Текст книги "Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
IV
Если же будет у тебя нищий кто-либо из братьев твоих, в одном из жилищ твоих, на земле твоей, которую Господь, Бог твой, дает тебе, то не ожесточи сердца твоего и не сожми руки твоей перед нищим братом твоим, но открой ему руку твою и дай ему взаймы, смотря по его нужде, в чем он нуждается [45].Представь себе, Марио: перед тем, как мы стали женихом и невестой, Транси говорила мне – прямо уши прожужжала, – что твой отец отдавал деньги в рост; ну, я-то, конечно, в этих делах ничего не смыслю, но ведь так же дают деньги и банки, и это вполне законно. И когда я познакомилась с твоим отцом, он произвел на меня неплохое впечатление, клянусь тебе, – по правде говоря, я ожидала худшего, – и потом он был несчастным человеком, не вполне нормальным, может быть, это из-за Эльвиро и Хосе Марии – как знать? Помнишь: «Это я не пустил его на работу. Выходить вчера на улицу было безумием», – и так все время, а твоя мать так спокойно: «Молчи! Слышишь, Эльвиро? Молчи!», – ну, а он все свое, заладил, как сорока, прямо невыносимо. Вскоре пришел ты, а следом за тобой – Гауденсио Мораль; на него смотреть было страшно, весь оборванный и все такое – он только что пришел через горы от красных – помнишь? И это он рассказал про Эльвиро; уж и вечерок был, ничего не скажешь! – беда за бедой, а я подумала: «Что сделает Марио, когда увидит меня?» – Я ведь еще строила какие-то иллюзии, дуреха этакая, и все попусту: ты вошел и даже не взглянул на меня, только сказал матери: «Так было угодно богу; это как стихийное бедствие; у нас случилось несчастье, и ты должна найти в себе мужество», – хорошенький способ утешать! – а я, видя все это, забилась в уголок, холодно мне стало, вот как. Жду, жду, наконец ты повернулся ко мне, и я подумала: «Вот сейчас…» – да, да, как бы не так! – «Привет», – вот и все, и всегда ты так, – ведь такого сухого и черствого человека, как ты, дорогой, просто поискать. Я, конечно, вовсе не хотела, чтобы ты поцеловал меня – этого я не позволяла бы ни тебе, ни кому другому, – так что это бы еще ничего, но ты мог бы проявить побольше чувства, да, да, и я даже думала – зачем скрывать правду? – «Вот сейчас он возьмет меня за руки и сожмет их, Ведь случилось ужасное несчастье», – ну да, да, как же: «Привет», – и все тут. То же самое было, когда кончилась война, – сперва ты подолгу смотрел на меня в кино, так что я даже удивлялась: «Что у меня – рисунки на лице?» – но в один прекрасный день ты надел очки; если бы я увидела это раньше, у нас с тобой ничего бы и не было. И в парке по утрам та же песня; уж не спорь со мной, вечно одно и то же: «любовь моя» и «дорогая», – прямо как испорченная пластинка, пошлятина такая, ничего более оригинального тебе в голову не пришло, дружок ты мой милый! – стихов-то ты писал много, а для невесты ничего новенького не нашел, так что временами я говорила себе – даю тебе слово – «Я ему не нравлюсь, ни капельки не нравлюсь», – и, конечно, страшно волновалась. Очень мы отличались от «стариков», скажу я тебе! Габриэль и Эваристо были, правда, не так уж и стары – это я просто для сравнения говорю, – но нахалы они были изрядные; в тот вечер, когда они привели нас в мастерскую – туда, на чердак, – я прямо в себя прийти не могла, сердце – тук-тук-тук, а Транси – такая спокойная, ты себе и представить не можешь, кто бы мог подумать – выпила две рюмки пиперминта и как ни в чем не бывало, а потом, когда они стали показывать нам картины с голыми женщинами, она давай комментировать: «Прекрасная композиция», «Великолепное освещение» – вот бесстыдница! – ну а я, по правде говоря, и рта раскрыть не могла – до того неприлично все это мне казалось. А когда они поставили на пол все эти картины с голыми женщинами – самое большее, если на ком из них было ожерелье или гвоздика в волосах, – так я прямо не знала, куда глаза девать, представь себе; а Габриэль вдруг положил свою волосатую ручищу мне на колено: «Ну, а ты что скажешь, детка?» – я прямо так я застыла на месте, честное слово, дух не могла перевести; как говорится – ни охнуть, ни вздохнуть, даже пальцем шевельнуть не могла, а Габриэль: «Еще рюмочку?» – вот оно как, а Эваристо тем временем обнял Транси за плечи и спрашивает, не хочет ли, дескать, она ему позировать для портрета, а Транси хоть бы что: «Как эта девушка с гвоздикой в волосах?» – а Эваристо – уж дальше и ехать некуда – «Вот-вот», – говорит, а Транси прямо помирает со смеху: «Но чуть-чуть прикрыться-то можно?» – а Эваристо тоже давай смеяться: «А зачем, детка? Это ведь искусство, неужели ты не понимаешь?» А Габриэль не убирает руку, и все тут, а я злилась, потому что чувствовала, что краснею – представляешь себе? – а когда он сказал, глядя на мою грудь самым наглым образом: «Ее надо лепить», – гнусный бесстыдник, я думала, что лопну, так я и сказала Транси на лестнице: «Ни за что не буду больше встречаться с этими стариками, клянусь тебе; они никого не пропустят». Но Транси была в восторге, в восхищении, прямо как пьяная: «У Эваристо талант, и к тому же он очень симпатичный», – вот идиотка! – ведь Эваристо нравилась я, это за версту было видно, и каждый раз, как они останавливали нас на улице и говорили: «Вот теперь вы настоящие невесты, а прошлым летом были совсем девчушки», – он смотрел на меня, а вовсе не на Транси, да так нагло, что ты и представить себе не можешь. Пусть теперь она думает, что хочет, мне все равно, ведь в конце концов это были два старика; подумай только – ведь их возраст не призывали до конца войны, до февраля тридцать девятого, и до тех пор они находили себе тепленькие местечки во всяких военных учреждениях, а фронта и не нюхали, и я на них и смотреть больше не хотела, честное слово, ну а потом, когда мы стали женихом и невестой, Транси все время проводила с ними, и я думаю, что она уже тогда втюрилась – представь себе, – и вот однажды вечером она влетела к нам как сумасшедшая: «Эваристо рисует мой портрет», – а я в ужасе: «Голой?» – а она: «Нет, милочка, в легком платье, хотя он предпочел бы без всего, – он говорит, что у меня красивая фигура». Транси всегда была немного такая… нельзя сказать – бесстыжая; не знаю, как бы это выразиться – импульсивная, что ли; я помню, что всякий раз, как я была больна, она целовала меня в губы, да так крепко, прямо как мужчина, просто странно: «Менчу, у тебя лихорадка», – говорила она, но по-хорошему, а вы, мужчины, всегда все истолкуете в дурную сторону. Пусть это останется между нами, но я скажу тебе, что я была бы рада, если бы ты целовал меня почаще, горе ты мое; конечно, когда мы поженились, это само собой разумеется, но ты еще женихом был холоден со мной, милый; каждый раз, как я видела тебя с газетой на скамейке напротив дома, как ни в чем не бывало, – это было еще летом, перед тем, как я сказала тебе: «Да», – я думала, что ты куда более пылкий, дорогой мой. Но в один прекрасный день я сказала тебе: «Да», – и все было кончено, перст судьбы, как я говорю. Конечно, еще оставалось то, что было в кино, когда ты все время смотрел на меня, а я думала: «Что у меня – рисунки на лице?» – но вдруг ты стал носить очки – вот уж было разочарование! – и смотреть-то на тебя не хотелось. Думаю, что в этом отношении ты был похож на Эльвиро, я всегда это говорила, ведь я при всем желании не могу представить себе, как он проделывает все это с Энкарной, – он выглядел таким непривлекательным, таким тощим, что, казалось, от ветра валится, да к тому же такой сутулый, близорукий… Как мужчина твой брат Эльвиро, по правде говоря, немногого стоил, куда меньше, чем Хосе Мария – какое же сравнение! – ведь в этом смысле Хосе Мария был хоть куда, лучший из вас троих, а если считать и вашу сестру, так из четверых, уж не спорь со мной, Чаро, бедняжка, отнюдь не лакомый кусочек, это всякому ясно – зачем нам обманывать друг друга? – а все из-за своей небрежности, так и знай, – ведь Чаро у тебя всегда права; бюстгальтер на ней сидит кое-как, а из икр хоть бифштексы делай, а ведь сейчас эстетическая хирургия чудеса творит – посмотри на Бене и на других. А самое ужасное – это ее голос, тонкий-тонкий, и говорит она всегда так, как будто вокруг нее глухонемые, а сегодня было и того хуже – хрипела, как мужчина… Твоя сестра не очень-то привлекательна, Марио, скажем прямо, а кроме того, она такая же скупердяйка, как твой отец; другие недостатки еще можно простить, но скупости я не выношу, она меня из себя выводит, даю тебе слово. Конечно, Хосе Мария был совсем не то, что вы, он был лучше вас всех, мне смешно вспоминать, как я бегала от него всякий раз, как встречалась с ним на улице; я ведь заметила его на почте, вот как – девичьи дела, скажешь ты, – и смотрела, как он там упаковывает, а Транси говорила: «Ну и мужчина! У него такой взгляд – закачаешься». И она была права, Марго, вот верь – не верь, я и сама не знаю: то ли дело было в его движениях, то ли в глазах, то ли в манере сжимать губы, – но только твой брат, не будучи, что называется, красавцем, производил большое впечатление на женщин, не знаю, как это тебе объяснить; и я иногда думаю, что быть того не может, чтобы Эльвиро, Хосе Мария и ты были сыновьями одних родителей; и лукавый же был он тип! – в нем было что-то особенное, чего у вас с Эльвиро никогда не было; не знаю, что именно, – как будто ресницы смягчали его взгляд, и он ласкал, не прикасаясь к тебе, я так понимаю. Конечно, у Хосе Марии были красивые глаза, и – пойми меня – не такие уж ясные, но желтоватый ободок зрачка придавал им кошачье выражение, и Транси говорила – подумай, я помню это так, как если бы это было вчера, а ведь тому уже двадцать пять лет – «Они пронизывают, как рентгеновские лучи», – и это была правда, потому что всякий раз, глядя на меня, он заставлял меня краснеть – какова власть! – и так было до того дня, когда он внезапно сказал мне: «Малышка! Это ты – та девушка, которая нравится моему брату Марио?» – а я и рта раскрыть не могла, выскочила, как полоумная, и бежала, не останавливаясь, до самой площади, так что Транси закричала мне вслед: «Ты что, с ума сошла?» – а я не понимала, что делаю, совсем одурела; это, конечна, не то, что Габриэль и Эваристо, – это другой коленкор, и стоило Хосе Марии посмотреть на меня, как я теряла голову. С тех пор каждый раз, как я встречала его на улице, я бросалась бежать и пряталась в подъезд, а он ни о чем и не догадывался, а не то это плохо бы кончилось, а Транси – противная какая! – пришла ко мне однажды вечером и говорит: «Знаешь, что я думаю? Что тебе нравится Хосе Мария, а не Марио», – видишь, какая чушь. Все это, конечно, очень сложно, и, может быть, как мужчина он был более привлекателен, но ты – совсем другое дело, не знаю, как тебе это объяснить, мужчина ты был незавидный, сам знаешь, но было в тебе что-то такое – сама не знаю что, – чему тоже нельзя было противиться; а эта грубиянка Транси: «Слушай, гони ты его, не видишь разве, что он похож на пугало?» – совсем ты был не такой уж страшный, просто ей нравились мужчины типа Габриэля и Эваристо; или этот самый Пако – он был весельчак, всегда любил пошутить, и вот уж смеху было, когда он путал слова! – а вот хотела бы я, чтобы ты посмотрел на него теперь, – совсем другой человек. Я с Пако только время проводила, вот и все, с ним было весело, я этого не отрицаю, но семья у него была так себе, не из лучших, ты понимаешь, чтó я хочу сказать: стоит чуть копнуть, из них так и прет хамство. Я, конечно, не то что из другого теста, но каждый принадлежит своему кругу, и права была мама: она с самого раннего детства – подумай только! – говорила нам на молитве: «Выйти замуж за двоюродного брата или за человека из низшего круга – значит стать несчастной на всю жизнь», – я ведь не создана для домашнего хозяйства, так и знай, а ты был отнюдь не маркиз, из среднего класса и даже еще хуже, если хочешь, но люди вы были образованные и могли сделать себе карьеру, и все же мама была очень недовольна, хоть я была еще напугана историей Хулии с Галли Константино, и это вполне понятно, потому что история Хулли гремела по всему городу – страшный был скандал! – а ведь мама была из очень приличной семьи из Сантандера и сделала прекрасную партию. Мама была настоящая сеньора, Марио, ты ведь ее знал, а уж прежде – что тут говорить! – я была бы счастлива, если бы ты побывал на ее вечерах до войны, – какие приемы, какие туалеты, каков был весь ее облик! – ты ведь ничего подобного не видел; и надо было посмотреть, как она умирала, я так и сказала папе: «Она умерла, как засыпают актрисы в кино», – точь-в-точь, представь себе – ни резкого жеста, ни хрипа, подумай только, ведь все хрипят, а она – нет, я тебе истинную правду говорю, и я очень боялась, когда ей пришлось познакомиться с твоими родителями, но все обошлось – «Они, кажется, люди порядочные», – тут я вздохнула с облегчением и воспользовалась случаем, чтобы сказать ей про твоего отца, Марио, что он ростовщик, и все такое, и тебя это не должно смущать: я думаю, что между матерью и дочерью секретов быть не должно, а между нами с мамой – тем белее; ну, она чуть сморщила носик – ее характерная гримаска, Марио, получавшаяся у нее очень изящно: «Ростовщик?» – но тут же, мгновенно, взяла себя в руки: «Этот мальчик – уже готовый профессор, ты будешь с ним счастлива, детка», – так и сказала, Марио, и я чуть с ума не сошла, ну да это и понятно. Ты всегда относился к маме с предубеждением, не возражай, ты был неблагодарным, ведь она всегда была на твоей стороне, и папа тоже, если хочешь знать, ведь папу интересовали только политические взгляды твоей семьи, и я это прекрасно понимаю, – уж и гнездо у вас было при ближайшем рассмотрении! Довольно и того, что твой отец был ростовщик, да еще история с Хосе Марией – какой ужас я тогда пережила! – будем называть вещи своими именами, так что, когда появился Гауденсио с известием об Эльвиро, я почти обрадовалась, представь себе, то есть, конечно, не обрадовалась, нет, это глупости, но уверяю тебя, что я успокоилась, я ведь была сыта по горло; мне сказали на улице: «Твоего деверя убили, он был красный», – это меня, понимаешь ли, уколоть хотели, – а я так спокойно: «А старшего расстреляли в Мадриде на Куэста де лас Пердисес – всего на два дня раньше, подумайте, какой кошмар». И все были потрясены, Марио, клянусь тебе, так что я была почти рада, даю тебе честное слово.
V
Приидите и видите дела Господа, – какие произвел Он опустошения на земле: прекращая брани до конца земли, сокрушил лук и переломил копье, колесницы сжег огнем [46],– хотя я, что бы вы там ни говорили, прекрасно провела войну, имей в виду; не знаю, может быть, я была слишком легкомысленна и все такое, но я провела несколько восхитительных лет, лучших в моей жизни, не спорь со мной; все было как во время каникул, на улице полно мальчиков, такая суматоха! Ты знаешь, я даже на бомбежки не обращала внимания, они меня нисколько не пугала, хотя многие женщины вопили, как сумасшедшие, всякий раз, как начинали выть сирены. А я вот нет, честное слово, меня все это развлекало, только ведь с тобой я ни тогда, ни потом и говорить не могла об этом: всякий раз, как я начинала про это, ты тут же: «Замолчи, пожалуйста», – слова мне сказать не давал, и как подумаешь, Марио, дорогой мой, серьезных разговоров – того, что называется серьезными разговорами, – у нас с тобой было очень мало. Об одежде ты не заботился, об автомобиле и говорить нечего, праздники – то же самое, война, этот Крестовый поход – так все говорят, – казалась тебе трагедией, словом, коль скоро мы не разговаривали о том, что деньги – корень зла, или о структурах и тому подобных вещах, ты всегда мне говорил «молчи!». И почти то же самое было с детьми; надо было тебя видеть, когда я рассказывала тебе что-нибудь про Борху или про Арансасу, – сперва еще туда-сюда, но через минуту ты уже волновался: тебя беспокоит, что получится из мальчика, что будет с девочкой, – все та же песня, и ты страшно надоедал мне, дорогой, со своими страхами. Вален называла тебя «Господин Предсказатель» и была совершенно права. Послушал бы ты Борху вчера! «Я хочу, чтобы папа умирал каждый день, – тогда не надо будет ходить в школу!» Как тебе это нравится? Прямо так и сказал, да еще при всем честном народе, так что на меня столбняк нашел, честное слово. Я его отлупила чуть не до полусмерти, можешь мне поверить, ведь если что и может вывести меня из равновесия, так это бессердечный ребенок; пусть ему всего шесть лет – я это отлично знаю, я не спорю, – но если не вправлять им мозги в шестилетнем возрасте, то что выйдет из них после, скажи, пожалуйста? Ну, а ты вечно со своими нежностями – оставь его, жизнь сама научит их страдать, надо быть снисходительными, все им разрешать, смеяться над их шалостями, а там будь что будет. И не говори ты мне теперь про Альваро, потому что поступки Альваро и даже Менчу – это еще детские поступки, а скажи на милость, что особенного, если ребенок тебя спрашивает, правда ли, что ты, и я, и Марио, и Менчу, и Борха, и Аран, и тетя Энкарна, и тетя Чаро, и Доро, и все мы когда-нибудь умрем? – а ты – надо было тебя видеть, ведь для ребенка это вопрос вполне естественный, а у тебя все не как у людей: «Это правда, но через много-много лет», – вот оно как, а ведь в конце концов каждый добрый христианин – пусть теперь все стало с ног на голову на этом самом Соборе [47]– должен думать о смерти каждую минуту и жить с мыслью о том, что умрет; тогда все будет как надо. И оставь ты свои хитросплетения и пойми раз и навсегда, что страх вечных мук – это единственное, что удерживает нас от греха, всегда так было, и всегда так будет, дорогой, – ведь иногда кажется, что если вам не нравится то, что говорят об аде, так это потому, что у вас совесть нечиста, вот что я об этом думаю; ну а теперь на этом распрекрасном Соборе все перевернулось вверх дном: церковь, видите ли, должна быть церковью для бедных – счастливые эти бедные, как я всегда говорю, – а что остается нам, не бедным? Да только ты все свое – ненормально, видите ли, что такой маленький мальчик думает о том, чтобы пойти в поле лишь затем, чтобы зажечь там костер, или что он называет солдат валетами – ну что тут особенного? «Надо вызвать врача», – хорошенькое дело! Представь себе, что получится, если к каждому мальчику, которому пришло в голову зажечь костер, вызывать врача? Это то же самое, как с занятиями Менчу, – девочку книги не очень-то интересуют, и я ее одобряю, потому что, в конце концов, позволь тебя спросить, Марио, зачем женщине учиться? Что в этом проку, скажи пожалуйста? Превратится она в синий чулок – только и всего, ведь эти университетские совершенно лишены женственности – будем откровенны, – и для меня девушка, которая учится, – существо бесполое, так ты и знай. А я-то разве училась? И вот, однако, ты мной не пренебрег, потому что если говорить начистоту, то при всей этой вашей интеллектуальной жизни вам нужна хозяйка в доме – вот что, и не спорь, пожалуйста; ведь ты на меня все глаза проглядел, дружок, так что прямо жалость брала на тебя смотреть, а ведь, говоря по чистой совести, если бы ты познакомился со мной в университете, так ты бы фыркнул на меня, как кот, вот что, – вас, мужчин, сразу можно раскусить: ни от чего ваше самолюбие так не страдает, как от того, что девушка даст вам очко вперед по части знаний. Вот тебе Пакито Альварес, чтобы далеко не ходить за примером, – всякий раз, когда он неправильно употреблял слова, а я его поправляла, он прямо с ума сходил, хотя и обращал все в шутку – да, да, как же, шутки! – оно и понятно: он ведь был чуть ли не из ремесленников и удары отражал плохо, это сущая правда. Знаешь, что по этому поводу говорила мама? Говорила она, ты только послушай, что она говорила: «Порядочной девушке вполне достаточно уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться, и всему этому не научит самый лучший профессор». Здорово? Каждое утро она заставляла нас с Хулией по десять минут ходить по коридору с толстенной книгой на голове и очень весело говорила: «Вот видите, и книги могут на что-то пригодиться». И знаешь, «уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться» – по-моему, нельзя короче определить идеал женственности, а ты вот никогда не принимал маму всерьез, и это мне всего больнее, потому что мама, не говоря уже о ее исключительном уме – это не я выдумала, сам папа так говорил, – отличалась такими манерами и такой барственностью, которые могут быть только врожденными. Меня просто поражало, как правильно она оценивала любую ситуацию и как метко она определяла человека, – и все это чисто интуитивно, вовсе не по науке, сам знаешь; то есть она училась в Дамас Неграс и целый год прожила во Франции – в Дублине, что ли, не придирайся, пожалуйста, – и французский она знала в совершенстве, читала бегло, точь-в-точь как по-испански, прямо уму непостижимо. И вот я спрашиваю себя, Марио, почему бы Менчу не быть такой, как мама? Только ведь тебе ничего не втолкуешь, Марио, – всякий раз, как Менчу проваливалась на экзаменах, ты воспринимал это как катастрофу: «Я преподаю в мужском учебном заведении, а дочь у меня проваливается», – вечно одна и та же песня, а ведь ты прекрасно знаешь, что сегодня – это не вчера: теперь и дружбы не существует, теперь экзаменующийся должен знать больше экзаменатора; и если только Менчу получит хоть какую-то аттестацию – отлично, ведь многие в восемнадцать лет еще и не начинали учиться, было бы тебе известно, – вот, например, Мерседес Вильяр, а ведь она совсем не дура. А когда она кончит, ну и прекрасно, я с божьей помощью выдам ее замуж, как только пройдет время траура, сам подумай: не дело это – губить лучшие годы жизни, но уж работать она не пойдет – это еще одно твое чудачество, да простит тебя бог, Марио, – ну с каких это пор барышни должны работать? Если бы это зависело от тебя, так порядочные люди скатывались бы все ниже и ниже, пока не сравнялись бы с простонародьем; девочке нет никакой необходимости работать, мы будем жить скромно, но с достойной скромностью, – достойная скромность дороже комфорта, достигнутого нечестным путем. Этот французишка – Перре или как его там – внушил вам странные мысли, Марио, ведь и Аростеги, и Мойано, и сам дон Николас – вечно все вы, разинув рот, смотрите на то, что приходит к нам из-за границы, простаки вы этакие; я прекрасно знаю, что за границей девушки работают, и это не дело, – расшатываются устои и все такое прочее, и мы должны защищать все наше хотя бы и кулаками, если понадобится. Эти инострашки, со всеми их достижениями, ничему научить нас не могут, и, как говорит папа, если они сюда приезжают, так это потому, что им тут хорошо, вот и все; пляжи – это сплошное бесстыдство, и если бы этот Перре мог, то он задержал бы «развитие» своей страны и возродил бы там добрые нравы – ведь за версту видно, что он из порядочной семьи, – но, так как это не в его силах, пускай страдают и все остальные, а это ведь самый легкий путь. Вспомни папину статью, я ее вырезала, – это просто чудо какое-то: всякий раз, как я ее читаю, у меня прямо мурашки по телу бегают, представь себе; а каков конец: «На экспорт надо вывозить не машины, а духовные ценности и целомудрие», – ведь это сущая правда, а уж что до религиозных ценностей, так об этом и говорить не приходится, Марио, дорогой мой; а вы и знать ни-чего не хотите: подавай вам культуру – и рады перевернуть небо и землю, чтобы бедные получали образование; это еще одно ваше заблуждение, ведь вы вытаскиваете бедных из их среды, и получается ни то ни се, вы их только испортите, так и знай – они ведь сейчас же лезут в сеньоры, а этого не может быть, каждый должен устраиваться в жизни, не выходя из своего сословия – так всегда было, и вы просто смешите меня с этой кампанией, которую вы развернули в «Эль Коррео», – уж не знаю, как вашу газету не закрыли в один прекрасный день, честное слово, – все юноши, видите ли, богатые и бедные, должны иметь возможность учиться в университете, – да это же безобразие, это форменное идиотство, прости за откровенность, и когда-нибудь ты признаешь, что я была права; это все дон Николас, черт бы его побрал, сбил вас всех с толку и втихаря гнул свою линию, а все потому – если хочешь знать, – что он самого низкого происхождения: мать у него, представь себе, прачка, а то и похуже, и хотя в своей газете он и нашим, и вашим – как бы чего не вышло, – а все-таки вредный тип этот дон Николас, плохой человек, уж я тебе говорю, и это неважно, что он ходит в церковь, это все для виду – вот что, – а ведь во время войны он сидел, коли хочешь знать, и если его не расстреляли, так из чистого милосердия, а он вместо благодарности – ведь он должен был быть благодарен, – все свое: подбивает всех на всякие гадости со своей газетенкой, и вдобавок Ойарсун говорит, что он либерал, – уж дальше и ехать некуда, сам понимаешь, ведь все эти козни строят либералы, Марио, так ты и знай. За либерализм-то его и выгнали, дело ясное, тут и спорить не о чем, хоть Мойано, вместо того чтобы сбрить свою мерзкую бороду, давай отпускать шуточки, а мне вовсе не смешно – «Какой он либерал, он святоша: он и мочится святой водой», – подумай только, что за выражения! Да ведь и то сказать: либерала только по грубости и узнаешь, они все носят маску, а сами лезут и лезут – и не заметишь, как они станут твоими друзьями, потому что если бы они орали во все горло: «Мы – либералы», – так, конечно, перед ними закрылись бы все двери, как перед коммунистами, а так они делают свое дело, лезут и лезут, и когда ты их раскусываешь, то уж бывает поздно. И больше всего на свете меня огорчало, дорогой, что ты писал в «Эль Коррео» в таком тоне, и все по глупости, по чистой глупости: сам того не зная, ты помогал силам зла; ну хоть бы тебе прилично платили за это, а то – посуди сам – двадцать дуро за статью – вот так плата! – да ведь это нищенство; и потом, каждый раз, как я видела, что ты идешь причащаться, я была в ужасе: я думала, что это кощунство, представь себе! – я никогда не говорила тебе об этом, но ведь есть вещи, которые совместить невозможно; вот, например, бог и «Эль Коррео» – это все равно что поставить одну свечку богу, а другую – дьяволу. И будь уверен, что дон Николас, причащаясь, всякий раз совершает смертный грех, потому что дон Николас – плохой человек, и если он влез тебе в душу, так это только потому, что в тот вечер он заступился за тебя перед жандармом, а хотя бы жандарм тебя и ударил – скажите на милость! – я-то, положим, этому не верю, – все равно закон есть закон, и если ездить через парк на велосипеде запрещено – это ведь всем известно, как ты там ни крути, – значит, жандарм исполнял свой долг, и если бы даже он тебя убил, так это было бы при исполнении служебных обязанностей, так и знай; и хочешь, я тебе скажу еще кое-что? – таков порядок вещей, вот что, порядок заведен, и ничего в этом нет плохого, если хочешь знать, – ведь ты нарушил закон, а этот человек носит мундир и, стало быть, должен защищать закон, за это ему платят деньги, а вы думаете, что если вы уже не дети, так вам разрешается делать все, что угодно; а вот и нет, заблуждаетесь – взрослые обязаны слушаться точно так же, как и дети, не отца с матерью, конечно, а властей: власти заменяют нам родителей, хорошенькие были бы у нас без них порядки! И что бы ты там ни говорил, Рамон Фильгейра поступил как настоящий кабальеро, когда принял тебя, дружок, но ведь он достаточно умен и понимает, что если алькальд не поверит своим жандармам – так кто же им поверит? И уж я тебе говорю, жандарм в два часа ночи, да еще в такой холод, – это все равно что министр внутренних дел, разве нет, скажи пожалуйста? И еще бы не хватало, чтобы в полицейском участке или в комиссариате тебя встретили с распростертыми объятиями, – чего захотел! – скажи на милость, как бы ты поступил со студентом, который побеспокоил бы тебя об эту пору? – да ты бы его просто с лестницы спустил, и это вполне естественно; все мы люди, все человеки; а кроме всего прочего, если бы ты не задержался так с проверкой упражнений, тебе не понадобилось бы ехать на велосипеде, что, кстати сказать, вовсе тебе не пристало, и нам не на что было бы жаловаться. Будь он проклят, твой велосипед: всякий раз, как я видела тебя на нем, я прямо сгорала со стыда, а уж когда ты устроил на нем сиденье для ребенка, так и говорить не приходится, я готова была убить тебя, столько из-за тебя наплакалась, полоумный ты, вот кто, – уж тут-то ты со мной ни капельки не считался, ну скажи, что это не так! Ясное дело – черного кобеля не отмоешь добела, а у тебя всегда были пролетарские вкусы, это для меня вовсе не новость, но меня злит, что дон Николас лезет куда его не просят, я его просто не перевариваю, интересно знать, кто его звал – это, видите ли, злоупотребление властью, это оскорбление человеческого достоинства, – пусть скажет спасибо, что дело обошлось всего-навсего штрафом; будь уверен, что если бы это зависело от меня, то уж так дешево вам бы не отделаться. Закатить бы касторки, как это делала во время войны, – и, даю тебе честное слово, он сразу научился бы вести себя; а то вот есть еще плетка-семихвостка, или как там она называется, – я слышала, что эти штуки употребляют за границей для усмирения крикунов.