Текст книги "Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
2
Нини шел по безлюдной улочке, держась поближе к домам, чтобы не топать по болоту. Монетку свою, которую нес в руке, он на ходу тер о стены из кирпича-сырца и, дойдя до первого угла, с ребяческим удовольствием посмотрел на заблестевший ее край. Тут грязь была по колено, но мальчик не раздумывая пошел прямо по ней, ступая босыми ногами в темную слякоть, смешанную с навозом да козьими орешками, и в вонючую воду, застоявшуюся в выбоинах. Так он дошел до околицы и, еще не видя хлевов Богача, услышал голос Малого Раввина, который ласково беседовал с коровами. Малый Раввин служил у Богача, и молва шла, будто он понимает язык животных.
Большой Раввин, Пастух, и Малый Раввин, Скотник Богача, были сыновья Старого Раввина, который, как говорил дон Эустасио де ла Пьедра, Профессор, являлся наглядным доказательством, что человек произошел от обезьяны. Действительно, у Старого Раввина было два лишних хвостовых позвонка, что-то вроде обрубленного хвостика, и тело у него было покрыто густой, черной шерстью, и, когда у него уставали ноги, он мог легко передвигаться на четвереньках. Поэтому дон Эустасио де ла Пьедра давным-давно, еще в 33-м году, на святого Квинтиана повез его на Международный Конгресс, чтобы продемонстрировать своим коллегам, что человек произошел от обезьяны и что даже сейчас можно встретить индивидуумов, застрявших на полпути эволюции. После этого дон Эустасио всякий раз, когда принимал у себя ученых гостей, вызывал его в столицу и заставлял раздеваться и влезать на стол и медленно поворачиваться на четвереньках. Вначале Старому Раввину было стыдно, но вскоре он привык и даже позволял дону Эустасио – ведь тот был человек ученый – щупать два его хвостовых позвонка и нисколечко не смущался. С тех пор Старый Раввин, когда какой-нибудь новый человек интересовался взглянуть на его хвостик, расстегивал ремень и все показывал.
Из-за таких вот знакомств Старый Раввин, как говорила Одиннадцатая Заповедь, сбился с пути и перестал ходить в церковь. Дон Сóсимо, Большой Поп, который в то время служил у них в деревне приходским священником, бывало, говорил ему: «Раввин, почему ты не ходишь к обедне?» Старый Раввин гордо выпрямлялся и отвечал: «Бога нет. Моим предком была обезьяна. Так сказал дон Эустасио». А когда началась война, к нему заявились с винтовками пятеро парней из Торресильóриго под начальством Бальтасара из Кирико. Было это в воскресенье, и Старый Раввин вышел к ним в своем убогом праздничном костюме и тесных ботинках, и Бальтасар из Кирико толкнул его прикладом и сказал: «Теперь я тебе покажу, где коз пасут». Старый Раввин только замигал глазами и спросил: «Чего тебе надо?» И Бальтасар из Кирико сказал: «Чтобы ты пошел с нами». На груди у Бальтасара висел крест, и Раввинша смотрела на этот крест, будто о чем-то молила, потом перевела глаза на Старого Раввина, который глядел на свои ноги в ботинках; тот тихо сказал: «Погоди минутку», вошел в дом, а когда вышел, на нем было его обычное пастушеское платье и резиновые альпаргаты, и он сказал: «До свиданья». Потом сказал Бальтасару: «Я готов».
Назавтра Антолиано нашел труп у Излучин, и, когда привез его в деревню, у Малого Раввина – в то время еще мальчишки, но тоже с двумя лишними хвостовыми позвонками – сомкнулись челюсти, и его никакими силами не удавалось накормить. Доктор из Торресильориго, дон Урсинос, сказал, что это нервное и должно пройти. А когда прошло, Малый Раввиа пришел к дону Сосимо, Большому Попу, и сказал: «Сеньор священник, разве крест – это не знак христианина?» «Конечно, знак», – ответил Большой Поп. Тогда Малый Раввин еще спросил: «А разве Христос не сказал; любите друг друга?» «Конечно, сказал», – отвечал Большой Поп. Малый Раввин слегка покачал головой и сказал: «Тогда почему же этот человек с крестом убил моего отца?» Чудовищная туша дона Сосимо, Большого Попа, как будто стала меньше при этом вопросе. Прежде чем заговорить, он машинально поправил свою шляпу. «Послушай, – сказал он наконец, – двоюродный мой брат Пако Мерино был приходским священником в Ролдане, там, за холмами, совсем еще недавно. А знаешь, почему он отказался быть священником?» «Нет», – сказал Малый Раввин. «Так слушай, – сказал Большой Поп, – его привязали к столбу, отсекли лезвием член и бросили у него на глазах кошкам. Что ты на это скажешь?» Малый Раввин все качал головой, однако ответил: «Те люди – не христиане, сеньор священник». Дон Сосимо, переплетя пальцы, кротко сказал: «Видишь ли, Малый, когда двум братьям – христиане они или не христиане – глаза застилает пелена, они дерутся меж собой ожесточеннее, чем двое чужих». Малый Раввин на это сказал только: «Ага!»
С той поры стал он избегать людей, пас овец на холмах, пока дон Антеро, Богач, не нанял его Скотником. Зато с коровами Малый Раввин любил беседовать, и, как говорили, у него был дар понимать их мычанье. Правда это была или нет, но он не раз наглядно доказывал самым заядлым деревенским скептикам, что корова, если с нею во время дойки ласково разговаривают, дает молока на полведра больше, чем та, которую доят молча. Потом он как-то приметил, что если корова лежит на холстине, а не на голой соломе, она тоже дает больше молока, а теперь вот задумал он выкрасить стены хлева в зеленый цвет – надеется, что это тоже может повысить удои.
Нини увидел сидевшего к нему спиной Малого Раввина и крикнул:
– Добрый день, Малый Раввин.
Малый Раввин двигался мешкотно, как пожилой, тучный человек, и никогда не смотрел прямо в глаза. Нини однажды спросил, почему он с коровами разговаривает, а с людьми не разговаривает, и Малый Раввин ответил: «Все люди лгут». Теперь Малый Раввин обернулся к мальчику и сказал:
– Нини, это правда, что Хустито хочет выгнать вас из землянки?
– Так говорят.
– Кто говорит?
Мальчик пожал плечами.
– Закончил красить хлев? – спросил он.
– Вчера днем.
– Ну и как?
– Погоди, дай срок.
Нини свернул за угол Церкви. Здесь колеи были глубже и от застоявшейся воды, несмотря на холод, шел тошнотворный запах. Напротив Церкви, на ограде двора сеньоры Кло висел плакат с большими черными буквами: «Да здравствуют призывники 56 года». Сеньора Кло энергично мела две цементные ступени, ведущие к Пруду. Случайно подняв голову, она увидела мальчика, который на ходу тер монетку о каменную стену Церкви.
– Куда так рано, Нини?
На ее окрик Нини полуобернулся, да так и остался стоять, расставив ноги. Одна нога до половины икры была вымазана грязью, будто одета в темный носок. Опершись на древко метлы, сеньора Кло осклабилась всем своим широким лицом и сказала:
– Погода меняется, Нини. Когда будем колоть борова?
Мальчик посмотрел на нее, размышляя.
– Рановато еще, – сказал он.
– А знаешь, бабка твоя так долго не раздумывала.
Нини решительно мотнул головой.
– Нет, сеньора Кло, до святого Дамаса не годится колоть. Я вам скажу, когда.
Он пошел дальше и, заметив свою собаку, бродившую вокруг дома Хосе Луиса, Альгвасила, тихонько ей свистнул. Фа прибежала на зов и покорно пошла за ним, но на углу бросилась на стайку клевавших навоз воробьев. Птицы испуганно вспорхнули; рассевшись по низким карнизам крыш, они нестройно чирикали, а собака глядела на них, задрав голову и нервно виляя обрубком хвоста.
Уже слышались запахи Мастерской Антолиано. Нини заглянул в дверь, всегда открытую даже в самые суровые зимние дни, и с порога увидел Антолиано, который, согнувшись над верстаком, сжимал в крепком своем кулаке рукоять пилы. Мастерская его размещалась в маленькой каморке, заваленной стружками да опилками, в одном углу стояло несколько еще сырых досок. В клетке у окна, поклевывая прутья, безостановочно кружилась приманная куропатка. Одно время Антолиано зарабатывал на жизнь тем, что мастерил селемины и полуфанеги [26], но с тех пор как Управление велело мерить зерно на килограммы, он остался без работы и брался за что ни попадется. Лицо Антолиано в профиль поражало резкой неправильностью носа, словно эта выступающая часть лица, попытавшись расти на хряще, вдруг раздумала и решила сыграть со своим хозяином злую шутку. Шутки шутками, а нос Антолиано смахивал на нос боксера, и для него, гордившегося своей силой и храбростью, это было как-то унизительно. Частенько, когда его даже и не спрашивали, он оправдывался: «Знаешь, кто виноват, что нос у меня лепешкой? Вот эти треклятые руки». Ручищи у Антолиано – теперь осыпанные опилками – были огромные, как две лопаты; если ему верить, однажды, темной ночью, он шел, держа руки в карманах, споткнулся о камень и, не успев вытащить руки из карманов, грохнулся носом об закраину колодца Хустито.
– Привет! – крикнул мальчик с порога.
Собака вбежала в каморку и задрала лапу в углу, возле свежеобструганных досок.
– Эй, ко мне! – крикнул мальчик.
Антолиано хохотнул, не подымая глаз от доски, которую пилил.
– Пусти ее! – сказал он. – Это никому не повредит.
Нини присел на пороге. Мягкое осеннее солнце освещало теперь улочку и верхнюю половину двери Мастерской. Лепиво щурясь на солнце, мальчик спросил:
– Что мастеришь?
– А вот гляди. Гроб.
Нини удивленно обернулся.
– Да? Кто-то помер?
Не прекращая работы, Антолиано отрицательно качнул головой.
– Не здешний, нет, – сказал он. – Из Торресильориго. Ильдефонсо.
– Ильдефонсо?
– Да, старый уже был. Пятьдесят семь лет.
Антолиано положил пилу на скамью и тыльной стороной руки отер пот со лба. На спутанных его волосах белели опилки, и от него исходил нежный, бодрящий запах свежей древесины.
– В столице за это берут с каждым днем все дороже. А всего делов-то, сам видишь – несколько досок сколотить. – И с помрачневшим взглядом прибавил: – Никому не требуется больше.
Он сел у двери рядом с мальчиком на каменную скамью и не спеша скрутил сигарету.
– Адольфо вчера привез мне грибницу. Подвал уже готов, – сказал он, осторожно проводя кончиком языка по клейкому краю бумажки.
– Теперь надо подготовить теплую грядку, – сказал мальчик.
– Теплую?
– Внизу слой навоза, на него – слой хорошо просеянной земли.
Антолиано зажег сигарету зажигалкой и, почти не разжимая губ, спросил:
– Навоз коровий или конский?
– Если делаешь теплую грядку – то конский. Потом надо хорошо полить.
– Ладно.
Антолиано сильно затянулся, лицо у него было задумчивое. С наслаждением выпуская дым, он сказал:
– Если шампиньоны эти хорошо пойдут в подвале, я разведу их еще в землянках, там, у вас.
– В дедушкиной землянке?
– И в землянке Немого, и в Цыганкиной. Во всех трех.
Мальчик взглянул на него неодобрительно.
– Не надо этого делать, – сказал Нини. – Эти землянки, того и жди, обвалятся.
Антолиано скорчил презрительную гримасу.
– Надо рисковать, – сказал он.
Вдруг на ограду соседнего с Мастерской двора взлетел петух, распушил на солнце перья, вытянул шею и издал хриплое «ку-ка-ре-ку». Фа, яростно лая, начала скакать по уличной грязи, тогда петух наклонил голову и зашипел на нее, как гусь.
– Этот петух бесится. Смотри, будешь иметь от него неприятности.
Антолиано поднялся, швырнул окурок в грязь и затоптал его ногой.
– Надо же кому-то стеречь дом.
Он уже вошел было в Мастерскую, как вдруг, будто что-то вспомнив, выглянул из дверей.
– Так говоришь, слой дерьма, а сверху слой земли?
– Да. И хорошенько ее просеять, – ответил мальчик.
Антолиано чуть склонил голову набок и, прежде чем зайти в Мастерскую, дружески помахал гигантской своей рукой. Нини свистнул собаке и вскоре скрылся за уклоном спускавшейся к реке улицы.
3
Сеньора Кло, что у Пруда, полагала, что Нини наделен знаниями от бога, но донья Ресу, или, как называли ее в деревне, Одиннадцатая Заповедь, уверяла, что мудрость у Нини не от кого иного, как от дьявола: ведь если у двоюродных брата и сестры рождаются глупые дети, то у родных-то и подавно должен был родиться дурачок. Сеньора Кло на это возражала, что, мол, у двоюродных дети бывают и тупые и смышленые, как когда, и ее поддерживал Антолиано, говоря: «А что такое дурак, донья Ресу? Это умный, который притворяется дураком». Донья Ресу возмущалась: «Вот еще выискался со своими теориями». На что Антолиано говорил: «А что – плохо сказал?» И донья Ресу говорила: «Не знаю, плохо ли, хорошо ли, просто язык у тебя без костей!»
Как бы там ни было, всем, что Нини зная, он был обязан только своей наблюдательности. Например, все дети и молодежь приходили к дядюшке Руфо, Столетнему, только ради удовольствия поглазеть, как у него дрожат руки, и потом посмеяться, а Нини ходил из любознательности. Дядюшка Руфо, Столетний, много знал о самых разных вещах. Он всегда говорил пословицами и знал наизусть святых на каждый день. И если не помнил точно, сколько лет ему самому, зато мог очень хорошо рассказать о чуме 1858-го года, о приезде Ее Величества королевы Изабеллы и даже об искусстве Кучареса и Эль-Тато, хотя на корриде в жизни своей не бывал.
Сидя рядом с ним на каменной скамье у входа, Нини не замечал его нервного подергивания. Мальчик часто рта не раскрывал, но ждущий его взгляд, пытливое внимание и взрослая уверенность вопросов и ответов побуждали Столетнего говорить.
Обычно старик начинал беседу со святцев, с погоды, с поля или со всего вместе.
– Пришел святой Андрей, веди счет зимних дней, – говорил он. Или:
– На святого Клемента скороди землю, прикрывай семя.
Или же:
– Дождь на святую Вивиану, будет дождь сорок дней непрестанно.
Нарушив молчание, Столетний заводился надолго. Он-то и научил Нини связывать погоду с календарем, поле со святцами и предсказывать солнечные дни, прилет ласточек и поздние заморозки. Так мальчик научился следить за ежами и ящерицами, отличать длиннохвостку от щурки, голубя-сизяка от вяхиря.
Так же вел себя мальчик раньше, со своими дедушками и бабушкой. У Нини, малыша, было с обеих сторон двое дедушек и всего одна бабушка – не так, как у других. Все трое жили вместе в соседней землянке, и, когда Нини был еще совсем мал, он иногда спрашивал у дядюшки Крысолова – какой из дедушек ему родной. «Оба родные», – отвечал дядюшка Крысолов, смущенно осклабясь в улыбке, вместе глуповатой и хитрой. Дядюшка Крысолов редко произносил больше двух слов кряду. А когда это случалось, он прямо оставался без сил, не столько от физической усталости, сколько от умственного напряжения.
Нини ходил вместе с дедушкой Абундио, Обрезчиком, в Торресильориго, где у дона Вирхилио, Хозяина, было пятьдесят гектаров виноградника и красивый дом с верандой, увитой виноградом, и неуютный сарай, крытый дырявым шифером, где оставались ночевать они, собаки пастухов да эстремадурцы, которые там работали на лесопосадках. В первую ночь дедушка Абундио обычно не ложился – чинил крышу, закладывал дыры дощечками и камнями, чтоб было не так холодно и сыро.
Нини нравилось бывать в Торресильориго – как-никак новое место, – хотя на него наводили страх истории, которые рассказывали эстремадурцы, сидя у очага, где варился их скудный ужин, меж тем как у их ног дремали, свернувшись клубком, собаки пастухов. Пугала его и их брань по утрам, когда дедушка еще до рассвета принимался орудовать скрипучим насосом колодца и плескал водой, умываясь. Эстремадурцы всякий раз грозились выколотить из него душу, но угрозу свою не исполняли – может, потому, что на дворе было слишком холодно.
Когда выходили на виноградник, Нини смотрел на черневшие среди бугров лозы, и они всегда казались ему чем-то живым и чувствующим боль. Дедушка Абундио, однако, резал их безжалостно и, перебрасывая через плечо ненужные ветки, учил мальчика:
– Обрезать – это не значит просто срезать лозы. Слышишь?
– Да, дедушка.
– Для каждого сорта обрезка особая. Слышишь?
– Да, дедушка.
– На кусте зеленого винограда возрастом в тридцать лет надо оставить две лозы на плодоношение, две молодые, две-три на замещение и два-три черенка. Слышишь?
– Да, дедушка.
– С хересом и черным виноградом надо по-другому. На кусте хереса или черного оставишь два черенка, две почки и одну лозу на плодоношение. Слышишь?
– Да, дедушка.
Обработав куст, дедушка срезанные лозы тщательно закапывал под ним, чтобы удобрялась почва. Мальчику нравилось смотреть, как дедушка работает, и ему казалось, что любовь к чистоте была у дедушки от его ремесла, оттого, что ему приходилось убирать с кустов все грязное, ненужное, лишнее.
Дедушка Роман, хоть и приходился дедушке Абундио родным братом, был его полной противоположностью. К воде и близко не подходил, кроме как в январе, – и то потому, что, как говорил дядюшка Руфо, Столетний, «заяц в январе поближе к воде». Целый год он отпускал себе бороду и сбривал ее раз в году, в мае, обычно 21-го числа, в канун святой Риты. В последний раз, по настоянию брата, он побрился зимой – о чем тогда было даже подумать страшно. Если дедушке Роману случалось видеть, как дедушка Абундио полощется в ушате, он говорил: «Отойди, Абундио, от тебя разит лягушками». Каждый раз, когда дедушка Роман думал – или притворялся, что думает, – он засовывал палец под засаленный берет и сильно, настойчиво скреб себе голову. Однажды, когда Нини исполнилось четыре года, дедушка Роман сказал ему:
– Завтра пойдешь со мной на охоту.
Солнце было желтое, как айва, я, когда они пришли на пары, дедушка Роман стал похож на выслеживающего добычу зверя. Он шагал, согнувшись под прямым углом, шумно втягивал воздух ноздрями, в каждой руке у него было по палке, даже щетина на его лице словно чуяла что-то. Время от времени он останавливался и быстро озирался вокруг, почти не двигая головой. При этом глаза его будто обретали самостоятельную жизнь. Порой дедушка Роман склонял голову набок, прислушиваясь, или припадал к земле и внимательно изучал камни, кочки, солому на жнивье. При одном из таких осмотров он поднял с камня темный шарик и алчно захихикал, будто то была жемчужина.
– Что это, дедушка? – удивился мальчик.
– Разве не видишь? Помет. Совсем свеженький – заяц недалеко.
– Что такое помет, дедушка?
– Хи-хи-хи, какашки! Вот глупыш!
Вдруг дедушка Роман застыл на месте – палец под беретом, глаза, как две пуговицы, – и, не разжимая губ, сказал:
– Гляди, вот он.
Он медленно распрямился, воткнул в землю одну палку и на нее повесил свой берет. Потом как бы нехотя пошел по небольшому полукругу, давая мальчику наставления:
– Не шевелись, сынок, а то убежит. Видишь тот белый камешек в двух метрах от палки? Там он и притаился, хитрец. Не шевелись, слышишь! Знаешь, какие глаза у него, подлеца? Спокойно, сынок, спокойно.
Нини долго не мог разглядеть зайца, но, когда дедушка, подняв вторую палку, стал к нему приближаться, увидел. Желтые глаза зверька, прикованные к дедушкиному берету, светились среди кочек. Постепенно все отчетливее становились смутные контуры: мордочка, прижатые к хребту синеватые уши, зад, упершийся в маленький бугорок. Заяц, подобно деревенским домам, удивительно умел сливаться с землей – не отличишь.
Дедушка подходил к зайцу боком, почти не глядя, а когда приблизился метра на три, с силой метнул палку, так что она завертелась в воздухе. Удар пришелся по хребту, заяц и не пошевельнулся, но вдруг опрокинулся, раскрылся, как цветок, и несколько секунд еще судорожно вздрагивал в борозде. Дедушка Роман кинулся к нему, схватил за уши. Глаза у дедушки сверкали.
– Большущий! Как собака. Ну, что скажешь, Нини?
– Хорош, – сказал мальчик.
– Чистая работа, а?
– Да.
Но занятие деда мальчику не понравилось. Смерть вообще внушала ему отвращение. Со временем его отношение к ней почти не изменилось: спокойно он мог смотреть только на мертвых нутрий, которыми питался, на ворон да на сорок, потому что их траурное оперенье напоминало ему похороны дедушки Романа и бабушки Илуминады, два гроба рядом на повозке Симеоны. По той же причине мальчик ненавидел Матиаса Селемина, Браконьера. Дедушка, тот хотя бы сражался с зайцами в честном бою, а вот Браконьер глушил их прямо в логове, разбивая им череп дробью и не давая выбора.
И все же Браконьер подкатывался к Нини:
– Нини, бездельник, скажи, где тут у вас прячется барсук? Приметишь, дам тебе дуро.
Глаза у Браконьера были серые и злобные, как у орла. Опаленная солнцем и ветрами Месеты [27]кожа собиралась в тысячи морщин, когда он усмехался, а обращаясь к мальчику, он всегда усмехался, и во рту у него виднелись устрашающие зубы хищника.
От дедушки Романа Нини узнал повадки зайцев, узнал, что заяц устраивается на денную лежку или жирует в бороздах; что в дождливые дни он избегает виноградников и зарослей; что, когда дует ветер с севера, он ложится на южной опушке леса или виноградника, а когда с юга – на северном краю; что в солнечные ноябрьские утра он ищет уютное логово на склонах холмов. Научился Нини отличать зайца долинного – бурого, как земля в долине, от горного – рыжего, как почва гор. Узнал, что заяц одинаково хорошо видит и днем и ночью, и даже когда спит; научился различать вкус зайца, подстреленного из дробовика, и зайца, убитого палкой или затравленного борзой, – у этого бывает чуть неприятный, кисловатый привкус от долгого бега. Научился, наконец, высматривать зайцев в логове так же уверенно, как если б то была ворона, и в глубокой ночной тишине узнавать их резкий, гортанный крик.
Но от дедушки Романа мальчик научился также чувствовать вокруг себя жизнь. Деревенские проклинали свои глухой угол и, когда выпадет град или случится засуха или черный заморозок, ругались и говорили: «В этой пустыне нельзя жить». Нини, малыш, узнал, что деревня – не пустыня, что на каждом гектаре земли, засеянной или пустующей, живут и кормятся сотни живых тварей. Нагнись только да приглядись – сразу обнаружишь. Следы, помятые стебли, комочки кала, перо на земле – так и знай, здесь побывали стрепеты, ласки, еж или выпь.
Но вот – сталось это на святую Схоластику, около двух лет назад, – дедушка Роман побрился и захворал. Бабушку Илуминаду, которая по ночам сидела в землянке возле больного, нашли как-то утром окоченевшей, все еще сидящей на табурете в спокойной позе, с невозмутимым лицом, будто уснула. Бабушка Илуминада каждый год колола кабанов у окрестных богачей и гордилась тем, что после ее удара ни один кабан не хрюкнул больше трех раз и что за всю свою долгую жизнь она ни разу не дала промашки, рассекая брюшину.
Когда к землянке подъехала повозка Симеоны с гробом, оказалось, что дедушка Роман тоже умер, – пришлось спускаться за вторым гробом. Ослик Симеоны лихо вез оба гроба под гору, но как въехали на мост, левое колесо попало в щель, соскочило и свалилось в воду. Тогда гроб бабушки Илуминады раскрылся – со сложенными на груди руками она спокойно смотрела на всех, приоткрыв рот, словно от удивления. Как в консервной банке, лежала она в большом этом ящике, колыхавшемся над грязной водой. Сеньора Кло, что у Пруда, когда рассказывала о невозмутимом виде покойницы, добавляла, что, мол, Илуминаде, привыкшей жить под землей, смерть не страшна была.
Когда Нини и дядюшка Крысолов вернулись с кладбища, дедушки Абундио и след простыл – никто не знал, куда он ушел со своими ножами и секаторами обрезчика.