим – по представлениям той поры – дидактическую, морализаторскую ценность, и сюжетом, лишенным таковой.
Итак, драматург и историк в то время решали задачу если не тождественную, то, во всяком случае, очень близкую. Помимо указывавшихся уже причин огромной популярности и притягательной силы исторических сюжетов, сближению историографических и драматургических задач содействовали: объективно – само содержание понятия «история» в истолковании современников Шекспира, арсенал «фактов», воспринимавшихся в качестве «исторических», и субъективно – специфика тюдоровского историописания. В первом случае, как уже отмечалось, речь идет о том, что рамки «исторического» были в ту эпоху столь широки, что включали мощный пласт эпических легенд, исторических преданий и поэзию, т. е. благодатнейший материал для драматизации «исторических сюжетов». Во втором случае – о распространившихся в тюдоровской Англии гуманистических принципах и приемах историописания. Тогдашняя историография плохо различала, а точнее, совсем не различала частную и публичную стороны жизни стоявших у кормила власти фамилий. В результате государственная жизнь изображалась преимущественно в «лицах», исторические события приобретали смысл, только будучи рассматриваемы сквозь призму «биографии», т. е. будучи персонифицированы. Мор, Полидор Вергилий и Холл выступили в Англии истинными зачинателями «драматизированной» истории, продемонстрировав, каким образом исторические события могут быть обработаны в драматической форме. Однако, помимо выявления драматизма, скрытого в историческом сюжете, эти историки – в рассматриваемом плане – совершили и нечто более важное – поставили «государственное» поведение «героев» в связь с индивидуальной моралью. Тем самым события государственной жизни были подняты до высоты трагедии. Но, поставив проблему моральной ответственности исторической личности, тюдоровская историография вплотную приблизилась к функциям «исторической драмы» – «держать зеркало» постулатов индивидуальной морали «перед ликом» героев, определявших эпоху.
Словом, и для историков-гуманистов XVI в., и для Драматургов того времени, обращавшихся к «историческим» сюжетам, история приобретала смысл только как Драма, поскольку лишь события, рассматриваемые как единство духовного и физического действия, делали для них мир понятным и поучительным. Отсюда общность цели: «оживить» прошлое, «вдохнуть жизнь в героев», заставить их на страницах «истории» или на сцене разыгрывать перед читателем и зрителем уже сыгранную однажды в «действительности» роль, а аудиторию – пережить, перечувствовать их драму, «рассудить» и «перерешить» «человеческие» ситуации прошлого.
Поистине драма как бы продолжала работу историка, связывая хронологически; разрозненные «живые» картины, им «заготовленные», в сюжетное целое по законам драмы. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить образец гуманистической историографии в Англии «Историю Ричарда III» Томаса Мора и «Ричарда Ш» Шекспира. Известно, что Мор же занимался специальными розысками документов. В отличие от Вергилия, ему достаточно было известий современных хронистов и рассказов очевидцев. И это неудивительно: ведь он стремился создать не событийную историю этого периода, а то, что мы теперь назвали бы психологическим и моральным портретом Ричарда III. Достигалось это обрисовкой «типа поведения» этого антигероя в различных «общественных» и «личных» ситуациях. Низменность натуры, проявлявшаяся в низменности всех его замыслов, целей и поступков, должна была подвести читателя к мысли о глубине несчастья подданных, оказавшихся под властью честолюбивого и кровавого злодея. Перед нами, следовательно, такая степень драматизации истории, которая содержала в полуготовом виде структуру соответствующей исторической драмы. Достаточно заметить, что без малого треть объема «Истории Ричарда III» Мора занимают диалоги. Сочиненные Мором по античным образцам речи действующих лиц с замечательной силой раскрывают диалектику «внешнего» и «внутреннего» человека, этической нормы и диктата честолюбия. Наконец, Мору не было чуждо стремление вызвать у читателя дрожь. Кого, к примеру, могли оставить равнодушными речь архиепископа, обращенная к вдовствующей королеве, матери малолетних наследных принцев, с увещанием отдать младшего сына в руки «протектора» Глостера, замыслившего убийство своих венценосных племянников (старший из них – наследный принц Эдуард – уже находился в его руках), или причитания матери, предчувствовавшей необъятную меру надвигавшегося несчастья.
Хотя и с гораздо меньшим искусством, этот тип исторического письма использовался и позднейшими английскими историками. Можно понять елизаветинских драматургов, буквально охотившихся за историческими текстами, в которых содержались зримые контуры будущих драм. Именно поэтому тюдоровские хроники (в частности, Холла и Холиншеда) стали источниками исторических хроник Шекспира. Вообще популярность хроник среди драматургов была столь велика (а свобода обращения с их содержанием была обычно столь вызывающей), что, когда в начале XVII в. наметился явный упадок исторической драмы в связи с кризисом английского Возрождения в целом, стали громко раздаваться критические голоса, направленные против разыгрывания истории на сцене. «Историческая драма – глупая затея, зрители знают сюжет до того, как увидят его на сцене, поэтому им нередко стыдно, когда они узнают, какие вставки актеры делают в историю и как сильно ее портят… Если «история» слишком длинна для пьесы, они ее укорачивают, если она слишком коротка, они расширяют ее с помощью многих басен, и все равно, длинны они или коротки, актеры портят их, вводя шута и его болтовню» 31.
Если верить автору этих строк, то переделка хроника в пьесу – задача совершенно пустячная. И это говорит не столько о специфике драматургии, сколько о специфике тюдоровской историографии. В свою очередь, блюстители чистоты поэзии смотрели свысока на таких поэтов, как Драйтон, Даниэль и даже Мильтон, обращавшихся к историческим сюжетам. Приводилось суждение Тассо, согласно которому воображение столь существенно для высших форм искусства, что каждый ограниченно приверженный истине должен быть лишен звания поэта и рассматриваться как простой историк.
История и драна в елизаветинской Англии так тесно переплетались, что жанр того или иного сочинения на исторический сюжет устанавливался подчас только на основе формальных различий: наличие или отсутствие списков действующих лиц, разбивки материала на акты и сцены и т. д. «Историями» именовалась воя литература, посвященная легендарным периодам истории и созданным воображением «героям». В своей массе елизаветинцам чужда была сама проблема исторической истинности сюжета.
Как известно, и Шекспир в поисках сюжета для драмы нередко обращался к историческим преданиям и легендам, почерпнутым прежде всего из хроник Холиншеда. Однако не «Король Лир», не «Макбет», не «Цимбелин», а драмы на сюжеты документированной истории Англии были включены в первое собрание его пьес (1623) под общим названием «Истории». В период между 1590 и 1599 гг. Шекспир создал девять пьес на сюжеты новой (для его времени) истории Англии (десятую пьесу этого цикла – «Генрих VIII» – он написал в 1612 г.). Широко пользуясь столь характерной для елизаветинской исторической драмы свободой обращения с историческими фактами, если этого требовали интересы сценичности, Шекспир, однако, в одном важном, пожалуй решающем, отношении отступил от практики своих современников – собратьев по ремеслу. Достаточно хотя бы сравнить с этой точки зрения драму Роберта Грина «Альфонс Арагонский» и исторические хроники Шекспира. Грин препарировал историю своеобразно: остановив свое внимание на реальной исторической личности, он включал ее во всякого рода вымышленные романтические приключения, не считаясь с действительной историей этой личности.
Метод драматизации истории, воплощенный в хрониках Шекспира, в корне отличен. На первый взгляд может показаться, что и Шекспир во имя большей театральности дает волю воображению: омолаживает одних героев и старит других, переставляет во времени события, вводит в драматическое действие не только вымышленных лиц (правда, второстепенных), но и духи умерших, прибегает к знамениям, пророчествам, сновидениям и т. п. Однако эти эффекты никогда не затрагивают основной канвы исторических событий, как она рисовалась современной ему историографии, они не только не затуманивают общепризнанного в последней смысла этих событий или обрисовку характеров, а, напротив, содействуют их наиболее полному выявлению. С этой точки зрения хроники Шекспира нередко более историчны, чем источники, из которых почерпнуты их сюжеты. Сосредоточив свое внимание на проблеме государства, Шекспир поставил ее в тесную связь с проблемой личности государя, «здоровье» государственного «организма» – с моральным обликом государя и его приближенных. Однако, чтобы «переложить» материал исторических хроник на язык драмы, придать ему театральную форму, этого еще было недостаточно. От драматурга требовалось создать фабулу из хаоса деталей, т. е. отобрать моменты, организующие, связывающие все в единое целое, А для этого необходимо было обладать в определенной степени самостоятельным взглядом на историю данного периода, на причинно-следственную связь событий, на уроки истории. Нет оснований считать, что все это Шекспир в готовом виде почерпнул из источников. Поскольку тенденция тюдоровской историографии не являлась в этом плане однозначной, Шекспиру приходилось выбирать, совмещать противоречивые приемы «исторического объяснения»: рациональный и эмоциональный факторы человеческой природы, вмешательство сил сверхъестественных и т. д. Так или иначе Шекспир воссоздал средствами драматургии историю Англии почти за целое столетие – с конца XIV в. до конца XV в. (не считая драм «Король Иоанн Безземельный» и «Генрих VIII», первая из которых как бы является введением в нее, а вторая – заключением).
Итак, восемь из десяти шекспировских пьес («хроник») на темы английской истории воссоздают драму власти и ее носителей и – хотя и в меньшей степени – драму целого народа в период превращения Англии феодально-монархической в Англию «ренессансную» – тюдоровскую, абсолютистскую. Известно, что порядок создания Шекспиром исторических хроник не совпадает с хронологией драматизированных в них событий. Так, посвятив первые три пьесы времени правления Генриха VI (1422—1461), а четвертую – истории Ричарда III (составившие вместе так называемую первую тетралогию), Шекспир затем обратился к началу этого периода, т. е. ко времени правления Ричарда II, Генриха IV и Генриха V, создав четыре пьесы («Генрих IV» – в двух частях), составившие так называемую вторую тетралогию.
Многолетней дискуссии на тему о том, как создавались хроники – по единому плану или благодаря успеху у зрителей первых опытов, суждено, по-видимому, остаться открытой. И хотя сторонники каждой из указанных точек зрения могут привести аргументы в свою пользу, предпочтительной все же представляется, как всегда в таких случаях, некая средняя позиция.
Конечно, о «плане» Шекспира мы ничего не знаем; несомненно, однако, что между хрониками существует связь, которая позволяет рассматривать их как единое целое. Прежде всего бросается в глаза наличие внутренней связи с трилогией «Генрих VI», равно как и связей внешних, идущих в противоположных направлениях. В первой части «Генриха VI» мы узнаем о событиях, предшествовавших смерти Генриха V, в третьей и заключительной ее части предвосхищается драма о Ричарде III. Еще более очевидной является связь пьес второй тетралогии: Генрих IV выведен в «Ричарде II» под именем Болингброка, и, наконец, пьеса о Генрихе V объявлена в эпилоге второй части «Генриха IV». И тем не менее вряд ли, взявшись за первую хронику, Шекспир знал уже, как и чем он закончит последнюю. Мы не сделаем таким образом большой ошибки, допустив, что «план» свершения столь грандиозного замысла складывался у Шекспира постепенно, а органические связи, объединяющие все хроники в единый эпос, обусловлены интуицией гения, схватывающей частное в его связях с целым, улавливающей вехи на пути, по которому в случае надобности следовало бы идти. Однако по мере продвижения по нему степень осознанности «плана» целого возросла: три заключительные пьесы (так называемая «Генриада») свидетельствуют уже бесспорно о едином замысле, хотя и они, как мы увидим ниже, написаны в различном ключе.
Глава II
ИСТОРИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ: ОТКРЫТИЕ И ПОЗНАНИЕ
Время – понятие многозначное. Наряду с философским, физическим и другими его значениями оно имеет и смысл исторический. Время в качестве важнейшего критерия исторической ориентации человека (и общества в целом), его фундаментальной этической ценности и, наконец, способа рассмотрения объективной реальности вообще и общественных явлений в частности, т. е. рассмотрения их с точки зрения изменений, развития, стало восприниматься сравнительно недавно – в эпоху Возрождения 1.
Формирование такого понимания смысла категория времени имеет две особенности: во-первых, произошло это не сразу, а в течение нескольких столетий (принцип историзма окончательно восторжествовал только в XIX в.) и, во-вторых, наиболее ощутимый вклад в разработку этой проблемы (поскольку речь идет о периоде Возрождения) внесли не столько «профессиональные» историки и философы, сколько такие титаны литературы этого периода, как Петрарка, Рабле и Шекспир. И хотя хронологически Шекспир стоит в этом ряду последним, значение его творчества в повороте европейской культуры к проблеме историзма столь велико, что оно заслуживает специального рассмотрения.
Если даже отвлечься от присущей гению Шекспира глубины и многосторонности мировидения, он, как автор. Целых циклов исторических драм, острее других воспринимал значение времени в судьбах народов и государств, равно как и отдельных исторических личностей. Хотя бы поэтому он должен был самым непосредственным образом решать задачи художественного исследования исторического времени.
Средневековые представления о времени
В той или иной степени время всегда было элементом человеческого сознания. Человек средневековья воспринимал время как бы в двойном измерении 2: естественном и историческом, т. е. как течение круговое (циклическое) и линейное (развернутое). В первом случае представление о времени отражало родовой и – сквозь его призму – непосредственный индивидуальный опыт, во втором случае перед нами представление, привнесенное в средневековое сознание христианством. Однако в обоих случаях картина мира, рисовавшаяся ему, была по сути насквозь статической и лишь внешне подвижной. Первое из указанных представлений может быть названо натуралистическим, в нем отразилась вся мера слитности средневекового человека с природой, естественной связанности его сознания родовыми узами, обусловленности образом жизни, спецификой материального производства.
Средневековое общество – в основе своей земледельческое общество. Смена времен года не только диктовала земледельцу характер и ритм его труда, но и формировала многие стороны его мировидения. В этом видении время представляло собой круговорот и измерялось естественными циклами: движением небесных светил, числом снятых урожаев, сменой поколений в роду и т. д., отсчитывалось «вехами», хранившимися в памяти, т. е. метрикой больших делений. Когда же памяти не хватало, оставалось определение – «с незапамятных времен».
Ощущение естественной размеренности бытия великолепно передано Шекспиром в драме «Генрих VI» 3.
…Мнится мне, счастливый жребий —
Быть бедным деревенским пастухом,
Сидеть, как я сейчас, на бугорке
И наблюдать …………………..
Уж столько дней, как в тягости овечки,
Чрез столько-то недель ягниться им;
Чрез столько лет я буду стричь ягнят.
Так дни, недели, месяцы и годы
Текли бы к предопределенной цели,
Ведя к могиле седину мою.
«Генрих VI», ч. III, II, 5*
(* Здесь и далее римской цифрой обозначается акт, арабской – сцена. Пьесы цитируются в переводах Е. Бируковой, Т. Гнедич, Ю. Корнеева, М. Кузмина, А. Курашовой, П. Мелковой, Вл. Морица, Б. Пастернака, А. Радловой.)
Согласимся, что с точки зрения современных стандартов средневековье проявляло потрясающее безразличие к фактору времени. Это было обусловлено рядом причин. Прежде всего человек той поры отнюдь не сознавал себя в качестве индивида, противостоящего времени «один на один». Наоборот, как член более или менее обширной естественной общности (родовой, племенной) он рассматривал время сквозь призму «коллективного сознания».
Примитивное сознание – сознание синтетическое. Вместо расчленения окружающей действительности на начала природы и человека оно отражает их в нерасторжимом единстве; вместо различения моментов времени в порядке их следования: прошлое, настоящее, будущее – оно охватывает их, по сути, как одновременные. Человек с подобным видением мира окружен прошлым, оно продолжается в настоящем, а будущее – это то же «вчера», но которое наступит «завтра». И в самом деле, если порядок и характер событий твердо фиксирован, то законом жизни становится неизменность. Связь человека с родом столь велика, что смерть, исчезновение одного из членов такой группы не очень занимает остальных. Главному – существованию группы как целостности – это событие не угрожает: уход одного из ее членов восполнится рождением нового, функции умершего возьмет на себя юноша, прошедший обряд инициации. Таким образом, смена отдельных членов общности, весьма напоминавшая ему смену и обновление в природе, не угрожала устойчивости и преемственности общности. Последняя в его сознании как бы приподнималась над временем.
Уверенность в нерушимости и неизменности существующего порядка вещей в общности порождала то созерцательно-отстраненное отношение к течению времени, которым были обусловлены многие черты средневековой культуры.
Второе из упомянутых выше средневековых представлений о времени формировалось под влиянием христианской традиции. Это было время календарное, счетное; точкой отсчета для него служило «рождество Христово». От этого провиденциального и вселенского события время отсчитывалось в прошлое – вплоть до «сотворения мира» и в будущее – вплоть до его конца («светопреставления»). Содержание христианской категории времени может быть раскрыто только в сопоставлении с его антиподом – вечностью. Время олицетворяется зыбким, преходящим, вечность же – неизменным, первое господствует только в «царстве земном», второе олицетворяет «царство небесное». И хотя эти два «царства» разделены пространственно, очевидно, что первое выступает по отношению ко второму, как относительное к абсолюту.
Человек, «низвергнутый» после грехопадения в царство времени, вместе с тем не отторгался и от царства вечности. Результат подобного раздвоения сознания мог быть лишь один: там, где вечность выступает «эталоном» для времени, там время наполняется чисто негативным содержанием 4. В самом деле, церковное летосчисление лишало человека исторической ретроспективы (сводя ее к нескольким тысячелетиям от «сотворения мира»), равно как и перспективы, напоминая верующим о близости «конца времен». Время христианского мифа – это, по: сути, краткий промежуток, заключенный между двумя сферами вечности: «от грехопадения», с одной стороны, и «до светопреставления» – с другой. Это было время линейное, время как необратимое следование событий (столько-то лет от «сотворения мира», до или после «рождества Христова» и т.д.). Однако за фасадом линейного времени при ближайшем рассмотрении снова обнаруживалось время цикличное. Цикл – символ постоянства в текучем, возвращения к себе, соединения конца с началом. Сила этой тенденции в средневековом восприятии времени была столь велика, что ее не сумело преодолеть и христианское мировидение. В самом деле, подчеркивая, что вместе с христианством в европейской культуре восторжествовало линейное время, не следует упускать из виду, что это время имело своим центром уникальный, существенный и всеопределяющий факт: рождение, жизнь и смерть Христа, в котором заложены и начало времен (поскольку вся предшествующая ему история – с момента грехопадения – была лишь его предвосхищением) и конец его (поскольку он антиципирован обещанным «вторым пришествием» Христа). Но если история от начала до конца дана в едином и единственном событии, тс она может свестись лишь к постепенному раскрытию заложенного в нем сверхъестественного, мистического содержания. Итак, история – это драма с известным началом и известным концом. Ее развертывание оказывается линейным только потому, что она укладывается в один цикл, в круг, выпрямленный в линию.
Наиболее яркое выражение это нашло в идее «мировых монархий» (ассиро-вавилонская, персидская, греческая и римская). Хотя эти монархий следовали во времени одна за другой, история каждой из них представляла собой замкнутый круг, в котором повторялись одни и те же стадия: становление, расцвет, упадок и гибель. Эпохи не соединялись между собой продолжающейся историей: каждая приходила к концу, следующая начинала с начала. В итоге суть линейного движения сводилась к круговороту. Время оказывалось разрезанным на различной длины отрезки, каждый из которых неизменно превращался в круг.
Под влиянием христианства чисто негативным содержанием наполнялось и индивидуальное человеческое время. Христианство игнорировало эту проблему точно так же, как не замечало ее и родовое сознание. Христианин воспринимал акт божественного творения как однократный и непрерывный. Ощущение причастности к бесконечному поэтому полностью исключало интерес к конечному, к отдельным моментам индивидуального бытия. Индивидуальное бытие – ничто, прах. Правда, это относилось только к одной части человеческого «я» – плоти, олицетворению порчи, греха, которая рассматривалась как основное препятствие для другой – духовной – части «я» на пути к богу.