355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаэль Крюгер » Виолончелистка » Текст книги (страница 2)
Виолончелистка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:12

Текст книги "Виолончелистка"


Автор книги: Михаэль Крюгер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Почему я никак не мог начать? Не потому, что Гюнтера, либреттиста, не увлекал мой замысел. Меня отвлекала иная проблема, также дожидавшаяся своего решения в утренний час. Незадолго до Рождества, то есть ровно полгода назад, если считать от сегодняшнего дня, я получил письмо от моей будапештской подруги, в котором она просила меня замолвить словечко за ее дочь в одной из здешних музыкальных школ. По завершении учебы по классу виолончели Юдит поступила в будапештскую консерваторию, однако по какой-то причине, по какой именно, понять из этого письма было невозможно, вынуждена была уехать в Германию и, так сказать, «доводить себя до ума» здесь. И пусть это будет жертвой, принесенной тобою на алтарь нашей любви, так писала Мария, и, несмотря на то что патетика послания явно претила мне, а ссылка на нашу прежнюю любовь воспринималась как шантаж, тем не менее я не остался безучастным – отыскал связи в учебном заведении, затребовал в соответствующих инстанциях необходимые бланки для заполнения, засвидетельствовал свое обязательство предоставить необходимую финансовую поддержку Юдит на тот случай, если она останется без стипендии.

И вот за день до кануна Рождества я в ужаснейшем настроении, в каком неизменно пребываю в это время года, все же нашел в себе силы сесть и написать Марии в Будапешт. В письме своем я подробнейшим образом информировал ее обо всех перспективах для Юдит, а в четыре часа пополудни передо мной предстала точная копия Марии, той, с которой я был близок пару десятков лет назад.

– Servus, – проговорила девушка-двойник – большего при таком невероятном сходстве и не требовалось.

Я словно заглянул в зеркало, увидев в нем сотни других зеркал, и в каждом были лишь мы – Мария и я. Мы были везде: в концертном зале и в постели, в музее и в заснеженном польском лесу, вскоре после оглушительно концерта, устроенного снегопадом, на берегу неторопливо несущего свои воды Дуная и на безлюдных улочках Лейпцига, и каждая из сценок разбудила во мне давно позабытые ощущения, а в конце этой безумно-насмешливой галереи меня ждала полнейшая растерянность.

– Входи, – вымолвил я наконец, – располагайся в любой из комнат и отдохни с дороги, а через час встретимся в кухне.

Мне и самому потребовалось время опомниться и подготовиться к участию в этом водевиле.

И вот миновало уже полгода. Юдит по-прежнему живет у меня, постоянно огорошивая меня все новыми и новыми претензиями и пожеланиями, и мне предстоит изыскать средство избавить себя и свою жизнь от нее.

3

Может быть, размышлял я, взять да сбегать за газетами? Просто так, от нечего делать, чтобы хоть немного разрядить обстановку? Спускаясь по неосвещенной лестнице и прокрадываясь мимо дверей, скрывавших принадлежавшие мне квартиры, я показался себе отважным путешественником, в одиночку отправившимся свершать великие географические открытия. Оказавшись на улице, я ощутил ее оазисом абсолютной свободы и раскрепощения. Слишком долго проторчал я, пленник собственного упрямства, в тесноте мансарды, в молочно-белом дыму бесчисленных сигарет, нашептывая про себя, будто слова заклинания, строчки Мандельштама:

 
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
 
 
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
 

Однако избавления это не даровало, пощады и снисхождения – тоже. Как и вдохновения. Их заслоняла участь Мандельштама, его печальный лик на последних фотографиях. Стихотворение жило своей жизнью, я – своей, и меж нами пролегла полоска трясины и знания, перескочить через которую можно было, лишь собрав в кулак всю свою ловкость и силу. Сколько бы я ни повторял про себя стихи, частью их так и не стал, и, оставаясь отъединенными от них, безмолвствовали и мои ноты. Будто противники на дуэли в ожидании сигнала «Сходитесь!», слова и звуки замирали в неподвижности до тех пор, пока в конце концов не утрачивали интерес друг к другу. На улице же звуки, соединившись сами собой, зазвучали во мне, и более всего мне вдруг захотелось снова взлететь вверх по ступенькам и броситься записывать интервал октав для флейты и рояля. Такому поэту, как Мандельштам, необходимо дать время, ни в коем случае нельзя наседать на него.

Меня спасут газеты, они, и только они.

Судя по всему, я накупил их целый ворох, поскольку хриплый голос из камеры-обскуры сквозь глянец цветных фото стребовал с меня целых двадцать марок и сорок пфеннигов. Владелица киоска была карлицей, но звалась фрау Штир[1]1
  der Stier (нем.) – бык. – Примеч. пер.


[Закрыть]
, что всякий раз приводило меня в веселое недоумение.

Меня поразило, как быстро она подсчитала итоговую сумму покупки, хотя покупал я мало раскупаемые издания, такие как «Эль Паис», «Монд» и «Гардиан», кроме них и воскресные выпуски немецких газет. Естественно, мне не терпелось выяснить, упомянут ли в них некий небольшой фестиваль в Эскориале. Я жаждал увидеть свое имя напечатанным.

– О вас снова написали? – осведомилась карлица, узловатыми облупившимися пальцами сворачивая газеты и перетягивая их резинкой, издавшей характерный звук – словно цикада застрекотала было, да тут же раздумала.

Мне показалось, что у нее на руках рваные перчатки. Не удостаивая карлицу ответом, я выложил деньги на стеклянную тарелочку и, схватив рулон, испарился, оставив лежать полагавшиеся мне десять пфеннигов. Карлица. Интересно, а замужем ли она? В этом киоске я никогда не видел никого, кроме нее, только эту крохотулю фрау Штир с отчетливыми усиками над верхней губой, неизменно восседавшую на вертящемся стуле – последнее стало мне известно, поскольку она в летний зной держала дверь в киоск распахнутой. В первый момент я принял ее за ребенка, болтающего обутыми в кроссовки коротенькими толстенькими ножками. Иногда мне приходило в голову поместить этот киоск на сцене, представлявшей Красную площадь. А рядом на скамье сидел бы Мандельштам, декламируя о помешательстве этого мира:

 
Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
 

Я уселся на одной из скамеек, полукругом стоявших подле фонтана в центре площади. Фонтан устало журчал. С каждым порывом ветра на брусчатку мостовой, на лица дожидавшихся автобуса людей падала тончайшая вуаль капель. Из входа в метрополитен выплескивался людской поток, каждые пять минут доставляемый наверх эскалатором. Едва очутившись на поверхности, люди тут же выходили из вынужденного состояния неподвижности и словно зачумленные проносились мимо тех, кто, подремывая, сидел на скамейках, нередко награждая их укоризненными взглядами. Чего расселись, казалось, вопрошали они, ну-ка, вставайте, не позволяйте безделью завладеть вашими обленившимися душами. Впрочем, сидевших эти призывы явно не трогали.

Довольно долго я был занят тем, что под бдительным взором водянистых глазок какого-то коротышки-оборванца отделял плевелы от зерен.

– Быстро вы читаете, – заключил он, когда я, покончив с лихорадочной спешкой, с которой сканировал заголовки газетных статей, вручал ему объемистую пачку ставшей для меня макулатурой прессы. – Благодарю, я уже успел обзавестись домиком в престижном районе, – проговорил он, после чего извлек из внутреннего кармана пиджака бутылочку коньяка и отпил солидный глоток.

Прежде чем засунуть ее обратно, оборванец вытянул руку, оценивающим взглядом смерил содержимое, явно прикидывая, как рациональнее распорядиться им до вечера.

– Ну-ну, – только и произнес он.

Теперь меня занимала изрядно отощавшая стопка, так сказать, сердцевина печатного слова; всякий раз натыкаясь на строчку, которая была явно не по нутру мне, я разочарованно-примирительно повторял «ну-ну», пока не сообразил, что беспрерывно нунукаю. Прохлада наступавшего вечера уже подбиралась ко мне сквозь железные перекладины скамейки, но я не мог прерваться. Движение мало-помалу затихало, на фоне гладкой поверхности мостовой выделялись редкие прохожие, коротышка давным-давно отчалил, пожелав мне доброго вечера. Ну-ну, произнес я, добравшись до последней страницы. Своей фамилии я не обнаружил.

Что станет с миром, если мое поколение надумает поставить крест на сочинительстве? Несомненно, мир обеднеет. И взмолится о пощаде, испустит крик: нет, нет, не бросайте, сочиняйте дальше, давайте нам еще музыки, она необходима нам как воздух. Даже если вы считаете, что все мыслимые вариации проиграны хотя бы в воображении, все равно работы остается по горло! И в музыке существует понятие поступательного движения, возникающего в результате обработки материала! За конструктивным сочинительством следует неконструктивное, стало быть, можно вновь вернуться прежним путем к первоистокам, и путь этот продуктивен. И ради этого государство задействует самых-самых из числа сочиняющих музыку роботов, доверии им разработку новейших теорий композиции, телевидение даст торжественный обет два раза на неделе транслировать оперы, депутатам бундестага перед очередным заседанием будет дозволено усладить слух ариями для баритона, пьесами для трубы и тромбона, и в каждый уик-энд на улицах зазвучат концерты по заявкам. Нет ведь ничего желаннее свежеиспеченной музыки, стоит лишь заглянуть в программку такого концерта: едва ли в ней отыщутся Бетховен, Моцарт или Шуберт, зато сколько угодно музыки новой. Дети в метро будут проглатывать партитуры опер Хенце, а пожилая часть населения благостно мурлыкать про себя «Opus ultimum» Шнебеля. Новая музыка станет подлинным событием, событием не одного дня или недели для ее почитателей, жаждущих обрести в ней отдохновение души и избавление от косной недвижности. Что окажется не под силу литературе, драматургии и искусству вообще, играючи одолеем мы. И если кто-то из приезжих осведомится, где у вас тут в Мюнхене «Зал Геркулеса», мы лишь небрежным кивком укажем на очередь, бесконечной змеей протянувшуюся через весь город, – вот, дескать, взгляните, это все желающие достать билетик, чтобы услышать новую симфонию Вольфганга Рима. Новая музыка превратится в болезненную страсть, повсюду расплодятся виртуозы звучания, способные извлекать ноту из всего, что звучит: из стука каблучков по тротуару, шума отъезжающего последнего трамвая, надсадного кашля отравленной озоном операторши у ксерокса… Все обратится в музыку, в звучание, в событие. Нет-нет, ставить крест на сочинительстве нам никак нельзя, нужно продолжать сочинять, мы еще пригодимся.

Я захлопнул свой блокнот, да так, что из него бросились наутек перепуганные ноты. Мир возник из приступа икоты, от него же и околеет. Точно так же, как в один прекрасный день Богу наскучила игра с неживой материей, с раскаленными до красноты сферами, обращавшимися вокруг его головы по более или менее предсказуемым и упорядоченным орбитам, ему однажды наскучит и череда все новых и новых маскарадов, без устали изобретаемых людьми. Что же касается самоновейшей музыки, то Бог в ней ничего не смыслит. Он зациклился на Бахе. Если ему доведется услышать нашу музыку, то он тут же вставит себе в уши исполинские затычки из облаков. Музыка Кейджа представляется ему верхом нарциссизма, какофонией эгоцентрика. А ведь именно он, Бог, а не кто-нибудь, заварил всю эту кашу! Он всегда жаждал перемен. Он открыл нам путь к непрерывному совершенствованию наших слушательских предпочтений. Ведь и после Баха должно быть нечто новое, и после Моцарта, и после Шумана, Шёнберга, после Штокхаузена, Буле, возопил он, обращаясь к нам. И нам ничего не оставалось, как снова раскрыть футляры и извлечь из них скрипки, снова настраивать их, снова водить смычками по струнам, потом ударять ими, как молотком, а после разбивать их в щепы – глядишь, и впрямь из хаоса шумов вычленилось нечто, еще одно крохотное подобие гармонии, микроскопическая секвенция, стенающее арпеджио, доселе никем не слышанное. Пожалуйста, сказали мы, вот здесь кое-что новое для вас, однако новое его не тронуло, его по-прежнему интересовал лишь хорошо темперированный клавир. И вот так, опрощая и обедняя свои арсеналы, он заставляет нас отыскивать новое, хотя отлично знает, чем все кончится. А кончится это скандалом, в котором будут участвовать все инструменты, это будет доселе неслыханный, доведенный до предела, вобравший в себя все на свете звуки хлопок. А потом на какое-то время воцарится покой. Конец концерта, никаких оваций. Наверное, на самом деле настала пора укладываться, захлопнуть крышку чемодана и больше не ждать. Перестать уповать на то, что эта что ни день меняющаяся мода надумает предпочесть приемлемый образ жизни. Я мог бы навечно осесть во Франции, и никто не заметил бы моего отсутствия.

В шестидесятые годы нам для описания общества и искусства вдруг потребовался новый язык. Нам никак было не обойтись без него, поскольку рождалась новизна, перед которой прежний язык оказался бессилен, она взрывала его допотопные рамки. Никто из нас не собирался дистанцироваться от прежнего языка и его носителей или кого-то там низвергать или уничтожать. Просто мы усмотрели нечто такое, чего кроме нас никто не замечал, и отчаянно пытались описать это нечто. Позже подоспел марксизм – тоже успевшая набить оскомину пластинка, – и стремительно продвигавшееся вперед новое уже никак нельзя было уразуметь. Марксизм в шестидесятых стал последней попыткой XIX столетия удержать в узде вторую половину XX.

Мне вспоминаются комичные попытки объяснить с марксистской точки зрения обнаженную виолончелистку, сидящую на сцене под прозрачной целлофановой пленкой и извлекавшую звуки из своего инструмента. Маркс, доведись ему увидеть подобное, вероятно, оглох и ослеп бы от ужаса, но мы бесстрашно расставались с барахлом вчерашнего дня. Сегодня новое уже не требует создания для себя новояза. Вероятно, в этом и заключается причина того, отчего умерщвление современности сопровождается столь огромными затратами риторики. Убивают злобно, вероломно и с усмешкой на устах. Поскольку впереди бездна, остается лишь шагать вспять. Цинизм, неуклюжие остроты, игра слов и слегка подновленные метафоры и образы никак не годятся для обрисовки уже миновавшего.

Проходящий мимо ребенок обеспокоенно взглянул на погруженного в чтение газеты человека, который, казалось, вмерз в обзоры культуры.

– Мотай отсюда, катись к чертям собачьим! – прошипел я сквозь зубы.

Ребенок играл в мячик, без конца швыряя его о каменное ограждение фонтана и вслух оценивая отскоки мяча: прыгай как следует, противный мяч, и мне показалось, что этот противный мяч изо всех сил старается угодить своему владельцу. Какое-то время спустя он подкатился ко мне под ноги, и я наконец получил долгожданную возможность зафутболить его далеко в театральный сад. Ребенок неторопливо подошел ко мне и широко раскрытыми глазами посмотрел на меня.

– Ладно, – как можно дружелюбнее сказал я, – давай сходим за твоим мячом.

Газеты так и остались на попечении ветра.

4

Юдит была ниспослана мне, это сомнений не вызывало. Но в чем состояла ее задача? Уже пару дней спустя выяснилось, что Юдит привело сюда не только стремление к совершенствованию навыков игры на виолончели. Вероятно, трудно было бы научиться у здешнего профессора тому, что достигается самостоятельной работой, упорной и каждодневной. Ее пребывание в моем доме сосредоточилось, если говорить без обиняков, позабыв о любой форме такта, на восстановлении давних отношений. Сначала, к моему великому изумлению, а вскоре и к ужасу, я заключил, что она во всем повторяет свою мать. Это особое сочетание спеси и тщеславия с примесью низости и злости было взято от матери. Изображалась и склонность Марии к эзотерике. Скопированы были и оттенки этой склонности, промежуточный их спектр, внезапные порывы нежности.

Юдит представляла собой имитатора, проигрывавшего передо мной времена, проведенные с Марией. Но к чему это все? Ведь в ее игре отчетливо просматривалась ложь, искусством которой Мария владела в совершенстве. И чем точнее и вдохновеннее копировала Юдит мать, тем отчетливее была заметна ложь. Юдит выступала в роли исполнительницы, в задачу которой входило разыгрывать правду, ибо правда истинная представлялась настолько банальной и унизительной, что никому не хотелось иметь с ней дело. А от меня, как и в молодые годы, требовали рукоплесканий. Я, как мужчина, должен был рукоплескать годам своей молодости, разыгранной передо мной Юдит в роли Марии.

Так в этом состояла ее задача?

5

На протяжении вот уже нескольких лет в июле месяце я выезжал в Мадрид преподавать в летней музыкальной школе. Проживал я в мрачной и великолепной коробке, расположенной где-то в центре города – два часа занятий в день в группе численностью в полдюжины учеников, королевский гонорар, бесплатный пропуск во все музеи и иные культурные учреждения. Однако главным было не это, а возможность на целые две недели ускользнуть из-под контроля, шляться по кабачкам, где пели и играли цыгане. Ни в одном из городов мне не удавалось забыться так, как в Мадриде. Когда в и без того сумрачных подвальчиках гасили электрический свет и цыганский ансамбль принимался распевать при свете нескольких свечей, я физически ощущал, как из меня улетучивается крохотный гран субстанции, и из обреченного на тихое увядание человека я превращался в страстного слушателя, стремящегося не упустить ни одного нюанса этой музыки.

Всеобщая и трудноопределимая ненависть, нередко преображавшаяся в постыднейшее равнодушие по причине явной недооценки себя, бесследно исчезала в этих пропахших пролитым вином катакомбах. Переизбыток скуки и уныния, временами посещавший меня над партитурой, постоянное самокопание, не дававшее мне наивно и без следа цинизма и всепожирающего скепсиса нарисовать ту или иную ноту, мгновенно сменялись вниманием, стоило только этим мистикам страсти наполнить зал щелканьем кастаньет или перезвоном гитары. В отличие от концертов современной музыки, которой я не позволял затронуть глубин своей души, в цыганских погребках Мадрида я всеми силами форсировал душевное потрясение. Остальное довершало вино. Как правило, ночные объезды этих заведений начинались в обществе моей покровительницы – директрисы летней музыкальной школы, которая не без оснований, как я считаю, носила имя Мерседес и лишь каждую третью ночь посвящала мне – на большее у нее просто не хватало сил. А когда сил хватало, мы с рассветом вместе направлялись в отель, где я проживал и перед входом в который каждый раз, поражаясь собственной смелости, приглашал ее подняться ко мне. Если она поднималась, то вгоняла меня в сон своими грустными балладами. Провела ли она со мной хоть одну ночь, этого с уверенностью я сказать никогда не мог, как не мог на следующий день прочесть в ее глазах ответ на свой немой вопрос. Если она не желала помочь мне в этом, я стыдился, как стыдился и замечая, что она вовсе не собирается затрагивать эту тему. Но едва заканчивались занятия, я тут же названивал ей, чтобы предложить в очередной раз составить мне компанию. Чуть отстраненная, чуть кокетливая, сидела она передо мной в каждом из десятка продымленных кабачков, по которым я ее таскал, слушала мои словоизлияния, пила вино, курила, периодически вставая из-за стола, чтобы по телефону успокоить членов своей оставшейся в Барселоне семьи, а потом, уже на рассвете, выпив на посошок вина, тащила меня по улицам еще не пробудившегося города к отелю.

Вероятно, наше с ней знакомство представляло собой патетическое сродство душ, гнавшее нас в дорогу каждое лето. Разумеется, это была прочная дружба, прекрасно обходившаяся без всякого рода никчемушных пристроек типа ожиданий. Поскольку отчитываться перед кем бы то ни было явно не в моем характере, ни одна живая душа не была в курсе моих зажигательных эскапад под аккомпанемент фламенко, и поскольку Мерседес не грозила перспектива разбить о меня свое сердечко, наши странные игры продолжались уже не один год. Средоточием нашей таинственности стал дар дивиться, а цыганская музыка заставляла дивиться. Более безобидный роман и измыслить трудно. Все заученное, превращающее таинственность в заурядную скукотищу, было нам чуждо. Если бы кто-то пригляделся к нам, он обязательно принял бы нас за оказавшуюся за этим столиком по чистой случайности парочку незнакомцев, которые вот-вот встанут и, расплатившись с официантом каждый за себя, разойдутся в разные стороны.

Но в то лето все было по-другому. Радости от предвкушения поездки в Мадрид не было, ее впитал в себя непокой оттого, что опера никак не желала получаться – ни я, ни мой либреттист по имени Гюнтер никак не могли разродиться, и, похоже, это был окончательный диагноз. К тому же Юдит упорно навязывалась мне в попутчицы. Все попытки отговорить ее от этого вояжа, ссылаясь на чрезвычайную его утомительность, к успеху не приводили. Все мои лживые заверения, что, мол, я целыми днями буду занят, а вечера собираюсь проводить в обществе коллег, разлетелись в пух и прах – Юдит с торжествующим видом помахала у меня перед носом по недосмотру оставшимся висеть на стене кухни расписанием моих мадридских занятий. И когда я, утомившись от бесконечных дискуссий, нередко сопровождавшихся ее истеричными подвываниями, преподнес ей последний аргумент: мне необходимо побыть какое-то время в одиночестве, а на свете нет другого места, где я мог бы этому одиночеству отдаться, – Мадрид, и только он, – Юдит упрекнула меня в том, что я, мол, желаю лишь отделаться от нее и сразу же по приезде в этот самый Мадрид моему одиночеству положит конец другая женщина.

Мне стало совсем невмоготу, я уже был готов просить Мерседес зарезервировать в отеле еще один номер, чтобы Юдит перестала изводить меня, но однажды вечером дочь Марии огорошила меня своим отказом от поездки. В тот вечер они с Гюнтером сходили на премьеру какого-то французского фильма, после чего забрели в какой-то бар. Юдит заявила мне, что она все как следует обдумала и пришла к выводу, что все же будет лучше, если я отправлюсь в Испанию один. Я сидел за кухонным столом, вцепившись в бокал с красным вином, она, скрестив руки и закинув ногу на ногу, стояла в обрамлении дверного проема – поза скорее всего была подсмотрена в том самом фильме.

– Но ведь номер на двоих в гостинице уже заказан, – вяло пытался протестовать я.

– Значит, у тебя будет масса возможностей не слишком удручать себя одиночеством, – злобно бросила она в ответ. Стекавшие с ее пальто капли дождя образовали мокрую кольцеобразную лужицу на кухонном полу. – Хочешь знать, что за фильм мы смотрели? – спросила Юдит и, несмотря на то что я отчетливо отнекивался, в деталях пересказала мне драму, в центре повествования которой стояла ревность и соорудить которую могли только французы – правдоподобную, лживую и вполне в католическом духе.

Разумеется, она завершалась двойным убийством: и нарушитель супружеской верности, и его возлюбленная отправились на тот свет, так и не разомкнув объятий на кровати в обшарпанной гостиничке.

– А что же с женой, овдовевшей особой, – ведь она после смерти супруга одна-одинешенька на этом свете? – полюбопытствовал я.

– А у нее все отлично, – парировала Юдит. – Отныне она спокойно могла посвятить себя своему любовнику – приятелю мужа.

– А он, случаем, не венгр, – деликатно поинтересовался я, – и не зовут ли его Яношем, как всех венгров, кого допустили поучаствовать во французском фильме?

Одной из причин ставшего для меня полнейшей неожиданностью отказа от поездки в Мадрид был день рождения Юдит. Стоило заговорить об этом, как лицо ее как-то неестественно светлело, чтобы уже в следующее мгновение смениться столь же наигранной озабоченностью. Что она желала доказать мне пресловутой озабоченностью, так и оставалось для меня загадкой, а в ответ на расспросы девушка отвечала какими-то полунамеками. А завершались эти путаные и загадочные объяснения детскими уверениями в том, что, мол, этот день рождения станет самым чудесным нашим с ней праздником. Мое предложение отметить дату в близлежащем итальянском ресторанчике – к чему ставить вверх дном квартиру? – было решительно отметено, как и моя идея вместо всех этих празднеств просто-напросто отправиться вдвоем в Париж. В Париж она может отправиться и потом, когда ее родня отъедет, ответила Юдит, и это прозвучало так, будто она рассчитывала, что родня ее торопиться с отъездом явно не собирается.

– А твоя мать, Мария, почтит ли она присутствием этот дом? – спросил я.

– Все будет зависеть от твоего поведения, – ответствовала Юдит, после чего снова уткнулась в анкеты для оформления приглашения, явно не расположенная к дальнейшим расспросам на данную тему.

Таким образом, в Испанию я поехал в одиночестве. На всякий случай я оставил Юдит номер телефона отеля, где собирался остановиться, и каждое утро, возвратившись вдребезги пьяным в свой номер, обнаруживал записку с просьбой перезвонить Юдит, она, мол, звонила несколько раз, начиная от полуночи и до двух часов ночи каждые полчаса, и все безуспешно. Иногда я долго сидел на кровати, но мне все не удавалось заставить себя снять трубку и набрать номер своего телефона в Германии. Завтра, бормотал я, завтра непременно тебе позвоню.

Но и назавтра не звонил. И когда до моего отъезда оставалось всего ничего, в класс во время занятий вошла Мерседес, которая по причине крайней загруженности на сей раз не могла составить мне компанию в ночных ресторанных странствиях, и с заговорщической миной попросила меня перезвонить домой некоему господину Яношу, через которого моя супруга по имени Юдит просила передать, что страшно за меня волнуется. Вот теперь у меня есть все основания не звонить, возликовал я. Теперь наконец они меня не достанут. Теперь наконец я ушел из-под опеки. Теперь наконец я больше не участвую в их играх.

С чувством явного облегчения я отправился в Мюнхен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю