355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаэль Крюгер » Виолончелистка » Текст книги (страница 11)
Виолончелистка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:12

Текст книги "Виолончелистка"


Автор книги: Михаэль Крюгер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

22

Проснувшись, ощутив позади себя непривычно теплое тело, взглянув на часы, я обнаружил, что уже половина седьмого. Жизнь моя переживала драматический поворот.

Я осторожно выбрался из постели. Все это было мне явно поперек души. Обнаженная Юдит, ее руки, вдруг попытавшиеся ухватить пустоту, после чего снова прильнули к груди, неестественно вывернутые ноги, едва заметно подрагивавшие во сне – этот образ молодой девушки, на которую я уставился, уподобившись какому-нибудь вуайеристу, явно был далек от невинности.

Проскользнув в кухню, я сварил кофе, уселся в плетеном кресле в саду и попытался все как следует обмозговать. Все вокруг было подернуто тонкой пеленой тумана, которая сантиметр за сантиметром исчезала, уступая место солнцу. Ящерицы давно проснулись, неуклюже скользя, прошествовала влюбленная парочка бабочек, птицы сварливо пожелали мне доброго утра – ведь именно я, а не кто-нибудь урезал полюбившуюся им живую изгородь. Мимо моих босых ног нервозно устремлялись по своим делам нагруженные поклажей муравьи – им явно невдомек события минувшей ночи. Я уже ухватился было за ниточку, готовясь распутать огромный клубок ночного разговора, на свежую голову проанализировать его, но тут заметил в дверях Юдит со стаканом холодного молока в руке.

– Давай пройдемся немного, – предложила она, – пока не жарко. Сейчас все равно нет смысла мусолить вчерашнее.

– А я ничего не мусолю, я просто мечтаю, – ответил я, но отправился за ней.

На гребне холма, откуда мы, двигаясь строго на запад, спустились в долину, притулились крестьянские подворья. Их было довольно много. За нами увязалась собачонка, охотничий пес, каких полно в округе. Вдруг собака забежала вперед – черно-белое создание с будто рассеченной надвое, на черную и белую половинки, головой. Тело ее хозяева посыпали противоблошиным порошком огненного цвета. И все-таки пес этот вызывал у меня непонятное чувство гордости, я внушил себе, что он увязался именно за мной. Бросив вперед какую-то палочку, я скрылся за стволом дерева, и когда собака в недоумении застыла, вертя головой в поисках хозяина, я испытал тайную радость.

Назло Юдит я окрестил четвероногого Осипом, она с самого начала была настроена отправить его восвояси.

– Иди домой! – крикнула она, агрессивно хлопнув в ладоши, но пес этот, немало испытавший на своей шкуре, причем отнюдь не в переносном смысле, не обращал на нее ровным счетом никакого внимания и стоял, не сводя с меня умных и печальных глаз, повиливая растрепанным хвостиком, и продолжал семенить за нами.

Храбрец Осип.

– На обратном пути мы заведем эту животину домой, – пообещал я, с удовольствием ввернув словечко «животина».

Еще на подходе к возвышавшейся в долине мельнице мы заметили парочку черных собак, которые будто дожидались нас. Юдит была настроена повернуть, когда они с громким лаем подбежали к нам, но я продолжал идти. Собаки кусают тех, кто их боится. Осип не даст нас в обиду. Однако тот словно испарился. Наш защитник по имени Осип умотал, оставив нас на произвол судьбы, явно не собиравшейся проявить излишнее милосердие – оба черных чудища, злобно ощерившись и выставив напоказ во всем своем великолепии клыки, перегородили дорогу. Они, прыгая, становясь чуть ли не на дыбы, плясали вокруг, не давая ни малейшей возможности для отступления. Но тут откуда ни возьмись возник мусорщик, стоило ему лишь негромко свистнуть, как мы были посрамлены и спасены.

– Ну и трус же ты, – сообщила Юдит, изрядно напуганная эпизодом, нашему провожатому, когда тот снова присоединился к нам, выбравшись из-за мельницы.

Я ждал продолжения, но так и не дождался. Последовало оно, лишь когда мы уселись под орехом передохнуть. Сладко потянувшись, я закурил, внимательно глядя на тающий среди ветвей дым; мой новый приятель, посапывая, лежал рядом черной половиной тела ко мне.

– Ты и сам, как этот пес, – изрекла Юдит, – в самый решающий момент обязательно сдрейфишь.

Я не отвечал.

Все произошло именно так, как и предрекала Юдит. Так как обратно мы пошли уже другим путем, не мимо мельницы, Осип сопровождал нас до самого дома. Испив водицы, которую я зачерпнул для него из колодца, пес, будто у себя дома, спокойно улегся под столом, на котором я все-таки решился разложить свои бумаги – надо все же поработать.

– Отведу его домой завтра, – заверил я Юдит, – пусть побудет денек в гостях, раз ему здесь нравится.

Я разложил перед собой всю массу тетрадей, куда записывал отдельные факты касательно жизни в Советском Союзе после убийства Кирова и до конца Второй мировой войны, которые считал наиболее существенными для будущей оперы. Тетрадям этим суждено было стать основой для написания либретто, поскольку я имел весьма печальный опыт убедиться, что авторы либретто, как правило, упорно игнорируют книги по теме, а если уж и снисходят до печатного слова, то разве что до убогих брошюрок, откуда исправно передирают не стоящие внимания факты. При таком подходе вполне можно обойтись без книжек, в особенности если выставлять на первый план биографии исполнителей.

Одна тетрадь, желтая, была выделена для записей о жизни в сталинских лагерях. Поначалу меня поразило, насколько же мало об этом материала. В сравнении с аналогичными мемуарами о германских концлагерях их было на удивление мало. Естественно предположить, что в тех странах, где коммунистические партии оставались вне запрета и имели сторонников, воспоминания тех, кто пережил лагерь, особой любовью читателей не пользовались и комментировались весьма неохотно. Что вполне объяснимо. Кому, скажите, приятно в открытую заявить о том, что его дом возведен на костях. Вот потому ни во французской партийной печати, ни в итальянской ни на что ценное рассчитывать не приходилось. Даже если и допускалось, что нечто имело место и безвинным жертвам отдавался долг памяти, тем не менее авторы ограничивались в основном абстрактными рассуждениями.

Другие народы куда прохладнее относятся к мемуаристике на подобные темы, даже прохладнее нас. Вряд ли в них сильна неизбывная боль за судьбу народа. И все же за многие годы мне посчастливилось насобирать пару сотен страничек, соответствующим образом систематизировав и оценив их, хотя, признаться, даже просто списывать голые факты было очень и очень нелегко. Иногда приходилось добавлять к тексту в желтой тетрадке вырезанные отовсюду фотографии – я был просто не в силах описать словами творимые ужасы. И чем глубже я окунался в описание лагерного быта, лагерной системы, тем труднее мне было сосредоточиться исключительно на музыке, которая лишь в ничтожной мере способна передать эти невыразимые муки.

В отличие от Германии, где враг, ответственный за период мучений немецкого народа, был идентифицирован сразу и давно, а его образ разобран по косточкам, в советских концлагерях томились сторонники и члены одной и той же партии, предпочитавшей объявить одну часть своих членов «врагами народа», чтобы было на кого свалить вину за собственные неблаговидные деяния. Самое любопытное, что эти люди, объявленные врагами Советского Союза, отнюдь не считали себя таковыми, более того, в момент страшнейшего унижения, попрания их как личностей они втуне считали это справедливой карой за некую, пусть даже неосознанную ими вину. Быть может, они надеялись, что в будущем это поможет им вновь занять подобающее место в обществе? Может, признание лагеря являлось частью некой стратегии выживания – ведь никто из них, лагерников, не рассчитывал интегрироваться после гипотетического освобождения в какую-то другую общественную систему?

Какие думы могли одолевать художника масштаба Мандельштама? Что испытывали другие, узнавшие вдруг, что Сталин проявил интерес к их участи? Рассчитывали они на то, что и после освобождения их книги станут печатать, а пьесы ставить на сцене? Ни один из тех, кого расстреляли или обрекли на голодную смерть в лагере, не участвовал ни в каких контрреволюционных заговорах, никто не выкрикивал в московском метро лозунги вроде «Долой Сталина!», никто не усыпал брусчатку Красной площади листовками, ни один из оказавшихся в Москве немецких коммунистов не поддерживал социал-демократов – нет, все они служили Сталину не за страх, а за совесть, чтобы в один прекрасный день пасть жертвами себе же подобных, тоже беззаветно служивших тирану.

А Мандельштам?

Я попытался каким-то образом упорядочить свои записки. Должен присутствовать некий принцип упорядоченности, который зиждется на минимальных требованиях, с тем чтобы подчиняться реалиям. Только через полнейшее отсутствие на сцене всякой лагерной атрибутики зритель почувствует атмосферу лагеря.

В разделе «Инструментарий писателя» я собрал все очерки, повествующие о том, как люди доставали карандаши, бумагу, как использовали для написания поля присланных им редких писем, обратную сторону выданных лагмедпунктом рецептов. В этом же разделе помещены воспоминания о писателях, об их стихотворениях, о «лагерном университете», в котором иногда наличествовал один-единственный студент, о лекциях на тему французской литературы, о Пушкине и Гончарове. Другая рубрика носила название «Культура и игры», в ней описывались музыкальные и киновечера, шахматные вечера с игрой в самодельные шахматы. Далее я решил ввести раздел «Сцены», которой посвятил описанию наиболее ярких проявлений бесчеловечности: в некоторых лагерях за отказ выйти на работы расстреливали не сразу, а выставляли виновного на ночь на мороз до тех пор, пока он либо не соглашался возобновить работу, либо не погибал от переохлаждения. Сюда же я включил и описания лагеря после отбоя: произносимые полушепотом молитвы, крики мучимых кошмарами спящих заключенных. Был раздел «Молитвы» – сюда попали самые откровенные обращения к Богу, продолжительные мистические тирады, которые довелось услышать тем, кто вместе с приговоренными дожидался казни.

Одна сцена была более или менее разработана мною – о том, как тайком праздновались запрещенные новым государством христианские и иудейские праздники. Одна группа узников готовит праздничный обед – краюха хлеба и чашка кипятку, другая декламирует стихотворения. Затем они преподносят друг другу подарки – некурящий дарит курящему самокрутку, а тот, в свою очередь, одаривает товарища пуговицей от штанов – воистину царский подарок, когда одежда сползает! В финале все собираются для молитвы. Жалкая, внушающая ужас и в то же время полная величавого достоинства сцена – как, как в таком аду, в таком дремотном угасании возможно упование на продолжение жизни?

Едва листки этих пяти тетрадок были заполнены густотой моих каракулей, меня охватил такой жуткий, испепеляющий стыд, что я готов был сжечь их, несмотря на то что они были единственной связующей нитью между мной и почитаемым мною Осипом Мандельштамом, если не считать его произведений, доступных мне, к великому сожалению, лишь в виде переводов. Фразы, запечатленные мной на бумаге, признания, в письменном виде повторенные мной, болезни, о которых пришлось справляться в соответствующих энциклопедических источниках – весь этот невообразимый безумный водопад до такой степени повлиял на мой рассудок и настроение, что я какое-то время и прикоснуться не мог к тетрадям. И все же это описание убиения духа и плоти обладало некоей непонятной притягательностью, противоестественным и непреоборимым очарованием, заставлявшими меня вновь и вновь обращаться к документальным свидетельствам: «Вернувшись в Польшу, я узнал, что никого из моей семьи в живых не осталось, все мои родственники, включая самых дальних, погибли. И все эти бессонные ночи я взывал к кому-нибудь, тому, кто понял бы меня, потому что тоже прошел через ад советских лагерей… Мне было тогда нелегко исполнять обязанности прораба. Как тебе известно, в России ведь за все приходится платить. В феврале 1942 года, как раз месяц спустя после того, как меня перевели в барак техсостава, меня в одну из ночей потащили в НКВД. Это был период, когда русские даже в лагерях отыгрывались на заключенных за свои поражения на фронтах. В моей бригаде было четверо немцев, двое из Поволжья, их и немцами-то не назовешь – обрусевшие, и двое коммунистов, убежавших в Россию в 1935 году. Работали они добросовестно, никаких претензий у меня к ним не было, может, разве кроме одной: они будто чумы боялись оказаться вовлеченными в политические дискуссии. Ну а энкавэдэшники сунули мне донос, где утверждалось, что якобы в моем присутствии они по-немецки утверждали, что, мол, скоро сюда доберется Гитлер. И я вынужден был в письменном виде подтвердить, что все так и было. Ах, Боже мой, самая жуть советской системы заключается в ее безумном стремлении отделаться от тех, кого они избрали своей жертвой, да еще призвав на помощь все юридически доступные средства. Им ведь мало просто пустить пулю в затылок, нет, им еще и суд подавай, и на этом суде сам обвиняемый должен выклянчивать себе смертный приговор. Им мало подло обвинить кого-то в преступлении, которого тот не совершал, им требуются и свидетели, которые все подтвердят. Энкавэдэшники ясно дали мне понять, что откажись я… и меня снова упекут на лесоповал… Так что пришлось выбирать – либо я, либо те четверо… Я и выбрал. Лесоповалом я был сыт по горло – меня доконала каждодневная борьба за жизнь, я хотел жить. И подписал. А два дня спустя их вывели из лагеря и расстреляли».

23

До сих пор в отношении приблудившихся животных Юдит еще соблюдала дружественный нейтралитет, лишь на людей распространялось незыблемое правило – от ворот поворот. С чего бы это она так окрысилась на Осипа? За недолгий период нашего пребывания на моем участке поселилось множество всякой живности, куда больше, чем следовало. Почему выпавшие из гнезда птенцы сороки должны встать на крыло у нас, этого я вытащить у Юдит так и не мог. Пираты, разбойники, высказал я свое мнение, засовывая в разверстые, будто пасти, клювы очередную порцию дождевых червей.

Далеко не все приблудившиеся кошки, по утверждению Юдит, были посланцами из страны Невинность. По утрам они злобно шипели над трупиками загрызенных мышей, а насытившись, оставляли недоеденные их останки в кухне на полу. Лишь поведение ежей удостоилось высокого звания приемлемого. Их не могли вывести из равновесия ни злобные крики птиц, ни вероломные атаки собак, норовивших лишить ежей весьма скудной трапезы – вылакать чашечку налитого для них молока.

Даже улитки, облюбовавшие овощи на огороде и усердно поедавшие их, не перебрасывались через соседский забор, как этому меня учили еще в детстве, а переселялись в старую детскую кроватку с решеткой за кучей компоста, куда мне рекомендовалось выкладывать для их пропитания недоеденную лапшу. Раз в неделю почтальон заботливо отбирал из этой мерзкой кучи наиболее упитанные экземпляры, чтобы дома полакомиться обжаренными в чесночном масле моллюсками.

Почему же Юдит – во всех отношениях дитя цивилизации и выходец из семьи, для которой, несмотря на перенесенные ею политические, как утверждалось, преследования, все, олицетворяющее цивилизованность, ставилось превыше всего, – оказавшись здесь, в деревне, так сильно привязывалась ко всему, что олицетворяло природу? Это оставалось для меня загадкой, прежде всего потому, что Юдит беспрестанно хныкала: дескать, зверье только пожирает дорогое отведенное для творчества время – то есть категорию, занимавшую в приоритетах Юдит место куда более высокое, нежели упомянутые четвероногие твари.

По-видимому, у нее имелся особый код доступа в самые различные миры, и она без особых усилий вживалась в каждый из них. Исключением оставалось лишь искусство, это было воистину священное мерило. Иногда ненависть Юдит ко всему, что, по ее мнению, шло вразрез с искусством, принимала ветхозаветные черты, что в столь юной особе выглядело забавно. Почта вызывала ее нарекания за ужасный рисунок почтовых марок. Явно сбитому с толку старосте деревни Юдит досконально растолковала, почему следует снести только что построенный новомодный колодец – он, видите ли, не гармонирует с домами на центральной площади. Владелец табачной лавки получил нагоняй за безвкусно оформленную витрину. Отправив старые образцы в урну, Юдит вместо них собственноручно инсталлировала новые – владелец был настолько шокирован, что даже почти и не возражал против столь бесцеремонного вмешательства в бизнес.

Юдит была свято убеждена, что люди обретают право называть себя людьми лишь при условии, что жизнь их протекает в окружении красивых вещей. А вот какие из них могут считаться красивыми, это уж определять ей. Я готов был согласиться, что колодец в стиле «техно», мягко говоря, никудышно сочетался с кирпичными стенами домов, что самые ходовые почтовые марки Франции вряд ли могут претендовать на шедевр и что крохотная витринка мсье Обрийе не способна навести на мысль о прекрасном.

Меня озадачивала полнейшая нетерпимость, с которой Юдит стояла на своем. Здесь природа, о ней следует не забывать никогда, мы обязаны считаться с ней, принимать ее во внимание и оберегать от посягательств, там – превращенное в религию искусство, его обрядовость должна соблюдаться неукоснительно. Мы совершили по отношению к мсье Обрийе акт спасения, утверждала Юдит, а владелец табачной лавчонки тем временем с кислым видом обозревал свою порядком опустевшую витрину. Желал ли бедняга спасения, Юдит уже не интересовало, равно как и то, что теперь кое-кто из постоянных покупателей, до сей поры чувствовавших себя комфортно в его темной клетушке, возьмет да и перекинется на супермаркет.

Тот, кто носит в себе столь взаимоисключающие тенденции, должен быть мастером по части перевоплощений. Возможно, эта девушка до сих пор так и не разобралась в своем характере. Или же передо мной решили представить все маски враз, чтобы я мог выбрать наиболее мне подходящую и признать ее раз и навсегда?

Я предпочитал помалкивать.

До сих пор я ощущал лишь одно чувство внутри себя – пустоту, приятную ласкающую тело пустоту, некое лишенное обстановки пространство, на котором можно было соорудить что угодно, дайте только время. Юдит своими многообразнейшими интересами, заботами обо всех и вся, своими склонностями и привязанностями сумела дать в известной степени верное представление о себе, и отныне у меня уже не оставалось сомнений, что передо мной тип женщины, агрессивно противопоставляющей себя любому, кто попытается претендовать на самостоятельность. Так и возникали смешения, накладки, неадекватные взрывы чувств, нередко весьма досадные.

Досадные в первую очередь для меня, но и для нее тоже.

Одним из ее многочисленных святилищ была кухня. И хотя, собственно, кухня принадлежала мне и была обустроена в соответствии с моими желаниями и предпочтениями, сформировавшимися за долгие годы, Юдит со свойственной ей стремительностью овладела и этим участком пространства. Ножи, испокон веку лежавшие справа в корзине, что куда удобнее при частом их употреблении, внезапно переместились налево, а ложки, которые предпочитала Юдит, занимали теперь отведенный ножам отсек. Подобная участь ожидала и чашки, и тарелки, и кастрюли. Даже моя любимая чашка, уникальная посудина, всегда стоявшая у плиты, стала жертвой принудительного перемещения – Юдит настырно добивалась от меня, чтобы мы с ней пили из одинаковых чашек, а поскольку в шкафу двух одинаковых не отыскалось, они были срочно приобретены.

Каждый вечер Юдит полчаса уделяла дневниковым записям. Дневник представлял собой маленькую бесформенную записную книжку с волнистыми от обилия разнообразных чернил страницами, которая не захлопывалась плотно, что придавало ей фривольно-откровенный вид. Впрочем, Юдит не было нужды соблюдать конспирацию – история ее полной страданий борьбы с эгоцентричным, неразговорчивым и своевольным композитором доверялась бумаге на венгерском языке. Напротив, нередко она специально бросала дневник на кухне раскрытым, дабы подстегнуть мое естественное любопытство.

Поскольку каждая его страница пестрела моим именем, не составляло труда догадаться, кто же все-таки служил Юдит источником вдохновения, и поскольку вербальные доказательства моего упрямства и своеволия часто приводились, так сказать, в подлиннике, то есть по-немецки, мои догадки подтверждались. Без сомнений, это была повесть обо мне. Но что же все-таки побудило ее с таким рвением фиксировать мое мнение о ней, Юдит, и об остальной части человечества? К чему потомкам знать, что я предал анафеме сам принцип сосуществования двух человеческих душ? Ежедневные записи служили Юдит молитвой, но к кому эта молитва была обращена? Она посвятила дневник моей особе, чтобы представить Марии доказательства моей несостоятельности как композитора?

Странно было сознавать, что в длинных и непонятных венгерских фразах отображены мои угрозы, страхи, насмешки, крохотные частички, из которых слагается тело того, кто горел желанием угробить и себя, и заодно весь мир. Ни единого доброго словечка по-немецки, которое свидетельствовало бы о человеческой адекватности, одни только угрозы, обвинения, оскорбления, выражения пренебрежения. И среди всей этой писанины мне вдруг попалось приписываемая мне фраза: «Если ты так поступишь, я тебя убью». Она была повторена в двух местах и наверняка сопровождалась комментариями Юдит.

Когда же я мог сказать подобное? Если судить по дате, в одно из воскресений, второе по счету из совместно проведенных нами. Неужели я и вправду так сказал? Я попытался припомнить то воскресенье, возникший между нами спор на тему музыки, из которого я предпочел выйти со словами «Тебе уже ничем не поможешь» – фраза эта была помещена на следующей странице. Но в какой связи я грозил ей убийством? После того злополучного спора я ушел из дома И отправился в город с намерением где-нибудь выпить. Вернулся ночью и, насколько помнится, тут же ушел к себе в кабинет и завалился на тахту, во всяком случае, на следующее утро я проснулся именно на тахте. Следующий день был отмечен именно этой цитатой, хотя я, убей Бог, вспомнить не могу, что, впрочем, вполне можно отнести на счет утреннего похмелья. Так что она все-таки задумала?

Черт бы побрал и ее саму, и ее окаянную писанину!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю