355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Делибес » Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио) » Текст книги (страница 15)
Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:13

Текст книги "Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)"


Автор книги: Мигель Делибес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

8

На святого Бальдомера Нини приметил над Сиськой Торресильориго первую стаю чибисов, стремительно летевших к югу. Три дня и три ночи стаи беспрерывно следовали одна за другой, и полет их становился все более поспешным и беспокойным. Высоко-высоко, выстроившись большим треугольником в бестрепетном голубом небе, они возбужденно чивикали, и в крике этом слышалась тревога.

Прежде Сиська Торресильориго называлась Приют Мавра, но Марсела, мать Нини, за несколько месяцев перед тем, как угодила в сумасшедший дом, переименовала этот холм. Сразу после родов Марсела стала задумываться, и, бывало, когда Крысолов замечал, что она, как завороженная, глядит на холмы, и спрашивал: «На что ты смотришь, Марсела?», она не отвечала. Только если Крысолов начинал ее тормошить, бормотала наконец: «На Сиську Торресильориго». И показывала на конус Приюта Мавра, грозный и мрачный, как вулкан. «Сиську?» – переспрашивал Крысолов, и она прибавляла: «Слишком нас много сосет ее. На всех молока не хватит». Несколько месяцев спустя Крысолов, войдя в землянку, увидел, что его сестра пилит ножку табурета. «Что ты делаешь, Марсела?» – спросил он. И она ответила: «Табурет охромел». Он переспросил: «Охромел?» Она не ответила, но ночью спилила все четыре ножки до основания. Дядюшка Крысолов терпел еще несколько лет. За это время Нини минуло шесть лет, и Браконьер, встречая его, всякий раз говорил: «А ну-ка, бездельник, объясни мне, как это может быть, что Марсела тебе одновременно и тетка и мать?» – и разражался хохотом, причем в глотке у него что-то громко хлопало, точно он был наполнен воздухом и воздух этот вдруг прорывался. А в тот день, когда дядюшка Крысолов решил пробуравить свод землянки трубой, подаренной ему Росалино, Уполномоченным, и попросил Марселу подать песку для раствора, сестра поднесла ему вилы, с трудом удерживая их. «Вот», – сказала она. «Что?» – спросил Крысолов. «Песок. Ты же просил песку!» – сказала она. «Песок?» – спросил Крысолов. Она прибавила: «Ну, бери поскорей, а то тяжело». Нини с удивлением смотрел на нее и наконец сказал: «Мама, как же вы будете набирать песок вилами?» Через неделю, на святую Оливу, – было это четыре года назад – в деревню явился человечек в черном и забрал Марселу в город, в сумасшедший дом, но Приют Мавра больше не звали прежним именем – отныне и впредь он стал Сиськой Торресильориго.

Теперь над Сиськой летели чибисы, и Нини, малыш, спустился в деревню сообщить об этом Столетнему.

– Я их не вижу, но слышу, как они чивикают, – сказал старик. – Это к снегу. И недели не пройдет, выпадет снег.

Лицо Столетнего было наполовину закрыто черной тряпицей, и он походил на иссохшую от солнца мумию. Еще до того, как он повязал тряпицу, мальчик однажды вечером спросил, что у него там такое.

– Ничего страшного, раковый прыщик, – с улыбкой сказал старик.

Каждый раз, когда у Нини возникали вопросы касательно людей, животных, облаков, или растений, или погоды, он шел с ними к Столетнему. Вдобавок к большому опыту, а может быть, благодаря ему, дядюшка Руфо замечательно тонко разбирался в природных явлениях – правда, для Столетнего чириканье воробьев, отблеск солнца на окнах церкви или весенние белые облака были в разные времена разными. Он говорил о «ветре моего детства», или о «пыли на гумне в моей молодости», или о «моем стариковском солнце». Видимо, в ощущениях Столетнего главную роль играл его возраст, тот след, который оставили в нем в таком-то возрасте облака, солнце, ветер или пыль молотьбы.

Столетний знал уйму интересного обо всем, но деревенские парни и ребятишки ходили к нему только за тем, чтобы посмеяться над его нервными подергиваниями или чтобы незаметно приподнять черную тряпицу и «взглянуть на череп» да поиздеваться над его болезнью.

– Молодые они, но это проходит, – беззлобно говаривал тогда Столетний маленькому Нини.

Даже Симеона, дочь, не оказывала старику никакого уважения. Когда Столетний стал дряхлеть, дочь взяла на себя всю работу по дому и в поле. Ходила за скотиной, сеяла, полола, боронила, косила, веяла и возила солому. Из-за всего этого она стала сварливой, скупой и подозрительной. Одиннадцатая Заповедь уверяла, что всякий человек становится скупым и подозрительным, когда ему вдруг доводится узнать, как трудно заработать песету. И все же Симеона была с отцом уж чересчур сурова. В тех редких случаях, когда у нее находилось время посудачить с соседками, она говорила: «Чем старей, тем прожорливей, сил моих больше нет». Сеньора Кло с завистью глядела на нее и замечала: «Вот счастливая, а мой-то Вирхилин так плохо ест». Все заботы сеньоры Кло, что у Пруда, были теперь сосредоточены на Вирхилине. Она смотрела за ним, как за ребенком, и была бы счастлива, если б могла посадить его в клетку да повесить эту клетку в своей лавке, как сделала когда-то с коноплянками.

Симеона же, напротив, обращалась с отцом очень грубо. С каждым днем она становилась все недоверчивей – отлучаясь из дому, проводила карандашом черту на буханке хлеба и щупала всех кур подряд, чтобы точно знать, съест ли Столетний в ее отсутствие кусок хлеба или пополдничает яйцом. Возвратясь домой, она говорила:

– Отец, должно быть три яйца, куда вы их девали?

И если порой не хватало яйца, крики ее и ругательства слышны были в другом конце деревни, а в тихую погоду и тем более, когда дул ветер с той стороны, брань ее доносилась в землянку, и Нини с огорчением говорил как бы про себя: «Опять Симеона ругает старика».

Никто, впрочем, не мог сказать ничего дурного о Симеоне, которая, мало того что везла на своем горбу столетнего отца, поле и дом, находила силы для благочестивого дела – хоронила деревенских покойников. Для этого была у нее скрипучая повозка, которую тащил старый ослик, – Симеона нещадно колотила его всякий раз, как везла мертвеца на кладбище. К задку повозки она привязывала Герцога, свою собаку, да так коротко, что пес едва дышал. Рыча, он все воротил голову набок, чтобы не так душило, но, если кто-нибудь делал Симеоне замечание, она отвечала:

– Вот и прекрасно. Значит, и самого последнего бедняка хоть одна собака оплакивает.

Симеона ругалась и чертыхалась, как мужчина, а в последнее время, говоря о прожорливости отца, с издевкой поминала про рак: «Старику теперь надо есть за двоих».

Столетний с грехом пополам еще ковылял по двору, а в солнечную погоду его всегда можно было застать на задах дома – он сидел на каменной скамье, прикрыв глаза и перебирая пальцами, словно ощипывал цыплят. Нини часто спускался в деревню потолковать с ним, порасспросить о том о сем или послушать рассказы о старине, в которые Столетний непременно вплетал сожаления о «солнце моих детских лет», о «пыли на гумне в моей молодости» или о «зимах при Альфонсе XII».

В последнее время Нини с острым любопытством глядел на черную тряпицу, закрывавшую часть носа и левую щеку дядюшки Руфо, и, усаживаясь рядом, мальчик всякий раз испытывал жгучее желание приподнять тряпку. Это было любопытство того же сорта, что томило деревенских мальчишек, когда в начале осени появлялись на площади венгры с марионетками и в назначенный час хором выкрикивали: «Занавес поднимается, представление начинается!» Все же Нини подавлял это желание: он старика глубоко уважал и был безотчетно благодарен ему за науку.

На святого Ангела, когда над Сиськой Торресильориго летели чибисы. Столетний сказал ему, что скоро выпадет снег, может, и недели даже не пройдет, и вот, на святого Викториана, то есть всего пять дней спустя, тихо и неспешно посыпались с неба белые хлопья, и в несколько часов долину покрыл бескрайний саван. Белизна была такая, что глаза болели, и среди снега резче выделялись кирпичные стены домов да ежевичные ветки, прикрывавшие непрочные глинобитные ограды. Но казалось, что жизнь покинула этот мир, и в долину спускалась тишина – жуткая, обволакивающая, плотная тишина кладбища.

Мелкие хищники попрятались в норах, а нахохлившиеся птицы усаживались на снег и ждали, пока, согретый их телами, он подтает и они снова ощутят теплое прикосновение земли. Сидели в этих ямках, не шевелясь, только высунув головки с бусинами удивленных глазок, и озирались вокруг голодным взглядом. Нини иногда для развлечения ходил спугивать птиц в окрестностях деревни – сороки, и дрозды, и жаворонки подпускали близко, ждали до последней минуты и после недолгого вертикального взлета быстро возвращались в свои убежища.

На святого Симплиция мальчик и собака, почуяв манящий зов снега, вышли на прогулку. Под ногами у них потрескивало, но в торжественной тишине долины этот треск звучал слабо и глухо. Перед глазами простиралась обширная, пустынная и безмолвная планета без признаков жизни, мальчик бродил по ней с чувством первооткрывателя. Обогнув холм Мерино и начав подниматься по его склону, Нини заметил заячий след. На нетронутом снегу ясно виднелись легкие отпечатки лап; мальчик пошел по следу, собака, подняв морду и даже не стараясь принюхиваться, шла за ним. Вдруг след исчез, мальчик остановился, огляделся вокруг и, увидев метрах в двенадцати выше по склону купу молодых дубков, слегка улыбнулся. От дедушки Романа он знал, что зайцы на снегу не испаряются и не летают, как говорят иные суеверные охотники; просто, чтобы след не выдал, они, прежде чем юркнуть в укрытие, делают большой скачок. Потому-то он и понял, что заяц тут близко, под дубочком, и действительно, когда Нини, улыбаясь от мысли, как спугнет зверюшку, подошел к тому месту, заяц неуклюже выскочил, и мальчик, не менее неуклюже, погнался за ним, хохоча и падая, а рядом бежала и лаяла собака. Но вот мальчик и собака остановились – заяц, глянув расширенными от ужаса желтыми зрачками, исчез за пологой возвышенностью. Еще задыхаясь от бега, Нини вдруг ощутил усталость, ему захотелось помочиться – под снегом, таявшим вдоль теплого ручейка, показалась темная земля. Отойдя на несколько шагов, Нини нагнулся, быстро слепил снежного человечка, повязал на него свое кашне и стал науськивать собаку:

– Фа, гляди, это Браконьер, ату его!

Но собака пугалась человечка, пятилась, лая и не сводя с него скошенных глаз; тогда мальчик слепил несколько снежков – бах, бах – человечек был уничтожен. Нини звонко расхохотался, и хрустальное эхо, пробуженное в снегах его голосом, раззадорило мальчика; он снова расхохотался, а потом крикнул раз и другой, все громче, испытывая блаженное ощущение полноты бытия. Не переставая кричать, он поднялся на косогор и оттуда заметил Браконьера – да, это он, собственной персоной, внизу, в долине, бредет, тяжело ступая, по парам сеньоры Кло. Нини онемел, чувствуя, что внутри у него волной подымается гнев. Закон запрещал охоту в дни, когда лежит снег, – ведь дичь тогда сразу выдает себя следами, и куропатке, например, никак не спастись, не улететь. А этот Браконьер рыщет здесь, и, словно мало ему того, что снег лежит, он еще ходит с ружьем наизготовку, дулом к земле – вдруг что выскочит. Мальчик видел, что Браконьер направляется к нему, и хотел было удрать, но тот перерезал дорогу. Матиас Селемин был мастак ходить по снегу, и, глядя издали, как ловко он скользит по искрящейся поверхности холмов, можно было подумать – вот единственный обитатель этого мира. Браконьер поравнялся с мальчиком и, угрожающе скаля хищные свои зубы, спросил:

– Это ты, бездельник, визжал там наверху?

– Я.

– Посмеялся всласть, да? Хохочешь в одиночку, как сумасшедший.

Мальчик старался ускорить шаг, общество Браконьера было ему неприятно. Ягдташ у того был не пустой – нес, наверно, двух зайцев.

– Следов не видал, малыш? – спросил он у Нини. – И где это, черт возьми, прячутся тут у вас барсуки?

– Не знаю.

– Не знаю, не знаю! Ручаюсь, что знаешь.

Мальчик передернул плечами.

– Выгоняет-таки вас Хустито из землянки, а? Куда же вы денетесь, бездельники? Если кролику заткнуть нору, ему крышка, это известно. То же и с тобой будет за то, что рот у тебя всегда на замке.

Вниз по склону сбегали маленькие следы босых ног Нини рядом с огромными отпечатками подбитых гвоздями подошв Браконьера и с легкими следами собачьих лап. Унылая, мертвенно-белая земля, лишь слегка вздувавшаяся округлыми волнами холмов, походила на поверхность закипающего молока.

Дядюшка Крысолов сидел на корточках у огня. Заслышав шаги мальчика, он поднял глаза.

– Видал того? – спросил он, сдерживая страстное любопытство.

– Нет, – сказал мальчик.

– Дурьвино его видел.

– Это еще неизвестно, – сказал Нини, – в поле ни души.

Бегающие зрачки Крысолова сверкнули под веками и уставились на огонь, но он ничего не сказал. Мальчик тоже молчал. Уже с месяц Крысолов ни о чем другом не думал, как о своем сопернике. Нини пытался его уговорить, втолковать, что речка принадлежит всем, но Крысолов с дикарским своим упрямством твердил одно: «Крысы мои, он у меня их крадет», и пыхтел от натуги и ожесточения.

На святого Мелитона выглянуло солнце, снег растаял, и к вечеру остались лишь жидковатые белые пятна вдоль складок на холмах с северной стороны. В этот вечер Столетний наконец слег, и Нини, узнав об этом, спустился в деревню посидеть с ним. Над убогой койкой висела клизма, рядом с ней – дешевая лампа, а над дешевой лампой – литография Святой Девы. С неподвижным, как маска, лицом, даже не глядя на мальчика, старик сказал:

– Нынче днем, прежде чем улечься, захотелось мне послушать, как шумит ветер в початках шпажника, – так я делывал в молодости. Вот лег я у речки и стал слушать, но шум был другой. Все проходит, ничто в жизни не повторяется, сынок.

Мальчик заговорил о снеге, и о Браконьере, и о зайце, притаившемся под дубком, и, наконец, умолк, уставившись на черную тряпку, что закрывала у старика половину лица. Дышал больной прерывисто и неровно, но, когда мальчик умолк, не сказал ни слова. На другой день Нини снова пошел посидеть возле него и, как начало смеркаться, встал и зажег лампу над изголовьем кровати. Целую неделю Нини ежедневно навещал больного. Они почти не разговаривали, но, как только дневной свет за окном угасал, Нини – хоть никто не просил – зажигал лампу. На седьмой вечер, едва мальчик зажег свет, Столетний дрожащими пальцами вцепился в черную тряпицу, приподнял ее и сказал:

– Подойди сюда.

Сердце Нини забилось неровно. Лицо старика под тряпкой представляло собой кровавое месиво – ни клочка кожи, одно мясо, – а на лбу его, поближе к виску, желтела кость. Столетний глухо засмеялся и, глядя на побледневшее лицо мальчика, сказал:

– Что? Еще не доводилось видеть череп у живого человека?

– Нет, – сказал мальчик.

Столетний опять тихонько захихикал и сказал:

– Когда помираем, всех нас едят черви. Чего тут дивиться, сынок. Просто я уже так стар, что у червей терпенья не хватило дожидаться.

9

На святого Секунда, вот уже четыре года подряд, в деревню вваливалась орава эстремадурцев. На веренице разубранных осликов пестрым караваном въезжали они в деревню с песнями, будто не пятьсот километров в десять дней по пыльным дорогам верхом проделали, а только что вынырнули из теплой ванны и хорошо выспались. Артель эстремадурцев располагалась в хлевах Богача, которому они платили по пять реалов в день с носа, а так как оставались они в деревне почти на полгода и было их в артели двенадцать человек, то дон Антеро каждый год клал себе в карман около одиннадцати тысяч реалов.

Донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, услышав их голоса, захлопнула окно.

– Уже явились эти, господь Сохрани и помилуй нас, – сказала она Вито, своей служанке.

Первые два года Нини ходил вместе с эстремадурцами расчищать кустарник в лощине и корчевать дубняк. Прежде такие работы велись в Торресильориго, но теперь и сюда прислали правительственных чиновников для осуществления трудной задачи насаждения лесов. Лесопосадки были у новых заправил навязчивой идеей, и еще в войну, чуть ли не назавтра после ее начала, организовали бригады добровольцев, чтобы превратить нагую, бесплодную землю Кастилии в густой лес. Более срочной задачи, видимо, не было, и разные там деятели говорили: «Деревья регулируют климат, они притягивают дождь и образуют гумус, то есть плодородную почву. Поэтому надо сажать деревья. Надо совершить революцию. Да здравствует деревня!» И из всех селений долины люди с мотыгами на плечах, полные энтузиазма, высыпали на неприютные склоны. Но припекло августовское солнце, сожгло нежные побеги, и холмы остались по-прежнему голыми, как черепа.

Гвадалупе, Старшой эстремадурцев, который вопреки своему церковному имени [29]был парень смуглый и мускулистый, с быстрыми и ловкими движениями цыгана, спервоначалу сказал здешним мужчинам в кабачке Дурьвино, что они, дескать, намерены превратить Кастилию в сад. Пруден скептически усмехнулся, на что Гвадалупе ему сказал: «Ты что, не веришь?» И Пруден грустно ответил: «Чудеса совершает только бог».

Эстремадурцы начали с Приюта Дональсио и в несколько месяцев разукрасили его молодыми деревцами, так что стал он похож на лицо, испещренное оспинами. Но едва они закончили, как беспощадное солнце обдало холмы жаром, и маленькие елочки стали вянуть, и через две недели из сотни посаженных деревцев семьдесят засохли вконец – как наступишь, трещали под ногами, будто хворост. Выжившие сопротивлялись еще несколько недель, но и они вскоре погибли от зноя, и поверхность Приюта Дональсио стала такой же унылой и угрюмой, как прежде, – от трудов эстремадурцев и следа не осталось. Кристаллический гипс сверкал по краям вырытых в меловой почве ямок, и Гвадалупе, Старшой, глядя снизу, как, искрясь, подмигивает холм, ругался и говорил:

– Еще издевается, паршивец!

О холмах говорили со злобой, но, несмотря на бесплодность усилий, не унимались. Иногда появлялся в деревне инженер, человек компанейский, хоть и была у него в лице та бледность, которая передается от книжных страниц, когда долго учатся; он собирал всех двенадцать эстремадурцев в кабачке Дурьвино и произносил им речь, как генерал солдатам перед боем:

– Эстремадурцы, – говорил он, – помните о том, что четыре века назад обезьяна, перебравшаяся через Гибралтар в Европу, могла достигнуть Пиренеев, прыгая с ветки на ветку и не касаясь земли. Благодаря вашему энтузиазму наша страна снова станет огромным лесом.

Пруден и Дурьвино обменивались понимающими взглядами. После приезда инженера, который пил со всеми, как равный, эстремадурцы трудились еще усердней, у каждого деревца углубляли ямки, чтобы в них собиралась дождевая вода и защищала посадки от «козобоя», но дождей все не было, и с наступлением июля деревце поджаривалось в ямке, как цыпленок в собственном соку.

Нини нравилось ходить с эстремадурцами – они не только умели мастерски выкорчевать дубок или посадить елочку одним ловким движением руки, но еще напоминали мальчику побывки в Торресильориго с дедушкой Абундио и вечера в хлеву с дырявой крышей, когда он потемну слушал их страшные рассказы о всяческих убийствах. Временами появлялся в деревне кто-нибудь из прежних знакомых.

– Нини, пацан, а где же твой дедушка?

– Ушел.

– Куда?

– Даже не знаю.

– Вот проклятущий старик! Бывало, как станет полоскаться, всю ночь не давал глаз сомкнуть. Помнишь?

Но в деревне эстремадурцев не любили, потому что считали их работу бесполезной; кроме того, они не разрешали выгонять овец на холмы, и деревенские приписывали им всевозможные пороки. Пока эстремадурцы жили в деревне, местные жители пользовались полной безнаказанностью. Приключится какое-нибудь неподобство, люди и говорят:

– Это, наверно, эстремадурцы.

Одиннадцатая Заповедь заходила еще дальше. Если в церковной кружке появлялась бумажка в пять дуро или узнавали о каком-нибудь добром деле, она говорила:

– Уж это, конечно, не астремадурцы.

Но Нини знал, что эстремадурцы – люди хорошие; возьмут с собою на работу инструменты, кусок хлеба да кусок сала на целый день, и ничего им больше не надо. Заработок весь целиком отсылался в Эстремадуру, где долгие эти шесть месяцев терпеливо ждали жены и дети. Ничто, однако, не могло повлиять на убеждение Одиннадцатой Заповеди, для которой эстремадурцы были во всех отношениях подозрительными типами. Молчат – что-то затевают; поют – грубияны неотесанные. Если она, проходя мимо барака, слышала их веселые песни, то подзывала к себе Гвадалупе и говорила:

– Гвадалупе, одиннадцатая – не шуметь.

Гвадалупе, Старшой, не поддавался:

– Вот еще новости! А если не петь, что прикажете им делать, сеньора?

– Молиться.

Гвадалупе скрещивал на груди загорелые свои руки и кивал головой, словно желая показать, что молчит лишь затем, чтобы не обострять положение.

На святого Браулио донья Ресу повстречала на площади дядюшку Крысолова.

– Рада видеть тебя, Крысолов, – сказала она. – А знаешь ли ты, что мальчик все время шатается с этими беспутными эстремадурцами и пьет из меха и слушает всякие слова да неприличные истории?

– Оставьте его в покое, донья Ресу, – ответил Крысолов со своей загадочной усмешечкой.

– И это говоришь ты?

– Да.

– А не лучше ли ему ходить в школу, чем учиться всяким гадостям?

– Он и так все знает.

– Думаешь, знает?

– Все говорят.

– Все? Да если они сами не знают ни «а», ни «б», откуда же им знать, чтó знают другие?

Крысолов засунул себе под берет палец и крепко поскреб затылок. Донья Ресу вдруг заговорила примирительным тоном:

– Послушай, Крысолов, у Нини есть природные способности – полагаю, что они есть, – но он нуждается в руководстве. Стоит Нини захотеть, он мог бы стать самым образованным человеком в деревне.

Тут Одиннадцатая Заповедь взглянула на свои часики на браслете и нетерпеливо махнула рукой.

– Я спешу, Крысолов, – заключила она. – Когда-нибудь поговорю с тобой более основательно.

То, что донья Ресу не жаловала Нини, вовсе не было новостью, но до прихода эстремадурцев в этом году Одиннадцатая Заповедь ограничивалась тем, что думала о нем дурно или слегка журила. Это не мешало ей звать его всякий раз, когда она нуждалась в его услугах, как, например, два года назад, на святого Руперта и святого Иоанна, по поводу кроликов.

– Нини, – сказала она тогда, – правда ведь крольчихи дают приплод каждый месяц?

– Совершенно верно, донья Ресу.

– Так что же случилось с моей крольчихой – целых полгода они сидят вдвоем, и хоть бы что?

Нини не ответил, открыл крольчатник и внимательно осмотрел кроликов. Потом запер дверцу, выпрямился и серьезно сказал:

– Они оба самцы, донья Ресу.

Одиннадцатая Заповедь даже задохнулась и вытолкала его со двора.

Еще при жизни дона Альсио Гаго, ее мужа, донья Ресу отличалась характером твердым и властным. Дон Альсио из-за давления наотрез отказывался ходить пешком, а лошадей боялся; поэтому донья Ресу покупала в городе кляч, которых сбывали похоронные конторы. Клячи эти, привыкшие возить катафалки, были существа смирные, ни на какую пакость не способные. И все же дон Альсио не решался снять с них позолоченную сбрую и черный плюмаж, чтобы они, лишившись этих атрибутов, с непривычки не испугались и не заартачились. И крестьяне при встрече с ним осеняли себя крестом, полагая, что лошадь в таком зловещем уборе наверняка приносит несчастье. Когда садилось солнце, дон Альсио обычно останавливался на холме Горища, и на фоне заката фигура всадника на лошади с султаном казалась фантастическим видением. С той поры Горищу стали называть Приют Дональсио. Несмотря на свое давление, дон Альсио похоронил не одну лошадь, прежде чем умер сам, а когда это случилось, донья Ресу надела глубокий траур, даже отказалась участвовать в праздновании Паскильи [30]и два года слушала воскресную службу, стоя за решеткой исповедальни.

Дон Сиро, приходский священник Торресильориго, который ради заработка служил и у них в деревне, был слишком молод и робок, чтобы ей противоречить. «Если от этого ваша совесть спокойней, поступайте так», – говорил он. Дон Сиро появлялся по воскресеньям после одиннадцати, приезжая на тракторе Богача, и службу отправлял просто и Евангелие старался объяснять просто. Мамертито, сынок Прудена, исполнявший обязанности служки, не начинал звонить в колокол, пока не увидит с колокольни тучу пыли, которую поднимал на дороге «фордзон» Богача.

С раннего детства Мамертито стал твердить, что ему перед сном является святой Гавриил. К шести годам лицо у него стало каким-то бессмысленным, и Сабина, его мать, говорила, что это из-за видений. Но два года спустя мальчик упал с молотилки, и из носу у него выскочило семя сосны, с корнями и ростком, и вышло много крови и гноя, и после этого лицо у него снова оживилось, и Сабина, очень огорченная, кричала ему, чтобы он не смел говорить ей о святом Гаврииле, не то она влепит ему пощечину.

На святого Иону донья Ресу послала за Нини.

– Проходи, малыш, – сказала она. – Собаку оставь во дворе.

Мальчик спокойно посмотрел на нее и степенно сказал:

– Если она не зайдет, я тоже не зайду, донья Ресу, вы же знаете.

– Ладно уж. Тогда поговорим во дворе.

Но они зашли в сени и сели на старый орехового дерева сундук, такой высокий, что ноги Нини не доставали до пола. В этот день Одиннадцатая Заповедь вела беседу тоном елейным и сокрушенным.

– Скажи мне, сынок, почему ты всегда ходишь один?

– Я не один хожу, донья Ресу.

– А с кем же ты ходишь?

– С собакой.

– Боже праведный! Разве собака – это кто-то?

Нини взглянул на нее с удивлением и не ответил. Донья Ресу продолжала:

– А школа? Почему ты не ходишь в школу, Нини?

– Зачем?

– Странный вопрос! Чтобы учиться.

– Разве в школе учатся?

– Вот еще! В школе детям дают образование, чтобы они в будущем стали полезными людьми.

Видя замешательство мальчика, донья Ресу улыбнулась и прибавила:

– Послушай, Нини, эти невежды из деревни и прощелыги эстремадурцы уверяют тебя, будто ты много знаешь, но ты им не верь. Если сами они ничегошеньки не знают, откуда им знать, знаешь ли ты что-нибудь?

Она и Нини молча посмотрели друг на друга, и донья Ресу, чтобы не потерять преимуществ нападающего, продолжала:

– Вот, к примеру, знаешь ли ты, что такое многотерпепие?

Мальчик смотрел на нее смущенно, с таким же недоумением, с каким два дня назад смотрел на Росалино, когда тот с высоты «фордзона» попросил его постучать по карбюратору – мотор, мол, барахлит. Нини даже не пошевельнулся, и Росалино спросил: «Ты что, может, не знаешь, где находится карбюратор?» Мальчик пожал плечами и сказал: «Этого я не знаю, сеньор Росалино, это придуманное».

Донья Ресу смотрела на него теперь с некоторым высокомерием, в уголках ее рта играла едва заметная усмешка.

– Отвечай же, – настаивала она. – Может, ты все-таки знаешь, что такое многотерпение?

– Нет, – резко ответил мальчик.

Улыбка доньи Ресу расцвела пышно, как цветок мака.

– Ходил бы ты в школу, – сказала она, – ты бы знал и это, и многое другое и в будущем стал бы полезным человеком.

Наступила пауза. Донья Ресу готовилась к новой атаке. Пассивность мальчика, его полное равнодушие к ее словам начинали ее тревожить. Внезапно она сказала:

– Ты видел большой автомобиль дона Антеро?

– Видел. Большой Раввин говорит – это самец.

– Иисусе, какой вздор! Разве автомобиль может быть самцом или самкой? Неужто Пастух так говорит?

– Да.

– Он тоже невежда. Если бы Большой Раввин ходил в школу, он не молол бы такого вздора. – Потом продолжила другим тоном: – Разве не хотел бы ты, когда станешь взрослым, иметь такой автомобиль, как у дона Антеро?

– Нет, – ответил мальчик.

Донья Ресу заперхала.

– Ладно, – сказала она, – но ты бы, конечно, хотел уметь сажать сосны не хуже Гвадалупе, эстремадурца?

– Да.

– Или знать, сколько пальцев у королевского орла, или где вьет гнездо пустельга? Правда, хотел бы знать?

– Это я и так знаю, донья Ресу.

– Прекрасно, – сказала Одиннадцатая Заповедь, уже теряя терпение. – Ты, конечно, сидишь и думаешь: хоть бы эту донью Ресу бык забодал! Этого ты хочешь, правда?

Мальчик не ответил. С позолоченного солнцем порога терпеливо смотрела Фа. Донья Ресу поднялась и положила Нини руку на плечо.

– Смотри, Нини, – сказала она материнским тоном, – у тебя есть природные способности, но мозг надо развивать. Если птенчику не давать каждый день корма, он умрет, не так ли? И тут то же самое.

Она глупо заперхала и спросила:

– Ты знаешь инженера эстремадурцев?

– Дона Доминго?

– Да, дона Доминго.

– Знаю.

– Вот и ты мог бы стать таким, как он.

– Я не хочу стать таким, как дон Доминго.

– Ладно, пусть не как дон Доминго, а как кто-нибудь другой. Я хочу сказать, что ты мог бы стать важным господином, только надо приложить немного усилий.

Мальчик резко вскинул голову.

– Кто вам сказал, что я хотел бы стать важным господином, донья Ресу?

Одиннадцатая Заповедь подняла глаза к потолку. Сдерживая раздражение, она сказала:

– Нет, видно, лучше мне еще раз поговорить с твоим отцом. Ты очень упрям, Нини. Но запомни хорошенько, что говорю тебе я, донья Ресу: в этом мире нельзя жить сложа руки и только глядеть, как восходит солнце да как оно заходит. Ты меня понял? Одиннадцатая Заповедь – трудиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю