Текст книги "Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
VI
Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою; и мы должны полагать души свои за братьев. А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое, – как пребывает в том любовь Божия?.. [48]Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит? [49]– вот это и есть то самое, что я всегда утверждала, дорогой, а ведь твои идеи о милосердии – так прямо хоть в книге печатай, и ты не сердись, что я до сих пор не могу забыть тебе твою лекцию, – ну уж и заварил ты кашу, дружок ты мой милый! – тут и говорить нечего, и хоть бы кто-нибудь тебя понял! – а ведь ты спорил со мной всякий раз, как я ходила в предместья оделять детей апельсинами и шоколадом: можно подумать, что дети предместья сыты ими по горло – господи помилуй! – и уж не будем вспоминать тот вечер, когда нам с Вален случилось пойти в «Роперо». Что с тобой творится, скажи на милость? Всегда были бедные и богатые, Марио, и наша обязанность – обязанность людей, живущих, слава богу, в достатке, – заключается в том, чтобы помогать неимущим, но тебе ведь сразу все надо исправлять, ты найдешь недостатки и в Евангелии, дружок, и поди знай – твои ли это теории или же этого проклятого Перре, или дона Николаса, или еще кого-нибудь из вашей шайки? – ведь у вас у всех мозги набекрень, не спорь со мной. «Согласиться с этим – значит согласиться с тем, что богатства распределены справедливо», – подумать только! – ведь ты всякий раз устраивал мне митинг, дорогой: «Благотворительность может только замазать трещины в справедливости, но не уничтожить бездны несправедливости»; «Фраза, достойная коммуниста», как сказал Армандо, – ты только подумай: бедняков вы взбудоражите, и если настанет время, когда вы добьетесь своего и все будут учиться и станут инженерами-путейцами, то, скажи на милость, на кого мы будем изливать милосердие, дорогой мой? – это ведь тоже проблема; ну, а без милосердия – прощай, Евангелие, – неужели ты этого не понимаешь? – все покатится по наклонной плоскости, это всякому ясно. Кто больше, кто меньше, но все вы отравлены, как я говорю, и меня бросает в дрожь всякий раз, как я подумаю о том, до какой степени ты был непримирим; и не то чтобы я считала тебя злым человеком – вовсе нет, но ты был легковерен, вот что, легковерен и глуповат, Марио, – почему бы этого и не сказать? – ведь то, чем занимается «Кáритас» [50], ты вполне одобрял, и я этого просто понять не могу, честное слово, потому что если «Каритас» что-то и сделала, так только лишила нас непосредственного общения с бедняками и не дала им молиться перед внесением нашей лепты, а это значит, в сущности, испортить бедных – так ты и знай – и вдобавок сократить молитвы, а я помню, как раньше мы с мамой посещали эти жуткие трущобы, – господа, что это было за трогательное зрелище! – они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Ну-ка попробуй добиться этого! И знаешь, кто виноват во всем не меньше, чем вы? «Каритас», так и знай, ведь она поступает очень неосмотрительно, не разобравшись прежде, кто заслуживает помощи: ведь лезут и бродяги, и протестанты – сплошной беспорядок, а ведь этого быть не должно, мне уж надоело и говорить-то об этом. И до чего же здорово у вас все это получается – я сроду не видывала такой развращенности среди бедняков и боюсь и подумать о том дне, когда с ног все станет на голову и в благодарность ты получишь пулю – вот так, за добро тебе отплатят злом; можешь говорить мне все, что угодно, дружок, сам увидишь, что с тобой сделают; «Каритас», видите ли, необходима, пока не изменилась система, – поди разберись, что ты хотел этим сказать, – целый божий день ты толковал об этих системах, а ведь вы и сами не знаете, с чем это едят. А дон Николас между тем потирает руки, и это меня бесит больше всего на свете, – вы ведь пляшете под его дудку, сами того не понимая. В других делах, может быть, вы и разбираетесь, не спорю, но в милосердии вы ничего не смыслите, Марио, так и знай; ты, например, проводил целые вечера с заключенными и выслушивал их истории – ну скажи на милость, что проку тебе от этих людишек? – ведь если общество от них отворачивается, так уж не без причины, тут и толковать нечего. Дело в том, что нынче все хотят командовать, все лезут в генералы, как я говорю, только объясни мне вот что, Марио, – если нет солдат, то кому нужны генералы? И не толкуй мне, что осуществлять милосердие можно, когда ты говоришь, а другие тебя слушают, и что милосердие состоит не в том, чтобы давать, а в том, чтобы отдать самого себя, – ты ведь для красного словца не пожалеешь и отца, как я говорю, это все твое проклятое тщеславие, все равно как печатать в книгах фразы курсивом или прописными буквами, когда там нет ни имен собственных и ничего такого; это просто бессмысленно, хоть Армандо и говорит, что это делается для красоты, – он это в шутку говорит, смеха ради, он ведь всегда рад сострить, ты же его знаешь. Или взять историю с поросенком Эрнандо де Мигеля – дело житейское, просто знак внимания, вот и все, – мальчик был не подготовлен и тащился с этим поросенком на спине от самого Траскатро, а ты устроил ему скандал, и это вовсе не модель, я полагаю; ведь в конце концов ты швырнул этого поросенка в пролет лестницы, попал ему прямо в спину и едва не убил его: поросенок-то весил самое меньшее четыре кило, – тяжесть-то какая! Ну к чему эти выходки, Марио, дорогой мой? Милосердие начинается с самого себя, а ведь наши дети мясом не объедались – сам знаешь; ведь с повышением зарплаты поднимаются и цены, просто ужас; ведь, когда вы пишете, так сами не знаете, что делаете, упрямая ты голова, – вот у Армандо прочный фундамент – его фабрика, а между тем он говорит: «Я не собираюсь быть большим католиком, чем Папа»; ну а ты четыре кило – бац в пролет лестницы, ну до чего ж благородно! – только скажи, пожалуйста, кому было бы плохо, если бы мы взяли этого поросенка? И то же самое с бутылками и тортами; ведь если человек хочет сделать доброе дело, так и оставь его в покое, и не слушай ты эту идиотку Эстер, – она все читает книги, ну и возомнила о себе невесть что, а для тебя она прямо оракул: «Люди, подобные Марио, – это совесть мира», – просто слушать смешно, хотела бы я, чтобы она посмотрела, как эта совесть мира в трех соснах заблудилась: ведь отказаться от поросенка – это значит обидеть своего ближнего, а взять его – это, видите ли, попустительствовать взяткодательству; по правде говоря, я не понимаю, зачем столько думать о таких простых вещах, а уж если подумать – так о том, что детям нужны витамины, и позволь тебя спросить – зачем было бросать поросенка в Эрнандо де Мигеля? А потом, когда у тебя началась депрессия или упал тонус – как там это называется? – ты плакал из-за любого пустяка, сам вспомни, дружок, – вот уж концерты ты мне закатывал! – и если на тебя напала тоска из-за того, что ты не знал, в каком случае как надо поступать и когда ты поступаешь плохо, а когда хорошо, – ведь малому ребенку понятно, что удар в спину поросенком, который весит четыре кило, мог оказаться смертельным, – да, да, ты мог убить его, Марио, так и знай, – и если ты завидовал мне и всем нам – тем, кто знает, что делает, кто уверен в себе, – если это было так, то и слава богу, но почему ты не следовал моему примеру и не расстался с доном Николасом и со всей его шайкой шарлатанов? Да где уж там, ведь если разобраться, так это твое смирение – не что иное, как гордыня, Марио; и вечно ты со своими пилюлями, а это ведь тоже одно сплошное тщеславие, как я говорю, в конце концов, все это один обман, наркотики, а они только расслабляют человека. И Луис все это выслушал – еще бы он меня не выслушал: врачи ведь считают, что они могут делать с больным все, что им заблагорассудится, как будто они тут играют первую скрипку, – и уж как он расшумелся из-за этой твоей депрессии! – ну, уж тут я вмешалась – а что мне еще оставалось делать? – «У Марио, – говорю, – нет никаких причин для угнетенного состояния; ест он прекрасно, и я делаю для него больше, чем могу», – конечно, я вмешалась, еще бы не вмешаться! – и про пилюли я тоже сказала все, что о них думаю; я душу отвела, Марио, и не раскаиваюсь, клянусь тебе. Будем называть вещи своими именами – когда с тобой это случилось, в доме все было тихо-спокойно, можешь мне поверить, – ты ни во что не вмешивался, а ведь мужчины в этих делах только мешают, это всем известно. Вот только твое хныканье разрывало мне сердце, – ты ведь плакал так, как будто тебя убивали, ну и рыдал же ты, матушки мои! – а так как ты никогда не плакал, Марио, – даже когда умерли твои родители, ты и слезинки не обронил – можно было подумать, что тут-то все и вылилось, вот что; ну, я испугалась, честное слово, и сказала про это Луису, и Луис сказал, что я права, Марио, так ты и знай: «Нервный срыв – он неудовлетворен жизнью», – а я его и спрашиваю – я это помню, как будто это было вчера, – «А что это такое?» – и тут он очень любезно все мне объяснил, и знаешь, интересная штука эта психиатрия, хоть никто меня не переубедит в том, что когда происходят такие вещи, а температуры нет и ничего не болит, так все это одно баловство и глупости. И это сущая правда, Марио, – ты всегда вел себя как маленький ребенок; потом ты, конечно, много занимался и писал все это, и я уж не знаю, может быть, это было и хорошо, но, откровенно говоря, невероятно скучно, – зачем я буду обманывать тебя и говорить не то, что думаю? Как правило, люди, которые много размышляют, инфантильны, Марио, – ты никогда не обращал на это внимания? – ну вот тебе дон Лукас Сармиенто: дурной вкус и абсурдные взгляды на жизнь, вроде философских, что ли, уж не знаю. И вот это самое с тобой и случилось, дорогой мой, и с Марио случится, если только господь не поможет, ведь мальчик с головой ушел в книги, а потом чрезмерная серьезность тоже до добра не доводит. И ведь я предупреждала, а ты меня не поддержал: «Оставь его, он должен сформироваться», – все равно что об стену горох, а он знать ничего не знает; вот тебе, чтобы далеко не ходить за примером, – однажды вечером я сбила из яиц гоголь-моголь для Альваро, а этот протянул руку, хвать – и выпил, так и не отрываясь от книги; я даже рассердилась, честное слово, – жизнь ведь сейчас нелегкая, а Марио уже был вполне сыт, да и что же это будет, если каждый из нас в любое время будет есть гоголь-моголь? – сам посуди. Альваро – другое дело, пойми меня, я не говорю, что для того, чтобы ходить в горы и зажигать там костры, надо его перекармливать, но он такой худой – кожа да кости, Марио, и меня очень беспокоит этот ребенок, честное слово: ведь если с ним что-то случается, он все принимает покорно, будто так и надо. Мама говорила: «Болезнь легче предупредить, чем лечить», – ты понимаешь, Марио? И не то, чтобы у меня было пристрастие к Альварито – вовсе нет, это вы все от злости выдумываете, – но он такой милый – может быть, мне нравится его имя, как знать? – помнишь, я тебе говорила, когда мы еще были женихом и невестой: «Я была бы счастлива, если бы у нас был сын и мы назвали его Альваро»? У меня это просто превратилось в манию, и, по-моему, это у меня чуть ли не с рождения; подумай только, имя Альваро меня просто с ума сводит, и я не хочу сказать, что мне не нравится имя Марио – наоборот, по-моему, оно очень идет мужчине и все такое, но имя Альваро – это моя слабость, я и сама это понимаю. Мне смешно при одной мысли, что творилось бы в нашем доме, если бы я предоставила выбирать имена тебе, – лучше уж не думать об этом: были бы у тебя какие-нибудь Салустиано, Эуфемиано, Габина или что-нибудь в этом роде – у тебя ведь пролетарские пристрастия; нет, лучше уж не думать об этом, ты дал бы детям имена своих родственников – еще не хватало, такой простонародный обычай. Позволь тебя спросить, что бы я делала с какими-нибудь Эльвиро или Хосе Марией? – ведь у твоих братьев были ужасно вульгарные имена, хоть их и убили. Я не говорю о Марио и Менчу – в конце концов, это наши имена, – ну а остальные? Раз есть такие красивые имена, как Альваро, Борха или Арансасу, то какой смысл давать детям другие? – ну сам признайся, все дело в том, что вы точно живете в средние века, дружок, и прости меня за откровенность, но посмотри-ка ты лучше на порядочных людей, и это вполне естественно, Марио, дорогой мой, – ведь имя выражает характер и дается на всю жизнь – легко сказать! Вот чем должен был бы заняться Собор – не только, конечно, именами, боже упаси, – но, чем каждый день спорить и объявлять, что евреи и протестанты – хорошие, – этого еще нам не хватало! – лучше бы пересмотрели святцы, да серьезно, без дураков: это имя можно давать, а это – нельзя: должны же люди знать, чего им придерживаться в этом вопросе. Если хорошенько разобраться, все сейчас стало с ног на голову, Марио, и если так пойдет дальше, то в один прекрасный день окажется, что плохие – это мы; ведь после того, что мы видели, все может быть… И вот до чего мы дошли, полюбуйся, – даже африканские негры теперь хотят учить нас, хотя сами-то они всего-навсего людоеды, как бы ты ни распинался, что, дескать, мы ничему другому их не научили; сам знаешь, как замечательно осветил эту проблему папа в тот вечер, когда выступал по телевидению, – надо было послушать, что говорила об этом Вален! Я хочу сказать тебе одну вещь, Марио, о которой раньше не осмеливалась говорить, – я и шагу не сделаю, чтобы узнать, правду ли говорит Ихинио Ойарсун, что ты по четвергам объединялся с группой протестантов, чтобы молиться вместе, и, хоть я не стану искать человека, который доказал бы мне это, мне это слишком тяжело, но имей в виду, что мы ничего об этом не знаем, и пусть дети от меня не услышат о тебе ни одного плохого слова – предупреждаю тебя заранее, так ты и знай, – пусть лучше они думают, что они незаконнорожденные – я с радостью выпью эту чашу, – чем узнают, что их отец отступник. Да, да, Марио, я плачу, но пусть будет так, я все вытерплю, ты это знаешь, – мало кто может сравниться со мной в терпимости и великодушии, но имей в виду, что я лучше умру – да-да, лучше умру, – чем стану водиться с евреями или с протестантами. Неужели, дорогой, мы можем забыть, что евреи распяли Господа нашего? И до чего же мы этак дойдем, позволь тебя спросить? И пожалуйста, не говори мне чепухи, что будто бы мы все распинаем Христа каждый день, не рассказывай ты мне сказок – ведь если бы Христос сейчас воскрес, он уж не стал бы ни молиться вместе с протестантами, ни говорить, что бедные должны учиться в университете, ни покупать «Карлитос» у всех мадридских оборванцев, ни уступать очередь в магазине и уж тем более не стал бы бросать поросенка в Эрнандо Мигеля. Узкое у вас представление о Христе, дорогой, как я посмотрю! Я не трусиха, Марио, вовсе нет, и если бы Христос пришел опять, то уж будь спокоен, я бы за него заступилась, хотя бы весь мир был против меня: я вела бы себя не так, как апостол Петр, уверяю тебя, хоть я и женщина, а не трусиха, – знаешь, когда кончилась война, в голодный год, я не растерялась, вот уж нет, я ездила по самым грязным деревушкам на старой развалюхе дяди Эдуардо – подумай только! – за едой для моих родителей. У меня просто обманчивая наружность, Марио, я тебе это сто раз говорила, я куда сильнее духом, чем кажусь.
VII
Ибо всякая обувь воина и одежда, обагренная кровью, будут отданы на сожжение, в пищу огню. Ибо Младенец родился нам; Сын дан нам; владычество на раменах Его, и нарекут имя Ему: Князь мира [51],– уж не знаю, может быть, я скажу чудовищную вещь – с вами ведь, друзья мои, никогда не знаешь, что можно сказать и чего нельзя, – но только я божественно провела войну, зачем кривить душой? Были демонстрации, много ребят, всюду страшный беспорядок, а меня не пугали сирены и все это, ну а другие – вот бы ты посмотрел на них! – как сумасшедшие бросались в убежище, когда начинали выть сирены, а мне это нравилось. Помню, мама заставляла нас с Хулией надевать чулки и причесываться перед тем, как спуститься в подвал к донье Касильде, и – подумай только! – иногда взрывы бомб и обстрелы заставали нас на лестнице, вот уж мы спотыкались – прямо смех один. А там, в убежище, было очень весело, представь себе: там ведь собирались все соседи, и была там такая Эспе из чердачной каморки, вдова одного железнодорожника, она была из самых оголтелых красных – достаточно сказать тебе, что ее обрили наголо в первые же дни, – так вот она все повторяла: «Это конец», – и крестилась – подумать надо! – но, должно быть, по привычке, и, помню, папа говорил ей очень ехидно: «Чего вы боитесь, Эсперанса? Это ваши передают вам привет». Надо было тебе видеть ее, Марио, – вот смех-то! – на голове омерзительная черная накидка, сама скрючилась от страха: «Ах, помолчите, ради бога, дон Рамон, ужасная вещь война!», – а папа, в насмешку, конечно: «Что-то вы часто стали поминать бога, Эсперанса», – ты подумай: в обычное время она и к обедне-то не ходила – куда там! – социалистка, да еще из очень видных, – а папа давай рассказывать ей об оборонительных войнах, прямо целую лекцию закатил, так что в конце концов бедняжка Эспе сказала: «Ах, дон Рамон, раз уж вы, такой ученый, это говорите, стало быть, так оно и есть». И тут же дети Тереситы Абриль – тогда-то они были совсем сопляками, а теперь, представь себе, уже взрослые мужчины, все женатые – как время-то бежит! – у Мигеля, самого молодого из них, уже семеро детей, подумать только, это кажется просто невероятным, – ну, а тогда посмотрел бы ты, какой жуткий беспорядок устроили они между бутылками и ящиками, а милейший Тимотео Сетиен, муж доньи Касильды, все ходил взад и вперед в сером фартуке и, схватившись за голову, говорил: «Осторожно, осторожно, здесь легковоспламеняющиеся материалы» – как бы не так! – это он говорил, чтобы не трогали ветчину, шоколад, сушеные каштаны и все такое прочее, можешь себе представить? Милейший Тимотео был из породы жадюг – матушки мои, ну и скупердяй же он был! Помню, всякий раз, как мама платила по счету – а мы с Хулией были еще маленькие, – донья Касильда давала нам конфеты потихоньку: «Спрячь, чтобы он не видел», – прямо ужас какой-то, ничто не вызывает у меня такого отвращения, как скупость, скупцы меня просто пугают, даю тебе слово, так что, когда Транси мне сказала, что твой отец – ростовщик и все такое, я прямо задрожала, Марио, поверь мне. Но по правде сказать, это было не очень заметно – уж не знаю, может быть, из-за происшествий с Эльвиро и Хосе Марией, но о деньгах он и не думал, только тут-то он сам был виноват, потому что это он не пустил его на службу: безумием было, видите ли, выходить на улицу в такой день, чушь какая-то, глупости, так и знай – твой брат был на подозрении уже давно, Марио, не отрицай. Ойарсун, который в курсе всех дел – уж не знаю, откуда он берет на это время, – сказал мне, что служба – это еще не все, что есть свидетели, которые видели Хосе Марию на митинге Асаньи [52]на Пласа де Торос, а в апреле 31 года [53]он кричал: «Да здравствует Республика!» – и махал трехцветным знаменем как сумасшедший, Марио, а это уж хуже некуда. Жизнь есть жизнь, как я говорю, но 14 апреля [54]у нас как будто вынесли из дома покойника, один только папа не плакал, да и то я до сих пор в этом не уверена, – весь день он ходил взад и вперед, от кресла к бюро и от бюро к креслу, в полной растерянности. В этот день бедный папа постарел на десять лет, ведь король был для него все на свете, больше, чем кто-нибудь из нас, представь себе, – больше, чем вся наша семья, вместе взятая: папа глубоко чтил монархию, это был его культ. И как только была провозглашена Республика, он очень торжественно встал, бледный как полотно – не знаю, как тебе это описать, – пошел в ванную и вернулся оттуда в черном галстуке. «Я не сниму этот галстук до тех пор, пока король не вернется в Мадрид», – сказал он, а мы все молчали, точно у нас кто-то умер. А ты потом думал, что этот галстук он носит по маме, царство ей небесное; очень мило, только ты ошибся, Марио, – это он носил по королю, и люди, преданные чистой идее, очень трогательны, Марио, потому что монархия прекрасна, что бы ты там ни говорил; я, конечно, совсем не такая ярая монархистка, как папа, но ты только представь себе: король во дворце, красивая королева, белокурые принцы, парадные кареты, этикет, фраки и все такое прочее! Ты говорил, что монархия и республика сами по себе ничего не значат, важно, чтó за ними стоит; уж не знаю, что ты хотел этим сказать, но прямо тебе говорю, что их и сравнивать невозможно. Монархия – это совсем другое дело, а Республика – как бы это сказать? – что-то будничное, не спорь со мной; я помню, когда она была установлена, всюду шатались оборванцы и пьяницы – такая мерзость, дружок, – и я с каждым днем все больше и больше понимала папу, его слепую приверженность королю, уверяю тебя, Марио. Уж если что мне и кажется абсурдным, так это то, что он бранился с дядей Эдуардо, тоже убежденным монархистом, – ну зачем же им было так страшно браниться? – ты не поверишь, однажды он довел папу до обморока, так что нам пришлось срочно вызывать врача, и когда папа очнулся, то закричал: «Уж разумеется, если к власти придет твой король, Эдуардо, я не сниму галстука!» – ну, это уж не дело, мне кажется, – целых два короля, как будто королей может быть несколько, я этого понять не могу. А на другой день, на вечере у Валентины, Ихинио Ойарсун открыл мне глаза, уверяю тебя, не успела я рассказать ему эту историю, он объяснил, что папа может снять черный галстук, принимая во внимание, что Испания фактически осталась монархической страной – подумай только, ведь это неслыханно; а я прямо как с луны свалилась, честное слово, – я ведь была совсем молоденькой, да и времени у меня не было читать газеты, ты же знаешь, – и я так и сказала ему, а сама решила черкнуть папе несколько слов, но все-таки не написала: папа ведь ясно сказал – когда король вернется в Мадрид, а это совсем другое дело. Подумай только, как я была бы рада видеть папу в цветном галстуке! Он на себя похож не будет, конечно, – ведь это продолжается уже столько лет! Это верность идее, не спорь со мной, а все прочее – глупости; помнишь, как быстро ты снял траур после смерти своего отца – торопился ты, что ли? – но, правду сказать, и на том спасибо: ведь для матери ты и этого не сделал, и хотя я, в конце концов, не имела прямого отношения к вашей семье, а все же мне стыдно и подумать об этом, – за полтора года ты об отце ни разу не вспомнил. Ты такой чудак, что с тобой не знаешь, смеяться или плакать, – сперва все шло хорошо, но как только ты клал ногу на ногу и видел свои носки и ботинки – господи помилуй! – «Мне тяжело смотреть на мои черные ноги – достаточно того, что у меня тяжело на сердце». И сказано – сделано, траур кончился. Уж вы, мужчины, такие чудаки, Марио; все это делается отнюдь не затем, чтобы ты огорчался, глядя на свои черные ноги, – траур существует для того, тупица ты этакая, чтобы напомнить тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если начнешь аплодировать, должен успокоиться и сдержать свой порыв. Вот для этого и существует траур, а также для того, чтобы его видели другие, – а ты что думал, интересно знать? – другие должны видеть, что у тебя в семье случилось большое несчастье – понимаешь? – и я теперь даже креп закажу, дорогой, как же иначе? – и не то, чтобы мне это нравилось, пойми меня правильно, черное на черном – это, конечно, жутко выглядит, – но надо соблюдать приличия, а главное – ты мой муж, ведь так? Ну, ясное дело, твой сын тоже как будто этого не понимает, и теперь твоя очередь пожинать то, что ты посеял; славный был у нас с ним скандал, этот мальчик выводит меня из равновесия, он совершенно не умеет себя вести: полюбуйтесь только – у него умер отец, а он ходит в своем голубом свитере, как ни в чем не бывало. Надо было видеть, что с ним стало, когда я заговорила с ним о черном галстуке! «Это условности, мама, я в этом участия принимать не буду», – так и сказал, да еще и злобно сказал – каково? – ты не хочешь думать так о Марио, об этом тихоне, но пойми – я полтора часа просидела в ванной и ужасно волновалась; да нет, ты этого понять не можешь. Вот и имей детей после этого! Ты же сам слышал: «Оставь меня в покое», – и то же я услышала, когда заговорила о похоронах по первому разряду, а ведь это самое меньшее, что можно сделать для отца! «Это тщеславие» – как тебе нравится? И при этом так спокоен – подумай только! – все мы хотели бы быть спокойными, но какой ужас, господи! – ведь этот мальчик с детства – твой живой портрет, с тех самых пор, как ты устроил ему сиденье на велосипеде, Марио, и он тоже употребляет странные слова: «условности», например, – подумай только! – для того, чтобы позлить меня. Я не хочу больше огорчаться – я и без того огорчена, Марио, дорогой мой, но только молодежь погубили: кого твистом, кого книгами – правил никаких ни у кого нет, и я вот вспоминаю прежнее время – ну какое же сравнение? – сегодня и не говори этим мальчишкам о войне – они назовут тебя сумасшедшим; ну хорошо, война ужасна и все что хочешь, но, в конце концов, это ремесло храбрецов, и, кроме того, не так уж все это страшно: что бы ты там ни говорил, а я прекрасно, просто прекрасно жила во время войны; я не отрицаю, что, быть может, я ничего тогда не понимала, но уж не спорь со мной, это был бесконечный праздник, каждый день – что-нибудь новое: то легионеры, то итальянцы, – они занимали то один город, то другой, и весь народ, даже старики пели «Добровольцев», где такие изумительные слова, или «Жениха смерти», а это просто прелесть. И ничего для меня не было страшного ни в бомбежках, ни в Дне Одного Блюда, когда мама с искусством, присущим ей одной, подавала все на одном блюде, и мы были сыты, клянусь тебе, так же, как и в День Без Десерта, когда мы с Транси покупали карамель, и все это для нас ничего не значило. Были, конечно, люди так себе, довольно наглые – теперь я это понимаю, – но это ведь были деревенские, невоспитанный народ, и я помню, когда мы прикалывали им «Остановись» [55], да еще чуть не к самому телу – подумай только! – они все нас трогали – «на счастье», – а мы с Транси и не сердились, ни-ни, они ведь были такие храбрые! Ты знаешь, что я, когда мы с тобой уже стали женихом и невестой, была «крестной» одного из них? Кажется, его звали Пабло, да, Пабло Аса, – он писал мне очень смешные письма, в них было полно ошибок, деревенщина он был с головы до ног, но ты не ревнуй – ведь должна же я была что-то сделать для этих несчастных, – вот я ему и писала, и однажды он явился с увольнительной – он приехал на побывку – и хотел со мной погулять, – подумай только! – а я сказала, что об этом нечего и помышлять, и тогда он предложил пойти в кино, а я, конечно, опять отказалась, и тут он давай канючить, что завтра его могут убить, да что же я могла сделать? – в душе-то я его жалела, конечно; и тут он сунул в рот палец с черным ногтем и положил мне в руку золотой зуб, так что я пришла в ужас: «Зачем вы это делаете?» – ну да, Марио, он ведь тоже обращался ко мне на «вы», хочешь верь, хочешь нет, но мама была совершенно права: «Помогать этим людям – благое дело, но надо соблюдать дистанцию; солдаты – люди низкого происхождения»; а он рассказал, что мавры разбивали головы мертвым, чтобы выбить у них золотые зубы, – подумай, какой ужас! – и велел, чтобы я берегла этот зуб до конца войны, и, верно, у него было какое-то предчувствие, потому что об этом славном Пабло Аса я больше никогда не слыхала, так что в один прекрасный день нам с мамой пришлось сдать зуб в Государственную казну. К несчастью, таких случаев много было во время войны; вот взять хоть Хуана Игнасио Куэваса, чтобы далеко не ходить за примером – кажется, я тебе уже рассказывала о нем, это брат Транси, – он был какой-то недоразвитый, не вполне нормальный, но его мобилизовали и отправили в казарму на подсобные работы и все такое – во время войны ведь всякое бывает, видно, не хватало людей, уж не знаю; словом, однажды утром родители Транси нашли под дверью бумажку, где было полным-полно ошибок: «Меня увозют – через «ю» – на вайну – через «а». Мне очень страшно, досвидания – вместе – Хуанито». Ну что ж поделаешь, такое было время, и ты не поверишь: с тех пор много воды утекло, все переменилось, а о нем, как говорится, ни слуху, ни духу. Конечно, в таком положении лучше бы его бог прибрал – я всегда это говорила, – жизнь для него была только в тягость, ты представь себе, что его ожидало: стал бы он чернорабочим или кем-нибудь в этом роде – лучше уж умереть, но Транси, дружок, расчувствовалась: «Ах нет, душечка, брат есть брат», – ну, это зависит от того, с какой точки зрения посмотреть, но уж она такая; ведь это чудовищно, что она связалась с Эваристо, – он же удрал потом, да и рисовал ее голой или уж черт знает как он там ее рисовал, – нет уж, Марио, дорогой мой, в этом смысле ты можешь быть совершенно спокоен – я в этих делах… да что и говорить, ты сам знаешь, и вовсе не оттого, что у меня не было возможностей, Марио: мужчины, да будет тебе известно, до сих пор смотрят на меня на улице – взгляды ведь разные бывают, – а Элисео Сан-Хуан каждый раз как посмотрит на меня, ты бы послушал, что он говорит, – это пламя, которое и целый океан не зальет: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь», – уж не знаю, что было бы, если бы я подала ему повод, только я и не гляжу на него, иду себе как ни в чем не бывало, пока он не устанет, – уверяю тебя, как будто это ко мне и не относятся; ну а вот если бы я подала ему повод…