355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Делибес » Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио) » Текст книги (страница 28)
Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:13

Текст книги "Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)"


Автор книги: Мигель Делибес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

XIV

Если братья живут вместе, и один из них умрет, не имея у себя сына, то жена умершего не должна выходить на сторону за человека чужого, но деверь ее должен войти к ней, и взять ее себе в жены, и жить с ней [69].Я так и говорила! С того самого дня, как убили Эльвиро, Энкарна бегала за тобой, Марио, и никто меня в этом не переубедит; пусть твоя невестка делает все, что ей угодно – меня это не касается, – но мысли у нее весьма своеобразные, и почем я знаю, что она замышляла? – а уж до чего она назойлива, дружок ты мой милый! – прямо сил никаких нет! – и должна тебе признаться, что когда мы еще были женихом и невестой, то всякий раз, как я слышала, что она шушукается с тобой в кино, я, между нами говоря, просто из себя выходила, а ты еще говорил в ее оправдание, что она твоя невестка, что она много страдала, – разводил всякие сантименты; Энкарна у тебя с языка не сходила – что только пришлось мне тогда пережить! – но тебе и этого было мало, ты давал ей деньги в Мадриде, это всем известно, Марио, я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь, и я не хочу сказать, что она должна работать, – это последнее дело, – но ведь у нее есть родители. Посмотри на Хулию, – она живет вместе с отцом, и это облегчило ее существование; она не то что содержит пансион, – вовсе нет, но сдавать комнаты американским студентам – это хороший тон, сейчас это, знаешь ли, в моде, мне хорошо известно, что так делают самые лучшие семьи, и не говори мне, что отец Энкарны – паралитик; тем более она должна была за ним ухаживать. Это очень странно, Марио, ведь когда болел твой отец, он все делал под себя – помнишь? – такая мерзость! – но Энкарна за ним ухаживала, а вот когда надо позаботиться о своем отце, так она фыркает. Как там ни крути, но это очень странно, и я слышать не хочу, что мать у нее – чудачка и любит все делать сама, что у нее старческий маразм, – всякому понятно, что если Энкарна куда-то водворяется, ни у кого не спросясь, и засучивает рукава, так там и кошка пискнуть не посмеет, хороша штучка! Дело в том, что там нет зрителей, и ей так неинтересно, вот и все, а за твоим отцом она ухаживала, потому что ей хотелось, чтобы ты ее видел, а еще затем, чтобы поучать меня – уж я тебе говорю, – чтобы поучать меня, дура этакая! Так и знай, – она мне прямо рта раскрыть не давала, да и твоей матери тоже, да только нас ведь не проведешь; у нее одной было больше сил, чем у нас обеих, вместе взятых. И сейчас то же самое: каждый раз, когда она приходит, она берется то чистить приборы, то стирать детские вещички, и прямо надоела, а ведь я в стиральной машине эти мелочи шутя выстираю, но твоя невестка и на виселице не перестанет поучать, и если ты не похвалишь ее пять раз за все, что бы она ни сделала, ты погиб, дружок; ох, уж эта чертова Энкарна! – дня не пройдет, чтобы она не мозолила мне глаз. А дело-то в том, что твоя невестка, дорогой, – мужчина в юбке, женственности в ней ни на грош, как я говорю, и имей в виду: Эльвиро совсем ей не подходил: он был такой истощенный, слабый – прямо смех один; я не люблю плохо думать о людях, но, да простит меня бог, я уверена, что Энкарна его обманывала, так и знай, потому что Эльвиро совсем ее не удовлетворял. Надо было видеть, как она юлила перед твоим отцом! Как будто он был малый ребенок, Марио! – уж и не говори: подавала, убирала, а ведь он не просился, и запах там был ужасный, дружочек, его нельзя было уничтожить даже с помощью озонатора, дом был точно хлев, ничего отвратительнее я в жизни своей не видывала, а твоей матери – хоть бы что, она всегда была на седьмом небе, уж и не знаю, обоняние, что ли, пропадает в таких случаях или еще что, а ты еще говорил, что я редко хожу туда, – а зачем это я туда пойду, позволь тебя спросить? Там и одной Энкарны вполне хватало, а у меня дома было двое детей и вообще достаточно своих забот, и к тому же, если хочешь знать, я была беременна Альваро, а тут эти продукты в ванной комнате, уж не знаю, как это взбрело в голову твоей матери; не могла я туда ходить, мне и кусок там в горло не лез, клянусь тебе, и этим все сказано. Но я все же ходила, Марио, – что же мне еще оставалось делать? – а это было не самое приятное; ведь больные, которые делают под себя, вызывают у меня отвращение, я не могу себя побороть, я бы и рада пожалеть их, да не в состоянии, – это выше моих сил, как бы я этого не хотела; и к тому же твой отец был человек тяжелый, я не стала бы обращать внимания на то, что он ростовщик – тут ведь ничего страшного нет, – но он же впал в маразм, дружок, не спорь со мной, скучища с ним была смертная, каждый вечер одно и то же: «Пусть эта сеньора уйдет, время ужинать», – это о твоей-то матери, подумай только! – в жизни не видывала ничего подобного, особенно когда он начинал свое: «Ты знаешь, детка?» – «О чем?» – только чтобы поддержать разговор, пойми, а он: «Она не знает, а ведь это очень забавно, детка, сейчас только об этом и говорят», – каждый день одна и та же песня: «Я же не знаю ни одного слова», «Послушайте», – и помирал со смеху и покашливал: «Она ничего не знает!»; по-моему, твоему отцу в тысячу раз лучше было бы в доме для престарелых; а потом он вдруг становился очень серьезным и вроде бы грустным: «Да, я не помню. Я забыл, детка, но это что-то очень забавное», – как тебе это нравится? – он совершенно рехнулся, и его надо было запереть в сумасшедший дом, как бы ужасно для тебя это ни было: он, конечно, много пережил из-за твоих братьев, – я не спорю, но в последний год надо было его упрятать, и, кроме всего прочего – кто знает? – подобные вещи часто бывают следствием бурно проведенной молодости – ты меня понимаешь? – странные это болезни, спроси хоть у Луиса. И вдобавок это очень долго тянулось, Марио, целый год, и лучше ему не становилось, и умирать он не умирал – вот мученье-то! – ну и скажи теперь, зачем мне было туда ходить – одно беспокойство и только, ведь за ним же был уход. Как это было непохоже на мою маму! Ты помнишь, Марио? А ведь в больнице куда труднее, но она не сдавалась, каждый день – чистая сорочка и цветы; казалось бы, в таком положении человеку ни до чего нет дела, а ведь ты сам видел – к ней приятно было ходить, и уж я тебе говорю: если бы мама, царство ей небесное, оказалась в таком положении, как твой отец, она отказалась бы от еды, спорю на что хочешь: она скорее умерла бы с голоду, чем дошла бы до этого, так и знай. Да уж, благородным надо родиться, – либо это есть, либо нет: благородство всасывается с молоком матери, хотя, если хорошенько разобраться, воспитание и хорошие примеры творят чудеса, – вот тебе Пакито Альварес, чтобы далеко не ходить, совсем из простых – уже не будем сейчас говорить об этом, – в детстве он путал слова – прямо анекдот какой-то! – а вот посмотри-ка на него теперь: совсем другой человек, что за апломб, что за манеры! – уж не знаю, как это ему удалось, но мужчинам везет, как я говорю, и если вы не хороши в двадцать лет, то вам остается подождать еще двадцать. И потом эти глаза! Глаза у Пако, надо признаться, всегда были восхитительные: голубоватые, как вода в бассейне, и зеленоватые, как у кошек, только теперь он как будто пополнел и стал более представительным, и взгляд у него другой, пожалуй, более лукавый, – не знаю, как это объяснить, – и потом он говорит не торопясь, но все правильно и вполголоса, а уж этот запах дорогого табака! – он мне безумно нравится. Словом, Пако из тех мужчин, которые производят впечатление, так и знай, и кто бы мог сказать это о нем раньше? Я отдала бы все на свете, чтобы ты курил такой табак, Марио, – ты, конечно, скажешь, что это глупости, – или чтобы ты по крайней мере пользовался мундштуком, это ведь совсем другое дело, не то что твой табак, дружок; откуда ты его только брал, я никак не могла к нему привыкнуть, и всякий раз, как на какой-нибудь вечеринке ты начинал скручивать цигарку, я прямо заболевала, так и знай, и потом еще этот запах соломы или чего-то в этом роде – интересно, какое удовольствие можно получать от такой мерзости? – и если бы еще это было элегантно, дело другое, но скручивать цигарку – именно цигарку, я видела такие у крестьян – даже дети лифтерш до этого не доходят, прямо скажем; ведь цигарки прожигают одежду, так что на тебя смотреть противно, как я говорю. Ты, конечно, скажешь, что одежда для тебя – пустяк, что и так сойдет, что ты никогда на это не обращал внимания, но ты и представить себе не можешь, как ты меня огорчал, дружок, ты всегда был неряхой: за два дня ты умудрялся изорвать в клочья новый костюм; и, откровенно говоря, я и сама не понимаю, как это я могла в тебя влюбиться, – ведь этот твой коричневый костюм в полоску приводил меня в ужас, и я мечтала переделать тебя – ну да, да, и твой характер, и внешность, молодые девушки всегда романтичны, – только ничего из этого не вышло, Марио, горе ты мое, и в этом отношении ты меня нисколько не порадовал, а заставил ужасно страдать. Дело, конечно, не в том, чтобы одежды было много, – вовсе нет; я помню, у Эваристо – у «старика» – был всего один костюм, только один, но уж зато отутюженный на совесть – посмотрел бы ты на него! – и он вовсе не стыдился признаться: «Чтобы надеть или снять брюки, я влезаю на стул, иначе испортишь складку», – он был аккуратен, только и всего, а на ночь он хорошенько складывал одежду под матрац, чтобы сохранить складку, Марио, и не зря: другие и утюгом так не отгладят, что уж тут говорить, но для тебя, конечно, важнее то, что говорит дон Николас или эта бородатая свинья, чем то, что говорит твоя женушка; я прекрасно знаю, что ровным счетом ничего для тебя не значу, да только кто он такой, чтобы говорить мне, что мерзавца узнают не по складке на брюках? – а ты, Марио, вместо того чтобы смеяться, должен был его остановить – не знаю, до чего мы докатимся, – да и другой туда же: «Свобода – это шлюха на содержании у денежного мешка», – смотри, как красиво! да еще громко, да в моем присутствии! – и ведь он меня видел, он поздоровался со мной и все такое прочее, настоящий хулиган; позволь тебе заметить, Марио, – это не модель! – уж если вы говорите дома о таких женщинах – я не скажу, что это хорошо с вашей стороны, – так уж, по крайней мере, вели бы себя поосторожнее, а если этот парень хочет быть бунтарем, пусть отправляется к себе, а в чужом доме он обязан проявлять уважение к хозяйке. Хорошее семя посеял в нашей семье этот дон Николас! Говорю тебе чистую правду, Марио, и не спорь со мной: я предпочитаю Габриэля и Эваристо – хоть они и были всю жизнь бесстыдниками – этой твоей компании интеллигентов или как тебе угодно их называть. В конце концов, Габриэль и Эваристо жили как им нравится, и это вполне понятно: бог дал мужчине и женщине этот инстинкт, этим и объясняется множество слабостей; я не хочу сказать, что это хорошо, пойми меня – я знаю, что инстинкты необходимо обуздывать и все такое прочее, – но мне легче оправдать такого рода крайности, чем ваши, вот как. Ведь, в конце концов, женщина, которая путается с Габриэлем и Эваристо, – такая же бесстыжая, как и они, а вот меня они привели в свою мастерскую, сплошь увешанную картинами с голыми женщинами, а мне хоть бы что – ты сам это прекрасно знаешь, Марио, – а все потому, что я такая, какой должна быть женщина, вот что, и по этой самой причине я могу сказать во всеуслышание, что если я невинной пришла к алтарю, то была верна и в браке, хотя ты вел себя совсем иначе, дорогой мой, – ведь в равнодушии и холодности тебя никто не перещеголяет; и то же самое в отношении еды: стараешься угодить тебе, а ты: «Мне все равно», – даже и не смотришь, тебе бы только утолить голод, и все. Ты не обращай внимания, что я смеюсь, – это я вспоминаю рассказы Вален, что всякий раз это бывает как-то по-иному, по-новому; и я всегда с ней соглашалась, чтобы прекратить этот разговор: посуди сам, не могла же я сказать ей, что мой муж на редкость однообразен, а ведь это сущая правда, Марио, – у тебя это получается в один миг, не успеешь и во вкус войти, и удовольствия никакого, и я не хочу сказать, что в моей жизни это основное, вовсе нет, но будем откровенны, – в конце концов, кто больше, кто меньше, а сладенькое любит всякий. Да, я не спорю, пожалуй, это разврат… разврат, – помнишь: «Мир полон разврата и злобы», – я это наизусть запомнила – и какая муха тебя укусила, дорогой? – ты даже газет не читал: «Я не могу, мне дурно». – «Прими таблетку». – «Не в этом дело», – да, я слишком хорошо это знала: «Все вызывает у меня страх и отвращение», – видишь, как здорово! – у меня небось не должны были вызывать отвращение продукты в вашей ванной, я об этом даже заикнуться не смела, – все вы, мужчины, таковы. Твоя болезнь – это просто анекдот! Нервы, нервы… когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы, ну посуди сам: если у тебя ничего не болит и нет температуры, так на что тебе жаловаться? Ну а ты давай плакать, можно было подумать, что тебя режут, – господи, ну и кривлялся же ты! – когда тебе не спалось, ты всякий раз пытался убедить меня, что проваливаешься в матрац – вот еще новости! – да у меня это с детства, представь себе, я еще была вот такая, когда мне точно так же снилось, что за мной гонятся, а я не могу бежать, или что я лечу и очень быстро машу руками и тому подобное. Ну что это за болезнь! – сплошная чушь, Марио, дорогой мой! Вы, мужчины, жалуетесь из каприза, и это уж наша вина: мы – дуры, мы целый божий день приклеены к вам – то еда, то одежда, – а вот если бы вы боялись, что мы надуем вас с другим, тогда – можешь мне поверить – вы и не вспомнили бы про нервы; дело в том, что у вас все есть, вот вы и должны что-то придумывать, чтобы придать себе весу. Гордецы вы, гордецы, – вот вы кто такие; хотелось бы мне хоть разок посмотреть, как бы ты переносил мои мигрени – вот это страдание! – а все прочее – басни! – мне кажется, что у меня голова разламывается, даю тебе слово, а ты: «Прими две таблетки и полежи – завтра все пройдет», – как это просто, не правда ли? – и какая самоуверенность, дружок! – ни дать ни взять, врач. А мои советы ты в грош не ставил, тебе бы только наглотаться пилюль, да еще самых дорогих, мне страшно подумать, какую уйму денег мы просадили в аптеке из-за твоих окаянных нервов. Держу пари на что хочешь, что если бы мне вернули эти деньги все до последней песеты, то у нас завтра же был бы «шестьсот шесть», можешь мне поверить; но тебе казалось, что дешевые лекарства не помогают, осел ты этакий, да и все вы, мужчины, дураки! Да, поглядела бы я на тебя, как бы ты переносил мои мигрени, Марио, хоть один раз, тогда бы ты понял, что такое страдание.

XV

Встретили меня стражи, обходящие город, избили меня, изранили меня… [70]Но прежде всего я хочу сказать тебе одну вещь, дорогой, даже если ты рассердишься, я ведь знаю, что это придется тебе не по вкусу, но – пусть это будет между нами – скажу тебе, что никогда не поверю, будто полицейский тебя ударил; все дело в том, как ты себя вел, – тогда я даже не посмела сказать тебе это, но я вполне была согласна с Рамоном Фильгейрой: почему это полицейский станет тебя бить, если ты едешь через парк на велосипеде? Ты не волнуйся, пожалуйста, подумай сам: неужели ты не понимаешь, что это абсурд? Скажи правду: ты упал, – так сказал полицейский, а полицейский ни с того ни с сего врать не станет, и если рассуждать здраво, то полицейский в три часа ночи – это то же самое, что министр внутренних дел; он крикнул тебе: «Стой!» – а ты испугался и, конечно, упал – вот откуда у тебя на лице синяк. Дело в том, что ты всегда питал страсть к велосипеду; мне было ужасно стыдно за тебя; а ведь до того, как ты упал, ты хвастался перед детьми, будто ты – Толедский Орел [71]и порол всякую чушь, а потом: выдумал всю эту историю с ударом и скандал с пистолетом, когда ты поднял шум, все это басни; послушать тебя, так ты ехал усталый после проверки тетрадей, – это и впрямь должно быть очень утомительно, я понимаю – все мы люди и все такое прочнее, – но зачем же вымещать свою усталость на несчастном полицейском, который, в конце концов, был виноват только в том, что исполнил свой долг? Ему, верно, тоже не очень-то приятно стоять столбом в три часа ночи на углу – будем откровенны, – и так всю ночь, Марио, ведь это легко сказать! – да еще на холоде. А кроме того, милый, ты уже не в том возрасте, чтобы разъезжать на велосипеде, ты уж не мальчик, и хотя ты упорствуешь и не хочешь забыть об этом, но годы не проходят даром, знаешь ли, и это закон жизни, бороться с которым дикому не под силу, вспомни маму, царство ей небесное: «От всего есть лекарство, только не от смерти»; я еще могла бы понять женщину… Если хочешь знать правду, меня всегда удивляло это твое идиотское стремление быть в форме, ездить по пятидесяти километров на велосипеде куда глаза глядят без определенной цели – глупость какая! – за иные пристрастия бить надо, уж не спорь со мной; если тратить силы на что-то важное, как я говорю, так и не растолстеешь! Другое дело, кабы ты был спортсменом, а так – что тебе было терять, дорогой? – ведь силенок у тебя ни на грош – долговязый и, я помню, на пляже всегда белый-белый; есть вещи, которых я никогда не пойму, сколько бы о них ни думала: ведь если ты – кожа да кости, так зачем тебе сохранять фигуру? – можешь ты мне это объяснить? Уж не знаю, хорошо ты писал или плохо, в это я не вмешиваюсь. Но в спорте ты нуль без палочки, это всякому ясно, и внешность у тебя неподходящая, совсем не для спортсмена, так и знай, каждому свое. И если Рамон Фильгейра принял тебя в своем кабинете как родной отец – ты же признаешь, – то зачем тебе понадобилось устраивать скандал и нещадно ругать полицейского, ты ведь сроду не был обманщиком! Мне грустно, что из-за глупого тщеславия ты не хотел признаться, что упал с велосипеда, и так хладнокровно врал – вот ты каков! – и меня, знаешь ли, возмущает, что из ложно понятого самолюбия ты доставляешь неприятности бедному малому, хотя это на тебя и непохоже. Только ведь ты без скандалов прямо жить не можешь, дружок! – а вот если бы ты сразу пошел к Фильгейре и откровенно сказал ему: «Вы правы, погорячился я», – все было бы иначе, я уверена, и ни он, ни Хосечу Прадос, ни Ойарсун не отказали бы нам в квартире, голову даю на отсечение; все это случилось из-за того, что ты всегда любил идти напролом, ты смешиваешь такие вещи, как воспитание и сервилизм. А ведь этот проклятый сервилизм не наступил тебе на ногу и вообще ничего плохого тебе не сделал! Сервилизм и система – вот два слова, которые не сходили у тебя с языка с тех пор, как я тебя знаю, но как ты там ни крути, а это такая же причуда, как и любая другая; ведь, по-твоему, почтительное отношение к властям – это лицемерие или что-то в этом роде, не правда ли? – послушать тебя, так можно подумать, что я чудачка, и это мне всего обидней, – просто у меня голова на плечах, и поэтому я у вас всегда плохая, вот ужас-то, матушки мои! Но послушай, я скажу тебе больше: пусть даже и правда, что полицейский стукнул тебя по голове – в чем я сильно сомневаюсь, – но неужели этот удар не стоит шестикомнатной квартиры с лифтом, горячей водой и ренты в семьсот песет? Оставим в покое романтизм и раскинем умом, дорогой мой, – у тебя привычка плыть против течения, а мы живем в практический век, и дураком надо быть, чтобы с этим спорить; я не говорю, что надо со всем соглашаться, просто надо проявлять терпимость, не обязательно превращаться в раба; вот, например, история с алькальдом или с Ойарсуном и Хосечу Прадосом – черт тебя дернул заговорить о подсчете голосов, – неужели ты думаешь, что в противном случае они отказали бы нам в квартире? Пойми ты, Марио, что посеешь, то и пожнешь, и, как говорила бедная мама, царство ей небесное, – «В нашей жизни добрые друзья стоят дороже карьеры», – я ведь ссылаюсь на примеры, дружок, послушай только, и никогда не устану повторять тебе, что ты всегда хотел быть хорошим, а достиг лишь того, что стал дураком, можешь мне поверить. «Честному человеку все пути открыты», – как тебе это нравится? – уж хлебнули мы с твоими теориями! – ведь как там ни крути, а в жизни нельзя быть добрым ко всем: и если ты хорош с одними, другие на тебя злятся, тут и толковать не о чем, все происходит именно так, потому что так было от века, – так почему же не стать на сторону тех, кто тебе подходит? Так вот нет же, вечно ты якшался со всякими оборванцами и деревенщиной, как будто оборванцы и деревенщина поблагодарят тебя за это, – уж больно ты умен, дорогой! – и всякий раз, как я подумаю, что из-за скандала с полицейским, из-за протокола и тому подобных историй мы прозябаем в этой лачуге, я просто с ума схожу, ведь для этого жить на свете не стоит. И к тому же – ну что ты пристал к этим несчастным полицейским? – у всех у вас на них зуб, как я говорю, и надо было видеть лицо Солорсано, когда вы подписывали эту бумагу, ну вот когда полицейский огрел дубинкой того типа, который мчался на футбол, а тому, видишь ли, это пришлось не по вкусу, – это-тоя понимаю; я просто поверить не могла, когда мне звонили из Комиссариата, мне уж и говорить-то осточертело: «Мой муж на футбол не ходит», – ну а потом ты появился, и надо было видеть как ты на меня набросился, а ведь, помимо всего прочего, дело того и не стоило, мне кажется, спроси у кого хочешь, а ты: «Кто тебе велел это говорить, скажи, пожалуйста?» – ну ладно, дружок, не сердись! – меня спрашивают, я отвечало, только и всего; и, если хочешь знать, я тут же догадалась, что всему делу заводчики – все тот же дон Николас и его шайка, вот что, не на дуру напали, а у этого типа есть и другие грешки, он этого даже и не скрывает; и уж я тебе говорю, что, если бы его в свое время отправили на тот свет вместо того, чтобы нянчиться с ним, от скольких бед мы были бы избавлены! Других, в конце концов, убивали за меньшие преступления, и неговори ты мне про Хосе Марию, потому что с твоим братом поступили по справедливости, и мне это совершенно безразлично: то, что он не пошел на работу, было еще не самое страшное, хоть твой отец и стал невыносимым человеком, сам знаешь, но ведь есть свидетели, что он был на Пласа де Торос на митинге Асаньи, а в день провозглашения Республики ходил по Асера с трехцветным знаменем и орал как полоумный; это не то что Эльвиро, – Хосе Мария рассчитывал на свое обаяние, и на женщин оно и впрямь действовало, ну а с мужчинами оно ничего не стоит. А кроме того, причем тут вся эта история с полицейским? Ваша ненависть к ним нелепа, милый, и даже сама Вален всякий ваз как видит пару полицейских [72], сжимает мне руку и смеется, честное слово: «Вот если бы тут появился Марио!» – вот что она говорит, слышишь? – ну а я скажу, что, по сути дела, вам не нравится власть, вы ведь считаете, что, раз вы кончили школу, вы имеете право на все, – ан нет, Марио, плохо тогда было бы наше дело, в жизни приходится повиноваться и подчиняться дисциплине с самого рождения, сперва – родителям, потом – властям, в конце концов, это одно и то же. Больше того: если время от времени нам случается получить по морде, то мы, вместо того чтобы приходить в бешенство, должны принимать это со смирением, потому что тот, кто нас лупит, делает это – будь уверен – не для собственного удовольствия, а для нашего же блага, для того, чтобы мы не сбились с пути истинного. Ты говорил, что хотел быть чистым и что стоит жить на свете ради того, чтобы исправить хотя бы один дурной поступок; да это же самое настоящее тщеславие! – не будем обманывать друг друга, ну скажи на милость, можешь ты объяснить мне, что такое ты исправил и для чего ты жил, если не смог купить своей жене какой-то несчастный «шестьсот шесть»? Любовь и понимание? – не смеши меня, я ведь очень проницательна, ты это знаешь, а вот ты всего-навсего склочник, и всегда ты был таким, поднимал шум из-за ерунды, а потом пропускал машины, переходя улицу, или покупал «Карлитос» у всех мадридских бродяг, или уступал очередь в магазине, и если что-нибудь и может действовать мне на нервы, то именно это, так и знай, потому что, кто хочет что-то купить, пусть встает в очередь, очереди для того и существуют, а как же иначе? Нет человека на свете, который мог бы понять тебя, Марио, это сущая правда, и, если разобраться, ты сам себя не понимаешь, – вот тебе история с поросенком Эрнандо де Мигеля: ты бросил его в лестничный пролет и чуть не убил Эрнандо, а потом просидел весь вечер сложа руки: «Конфликт между смирением и коррупцией никто разрешить не в силах», – ну и проблема! больше я и слышать не хочу! – ты становишься невозможным, дружок мой милый: во-первых, ты пишешь свои талмуды, которые никто не может читать, а во-вторых, ты мне с ними покою не даешь, так что я прямо голову потеряла, даю тебе слово, а когда я пыталась поговорить с тобой о деньгах, или о «шестьсот шести», или еще о каких-либо важных делах, ты – «Молчи», – как будто это тебя не касается! – меня возмущает, что ты говоришь только о том, что тебе по душе, и прикусываешь язычок, когда тебе это выгодно. Твоя норма поведения, Марио, такова: быть твердым с теми, кто приказывает, и уступать оборванцам – смотри, как здорово! – а я говорю: уступай или всем, или никому; или всегда проявляй характер, или никогда; но ты всегда упорно стоишь на своем, то вступаешь в пререкания, то – с катушек долой, кошмар какой-то, так и знай. Вален над тобой смеется, да и все смеются, им ведь не приходится терпеть твои штучки, а мне бы вот хотелось посмотреть, каково бы им было на моем месте, милый, – они бы и двух недель не выдержали! – слушай меня хорошенько: Вален говорит, что ты не перевариваешь ни галстуков, ни стариков, и тут она совершенно права, будем называть вещи своими именами, потому что если это не так, то чего ради ты помешался на людях моложе сорока лет? – им, видите ли, не дают говорить, а иначе, мол, они понимали бы друг друга. Можешь ты мне объяснить, голубчик мой, кто это не дает им говорить, если они кричат больше всех? – ведь теперь нельзя на улицу выйти из-за криков и мотоциклов, нет у людей ни уважения, ни почтения – ничего! А в тебе сидит дух противоречия – вот оно что, все у тебя шиворот-навыворот, из-за своих родителей ты, как говорится, и слезинки не обронил, а потом из-за какого-то каприза целый божий день обливался слезами – матушки мои! – можно было подумать, что ты просто плакса. Нервы? – смешно слушать, ты ведь расстраивался из-за того, что тебе было страшно, что ты не идешь честным путем, и из-за того, что ты завидовал мне, да, мне – пойми ты это, ты должен был сам мне это сказать, – и тем, кто, как я, во всем уверен. А ты что думал, дружок, скажи, пожалуйста? Когда у женщины совесть чиста, ей плевать на тех, кто бесится, и так же должен был поступать и ты, скандалист, – ты должен был смотреть на вещи моими глазами, раз уж ты мне завидуешь, и оставить в покое Аростеги, Мойано и всю эту гнусную компанию; ведь иногда я думаю, что только тогда ты и вел себя хорошо, когда болел, вот как, тебе это покажется шуткой, ты ведь всегда считал, что молчать и повиноваться – унизительно, совсем как те мальчишки, которых ты столь горячо защищаешь, а ведь если разобраться, так это просто подонки, да, да, отбросы общества, хотя ты и порол чушь, что это «безвинные жертвы», – повторяю, Марио: это одни слова, потому что если так рассуждать, то можешь ты объяснить мне, чем виновата я, что у меня нет автомобиля, а у моих подруг – есть? А мама? Чем виновата была мама, царство ей небесное? – и, однако, она пережила войну, а война стоила ей больше, чем другим, хоть она и не распространялась об этом, потому что история с Хулией – это хуже смерти, Марио, пойми раз навсегда, а ты вечно ставишь в пример своих родителей и братьев с сестрой; ты чудовищный эгоист, чудовищный эгоист – и больше ничего, о моих родителях ты ведь сроду не думал. Как там ни крути, дорогой, а молчать и повиноваться – для тебя нож острый; и в конце концов, все вы одного помету, посмотри-ка на Чаро, как ты думаешь, почему она ушла из монастыря? – да все потому же, малый, по той же самой причине: она не умеет молчать и повиноваться, больно уж вы заносчивы, ни она, ни ты не согласитесь подчиняться порядку; и дошло до того, что теперь она сбилась с пути истинного, и ни туда ни сюда, она становится все более странной, и уверяю тебя, что если я по-прежнему отправляю к ней по воскресеньям детей, то из чистого милосердия; будь он неладен, ваш милый домик! – там все время говорят о мертвых, а вот послушай Альваро: «Я лучше вовсе не буду есть, чем есть у тети Чаро», – ну, конечно, я его прекрасно понимаю, ведь она, твоя сестрица, прямо сомнамбула какая-то, подумай только! – вечно она ставит всем в пример дедушку и бабушку и обоих дядей – подумай только: говорить детям о мертвых! – уж если я и делаю это, так только со смыслом. И Чаро – не исключение в вашей семье, вовсе не исключение! – это твой живой портрет, никогда и нигде ей хорошо не будет, точь-в-точь как Хосе Марии, все вы на один покрой; ты без конца говоришь о том, что твоя сестра – работящая, но ты говоришь это мне назло, – я ведь тебя знаю, просто у нее нет прислуги; а я ее прямо-таки не выношу, могу тебе поклясться, она такая тупая, и кажется, будто вот-вот упадет в обморок, и потом она совсем не красится; в семнадцать лет – это бы еще сошло, ладно, но в ее возрасте это никуда не годится, Марио, хоть бы она это делала ради других! – кому же приятно смотреть на такую землистую, сухую кожу? И если ты это говоришь, чтобы позлить меня, Марио, – ты ведь на это способен, – то можешь говорить все, что тебе вздумается, ты меня этим не унизишь, предупреждаю тебя, но, если хочешь знать, я-то не барышня-белоручка, я не из тех, кто пасует перед трудностями, в голодный год, когда это было нужно, я ездила с дядей Эдуардо по самым отвратительным деревушкам за горохом и чечевицей, чтобы накормить моих родителей. И не думай, что автомобили тогда были такие, как теперь, – это была старая развалюха, дружок, а ты что думал? – но для меня это не имело значения, и, если бы понадобилось, я снова засучила бы рукава: уж что-что, а терпеливее меня нет никого на свете, сам знаешь, и я могу сказать об этом во всеуслышание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю