Текст книги "Голубь и Мальчик"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Отсюда улица Короля Георга ведет меня напрямую к торговому центру на улице Дизенгоф. Я захожу, выгребаю против широкого, как море, потока вопящих детишек и их коротконогих матерей с голыми животами и пластиковыми прозрачными бретельками лифчиков и подымаюсь к цели своего похода – магазину «Для туриста», что на третьем этаже. Человек, разместивший магазин туристского оборудования именно здесь, поступило крайне мудро. Достаточно провести несколько минут в этом тесном помещении, как тебя охватывает желание отправиться в странствие, причем как можно дальше и как можно быстрее.
В магазине «Для туриста» я покупаю туристские принадлежности, которыми никогда не воспользуюсь, слушаю лекции о путешествиях, в которые никогда не отправлюсь, и рассказы о местах, где никогда не побываю. Я разглядываю безнадежно-завистливым взглядом молодых людей, собирающихся в свои путешествия, а они столь же безнадежно-завистливо смотрят на дорогой, необыкновенно легкий и теплый спальный мешок, который я несу к кассе, и на мою руку, сжимающую походную альпинистскую горелку, которая горит восемь часов подряд, даже при штормовом ветре. Я рассматриваю бумажки на доске объявлений: записки религиозных девушек по имени Таль, и Нуфар, и Даниела без «и», и Стефа с забытым «а», и Айелет с пропущенным «й», которые ищут попутчика для «мягкой посадки», а возможно, и для «увлекательного совместного продолжения» на далеком и опасном Дальнем Востоке.
Нагруженный не менее опасными и столь же далеко уносящимися фантазиями, я выхожу оттуда, подымаюсь по улице Буграшова, пробираюсь среди обедающих и их столиков и стульев в сторону моря и по улице Бен-Иегуды направляюсь налево, на юг, к ее началу, в сторону того, уже разрушенного сегодня, дома, где провел первые годы своей жизни. Несколько лет назад его поджег один из тех религиозных безумцев, которыми так благословенна наша страна, потому что после нашего отъезда в Иерусалим этот дом несколько раз менял жильцов и назначение и в конце концов стал публичным домом.
В те далекие времена улица Бен-Иегуды была куда приятней. Помню, там было много соседей, говоривших по-немецки, и мама с Папавашем тоже понимали этот язык, хотя говорили на нем очень редко. По вечерам мы ужинали на балконе, смотревшем на улицу. Я помню киоск, который стоял под балконом, ярко-красную пуанциану, которая цвела на нашем заднем дворе, и нашу «морнинг глори» – так мама называла ползучее растение на балконной ограде, которое каждый день, по ее словам, открывало «тысячу голубых глаз».
– Ну, вот и все, – говорила она каждый раз в конце ужина, – морнинг глори уже закрыла глаза, пойдем и мы спать.
Она очень любила тот дом. Когда мы возвращались туда, издалека или даже после недолгой отлучки, она возбужденно и радостно говорила: «Еще немного, и мы дома», а когда входили, торжественно декламировала слова песни, всегда одни и те же: «Дома моряк, он вернулся домой, и охотник с холмов вернулся домой и лежит, где хотел лежать».
Замочная скважина в нашей двери была на высоте человеческого роста. Ты поднимала меня обеими руками и говорила: «Открывай!»
Я вставлял и поворачивал ключ. Ты нажимала на ручку, открывала дверь и говорила: «Здравствуй, дом…» – прямо в сумрачную прохладу жилья.
– Поздоровайтесь и вы с вашим домом, – говорила ты нам, – и прислушайтесь хорошенько, потому что он отвечает приветствием на приветствие.
Биньямин говорил:
– Но это же дом, как он может ответить?
А я говорил:
– Здравствуй, дом.
И слушал, и слушал, как ты просила.
– Тихо, Биньямин, – сказала ты, – и прислушайся хорошенько.
И дом тоже радовался нашему приходу, дышал и отвечал, как ты обещала. Мы переступали порог, и ты говорила: «Пойдемте, перекусим что-нибудь», что означало кусок хлеба, тонко-тонко намазанный мягким сыром, и крутое яйцо – «бац» по лбу, – и паста из анчоусов в желтом тюбике, и мелко нарезанная петрушка, и тонкие, почти прозрачные дольки помидора. Ведь это то, что делают дома. Возвращаются в него, здороваются с ним, прислушиваются к его ответу и входят. Перекусывают чем-то и наполняются радостью: вернулись домой. С холмов, с моря, издалека. Это то, что мы любим и умеем делать.
6
Мама и Папаваш научили нас многому еще до того, как мы пошли в школу. Он раскрывал перед нами старый немецкий атлас, показывал материки, и острова, и дальние страны, плавал с нами по океанам, переплывал реки, взбирался на горные хребты и спускался с них по другую сторону. Она учила нас читать и писать.
– Гласные буквы говорят согласным, куда идти. «М» с «а» будет «ма», «н» с «е» будет «не», – объясняла она нам, и я смеялся от удовольствия, потому что «а» и «е» меняли форму ее губ и выражение лица, а также от облегчения: теперь и согласная буква знает, куда идти и что делать.
Мне было тогда пять лет, но Биньямин, который присоединился к этим урокам, хотя ему исполнилось всего три, научился быстрее меня. Через считанные недели он уже читал во весь голос имена всех поэтов, перепрыгивая с могилы на могилу и переводя взгляд с надписей на сияющее мамино лицо. Я помню, как он поразил и восхитил также пассажиров четвертого автобуса: маленький золотоволосый мальчик читает избалованным голосом магазинные вывески на улице Бен-Иегуды, несмотря на скорость, с которой они проносятся в автобусном окне.
И я помню тот ужин на балконе, во время которого мама сообщила нам:
– Скоро у нас будет маленькая девочка. Ваша сестричка.
– Откуда ты знаешь, что сестра? – спросил я недоверчиво. – Может, у нас будет еще один брат?
– Будет сестра, потому что так хочет мама, – объяснил Папаваш. – Она посчитала свои за-за и за-против и решила, что после того, как она хотела и получила двух сыновей, теперь у нас будет дочь.
А она поддразнивала нас:
– За-за это она, а за-против это вы.
Через несколько недель ее начало рвать каждое утро, и меня рвало вместе с ней. Папаваш сказал, что педиатрия еще не слышала и не видела такой степени солидарности сыновей со своими матерями и что нужно назвать это новое явление моим именем. Его губы улыбались, но глаза нет. Глухое раздражение мелькало в них, как будто он стал свидетелем такой близости, которой никогда не знавал сам.
Каждый день мы с ним сидели на балконе и чистили миндаль. «Беременная женщина должна строго соблюдать режим правильного питания, – учил он меня, – сейчас на рынке мало мяса, яиц и сыра, а миндаль – это хорошая и питательная замена. У мамы будет много молока, и малышка будет большая и здоровая, и у нее вырастут белые зубы».
Он разрешил мне съедать каждую седьмую миндалину и добавил:
– А кто не работает, тот не ест.
– Но я работаю, – возразил я, ожидая похвалы.
– Я имел в виду твоего брата, – сказал Папаваш строго и громко, чтобы Биньямин тоже услышал.
Биньямин играл в стороне и не ответил. Я собрал свои седьмые миндалины, прожевал их мелко-мелко и проглотил внимательно и старательно. Я так и видел, как белизна этих миндалин становится белизной молока в тебе и зубов во мне. Я хотел, чтобы сестричка, которую ты родишь, была маленькая, и толстая, и темная, но она родилась до срока и сразу же умерла, и даже нельзя было определить, какого она будет цвета и роста.
Через несколько дней мама вернулась из больницы, и ночью мы слышали, как Папаваш говорит, а она молчит.
– Видишь, – шепнул мне Биньямин в темноте нашей комнаты, – зря вы чистили ей миндаль.
А я рассердился вместо тебя:
– Почему ты говоришь «ей»? Скажи «чистили маме», а не «ей»!
7
Ты не раз посылала меня за покупками. Иногда в лавку Золти по другую сторону улицы Бен-Иегуды, а иногда в киоск.
– Такого киоска нет больше нигде, – говорила ты. – Там есть конфеты на палочке, прищепки, сардины, жвачка, мороженое, а если заказать заранее, то и туфли, холодильники и свадебное платье.
Я помню, как однажды хозяин этого киоска пришел к нам и сказал:
– Доктор Мендельсон, ваш мальчик ворует у меня деньги, и у вас тоже, вероятно.
Я дернул тебя за платье, и ты наклонилась и подставила мне ухо. Я прошептал:
– Почему у себя в киоске этот человек такой высокий, а у нас дома низкий?
Ты шепнула в ответ:
– У себя в киоске он стоит на приподнятом деревянном полу, а у нас дома он стоит на обычном.
Твои губы были такие близкие и нежные, что я поначалу не заметил, что Папаваш уже несколько секунд сверлит меня тяжелым и хмурым взглядом, а когда заметил, мое сердце замерло от страха и стыда. Не из-за несправедливо ожидавшего меня наказания за не совершенное мной воровство, а потому, что я вдруг понял, что ему даже в голову не пришло, что речь может идти о Биньямине.
Хозяин киоска понял происходящее.
– Нет, не этот черненький, что похож на бандита, – сказал он. – Это маленький ворует, тот, что с золотыми кудряшками и с лицом ангелочка.
Он спустился по ступенькам и вернулся в свой киоск, вошел и снова стал выше ростом, а ты положила мне руку на плечо и посмотрела на Папаваша таким взглядом, что его развернуло на месте и толкнуло в спину, и он сбежал вниз, чтобы укрыться в своем кабинете.
И еще я помню наши ежедневные походы к морю, поплавать и потренироваться. Сегодня я туда уже не хожу. Лиора предпочитает бассейн, а меня отпугивают твердые шарики, мечущиеся от ракетки к ракетке, и купальники молодых девиц. И солнечных лучей я тоже побаиваюсь, тем страхом, который еще тогда внушил мне Папаваш и который не исчез и сегодня. Доктор Яков Мендельсон уже в те дни предостерегал родителей, что «средиземноморское солнце» опасно, но его никто не слушал, потому что в ту пору загар считался признаком здоровья и воплощением сионистского идеала. В результате все отправлялись на море перед обедом и только семейство Мендельсон – под вечер, когда жара спадала, шагая навстречу возвращающимся с моря веселым толпам безответственных родителей и их счастливых детишек, с обгоревшими спинами и облупленными носами.
Многие здоровались с нами, а некоторые обращались с вопросами и просьбами. У Папаваша, несмотря на относительно молодой возраст, уже была репутация замечательного детского врача, и люди хотели воспользоваться случаем и посоветоваться с ним. Этим он обычно говорил: «Я тороплюсь, идемте вместе, поговорим по дороге», – и сразу убыстрял свой длинноногий строевой шаг, оставляя позади запыхавшихся, смущенных просителей. Но однажды мама ему сказала: «Будь добрее к ним, Яков, это намного проще», а когда он что-то проворчал, объяснила: «Это экономит время. Попробуй и убедишься», и он попробовал, убедился и признал: «Ты была права. На тридцать процентов, как минимум».
Она рассказывала нам, что когда-то, в годы ее детства, в Тель-Авиве было так мало тротуаров, что в некоторых местах на песок положили деревянные плиты, и она любила чувствовать, как они слегка качаются и проседают под ее ногами. А мне особенно нравилась точка между концом улицы и началом берега – там меня всегда ждал неуловимый зазор между двумя временами и двумя местами: досюда город, а отсюда и дальше – берег. До этой минуты – асфальт и бетон, а потом – песок и море. Одна нога еще на твердости тротуара, а вторая – уже на мягкости и податливости песка.
Мы швыряли друг в друга маленьким тяжелым мячом, весом как раз для нашего возраста, – единственный вид спорта, в котором я был лучше брата. Я стоял, с силой упершись ногами, а Биньямин снова и снова падал на песок от удара мяча, смеясь и радуясь, несмотря на неудачу. Папаваш выговаривал ему: «Стой крепче!» – и вдруг цедил (он никогда не повышал голос и, когда сердился, переходил на шепот): «Да стой же крепче, Биньямин, почему Яирик может, а ты нет?» Волна тепла заливала меня. Мама называла меня «Яир», Мешулам Фрид, отец Тирцы, звал меня «Иреле»: «Иреле и Тиреле похожи, как два тойбеле [18]18
Тойбеле– голубки ( идиш).
[Закрыть]», а Папаваш и по сей день придерживается своего ласкового «Яирик», как будто хочет сообщить всем окружающим, что я ему родной сын.
Биньямин хихикнул, притворно застонал и опять упал – на этот раз нарочно. Папаваш рассердился, резким движением поднял его на ноги и велел нам бегать с ним по берегу.
– Выше колени, Яирик, – командовал он мне, – не волочи ноги по песку!
Мы бежали. Бежали, потели, дышали ровно и глубоко. Потом немного плавали, делали гимнастику. Ели виноград на пустеющем берегу, в лучах заходящего солнца, потом собирали вещи и возвращались домой. Возвращение нравилось мне больше, чем сам поход. И обратный переход – с песка на тротуар: одна нога еще нащупывает и утопает, а ее сестра уже находит себе поддержку и опору.
Впереди шел Папаваш, высокий и очень прямой, за ним я, а мама и брат – за мной, и передо мной, и вокруг меня, играя в «классики» на плитах тротуара и прыгая с плиты на плиту, потому что «кто на линию наступит, черт его потом отлупит». Солнце, низкое, мягкое и уже не опасное, удлиняло наши тени. Вот моя – самая широкая и короткая из всех и, как ее хозяин, самая темная, укутанная в длинный махровый халат. Обиженной и сердитой была эта тень и нарочно наступала на линии между плитами, а халат ее был старым халатом матери, который она подогнала для меня после долгих просьб. Этот халат был причиной многих насмешек и обид, но свое назначение: скрыть непохожесть моего тела – он выполнял с успехом.
Такими светлыми и такими высокими были они трое и покрыты таким золотистым медным загаром, а я таким темным, и плотным, и неуклюжим. У меня не раз возникала мысль, что я не родной сын, а приемный, а Биньямин, который не пропускал ни одной возможности подпустить острую шпильку в любую щель и расковырять любую ранку, нарочно дразнил меня сочиненной им песенкой:
Взяли сироту в приюте,
И на мусорке нашли,
У цыган его купили
И в посылке принесли.
Мама сердилась: «Прекрати эти глупости, Биньямин», но ямочка у нее на щеке углублялась, выдавая улыбку. Она и сама порой шутила в том же духе:
– Что же это будет, Яир? В один прекрасный день заявятся к нам твои настоящие родители и заберут тебя с собой. Мы будем ужасно скучать по тебе.
Я каменел. Биньямин присоединялся к ее смеху. Папаваш утешал меня: «Не обращай на них внимания, Яирик», а им делал замечание:
– А вы двое, будьте так добры, немедленно прекратите свои шутки.
Приемный или нет, я сейчас напишу то, что ощущал тогда, но не осмеливался сказать: я получился неудачным и мой брат был исправлением ошибки.
8
Летом 1957 года, в первый день летних каникул, мы переехали в Иерусалим. Папавашу была обещана должность в Хадасе и возможность заниматься научными исследованиями, что его очень интересовало, но было недоступно в Тель-Авиве, и вдобавок – разрешение на частную практику.
Мне было тогда восемь лет, а Биньямину исполнилось шесть. Два грузовика с брезентовым покрытием, один средних размеров и один большой, были заказаны для перевозки наших вещей, и мы с братом возбужденно ожидали их возле киоска. Мама сказала, что хватило бы и одного большого грузовика, но Папаваш решил: «Нельзя смешивать оборудование кабинета и вещи семьи».
Доктор Мендельсон имел обыкновение сортировать, разделять и обособлять вещи друг от друга. Кубики, которыми мы играли, он требовал складывать в коробку соответственно их цвету и размерам. Одежду делил не только на зимнюю и летнюю, нижнюю и верхнюю, но также на утреннюю и вечернюю и по цвету и характеру материала. Он не пил во время еды, не ел, когда пил, и к еде в тарелке обращался по очереди. Сначала к шницелю, потом к картошке. Сначала к рыбе, потом к рису. Сначала съедал яичницу, потом – салат. Мама говорила, что, если бы у него было достаточно времени, он бы и составляющие салата ел по отдельности: вначале выбирал бы кусочки огурца, потом перец, а под конец – помидоры. Но, кроме пищевых, он устанавливал запреты и на многие другие виды смешивания: радости с радостью, алкоголя с секретами, одних лекарств с другими. Все эти запреты он формулировал с большой важностью, и все они вызывали твою легкую улыбку, с одной ямочкой на левой щеке и насмешливым изгибом верхней губы, которая веселилась больше всего, когда Папаваш принимался воспитывать нас за столом. Иногда он спрашивал – не знаю, в шутку или всерьез: «Что с вами будет, если вас пригласит на ужин английская королева?!» А ты всегда отвечала: «Точно то же, что будет в том случае, если мы пригласим ее к себе».
Салат для всей семьи Папаваш готовил сам. Он умелой рукой нарезал овощи, заправлял оливковым маслом, солью, перцем и лимоном, брал свою долю и объявлял:
– Теперь нарежьте лук и добавьте каждый себе в тарелку.
Годы спустя, когда Биньямин привел к нам в дом Зоар – девушку, которой предстояло стать его женой, – чтобы представить ее своим родителям, она сказала:
– Доктор Мендельсон, тот овощной салат, который вы едите, у нас называют «детским».
Папаваш смерил ее взглядом:
– Это интересно. А какой овощной салат едят у вас?
Она засмеялась. Ее смех взволновал меня, потому что он был похож на смех Тирцы Фрид.
– Наш овощной салат делают из мяса и картошки, – сказала он. – Но если все-таки готовят салат из настоящих овощей, то добавляют к нему еще мягкий белый сыр, горячие четвертушки крутого яйца, черные маслины и нарезанные зубчики чеснока.
Описание салата был таким простым и точным, что мне захотелось попробовать его немедленно. Зоар улыбнулась мне, и я проникся к ней симпатией, которая не исчезла и сегодня. Это большая, крупная женщина, полная здоровья и жизнелюбия, любящая вкусную еду и интересное чтение – «восточные коржики Овадии и толстые романы». В том кибуце, из которого она родом, в долине Бейт-Шеан, у нее есть трое братьев, таких же больших, как она, и дюжина племянников и племянниц, «все одного и того же размера: Эстра-экстра-экстра-лардж».
Как и многие другие теплые чувства, моя симпатия к ней тоже растет из ощущения сходства. Но не нашего с ней – мы совершенно не похожи, – а сходства между нашими супругами, между моей женой и ее мужем, и еще того, что, как она сама мне однажды сказала, много лет спустя, в минуту, в которой смешались алкоголь и смущенье, смех и одиночество:
– Наши проблемы очень похожи, но твоя более дерьмовая, а моя более говенная.
И я почувствовал, что между нами заключен союз – негласный союз двух сторонних чужаков, случайно примкнувших к одному и тому же родовитому семейству.
И близнецов ее, Иоава и Иорама, я люблю, несмотря на зависть, которую испытал при их рождении, и с гордостью рассказываю, что это я придумал для них общее прозвище «Йо-Йо», которое не только сразу же приклеилось к ним, но и вызвало многочисленные вариации: Лиора немедленно перевела его на английский как «Дабл-Йо», а Зоар выкроила из него отдельное прозвище для каждого из своих сыновей – «И-раз» для Иоава, родившегося первым, и «И-два» для Иорама, который вышел на свет на несколько минут позже.
Семейное пристрастие к еде явственно обнаружилось у них уже в первые дни жизни, и Зоар не раз говорила, что намерена кормить их грудью долгие годы, потому что они сосут так энергично, что это доводит ее почти до обморока, и она до самозабвения любит те минуты, когда «сиси опорожняются, а дети наполняются», и всё затуманивается, и тело становится легким, и хочет взлететь, и только близнецы, которые, наполнившись и отяжелев, превращаются в мешки с песком, удерживают ее на этой земле.
И действительно, уже в два года Йо-Йо были выше и шире всех своих сверстников и гордо несли перед собой круглые и крепкие животики. Как я сам и как их отец, они научились читать еще до того, как пошли в первый класс, но не на памятниках писателям, а на коробках «геркулеса», которые мать ставила перед их мгновенно опустевавшими тарелками.
На всяком семейном торжестве они интересовались, «приглашены ли дяди из кибуца», и сразу же бежали к ним с радостными криками: «Займите нам места» и «Мы хотим сидеть с вами», наслаждаясь теми тяжелыми похлопываниями, которыми их приветствовали дяди. Те всегда появлялись единой группой синих отглаженных брюк и плотных животов, обтянутых шатрами белых рубашек, и у каждого торчала из кармана большая сверкающая ложка: «Мы прихватили из дому свою посуду, так мы успеем больше съесть».
На официанток, которые обычно крутятся на таких сборищах среди собравшихся и предлагают маленькие бутерброды, они вообще не обращают внимания. «Они игнорируют несущественные мелочи», – цитирует Зоар один из своих толстых романов. Берут тарелки из горки, которая высится на краю стола, и уже в разгар свадебной церемонии стоят, молча и терпеливо, возле накрытых кастрюль и тазов, и лишь слабый трепет крыльев носа и угол наклона головы выдает, что они изо всех сил силятся угадать, что скрывается под каждой крышкой.
– Возьми немного салата, – предложила Лиора одному из племянников Зоар, потрясенная горой гуляша на его тарелке.
Парень усмехнулся:
– Салат? Что, эти зеленые листья?
– Почему бы нет? Овощи – это полезно.
– Что с тобой, тетя Лиора? Ты не понимаешь, как устроен мир? Это коровы едят зелень, а мы едим коров.
– Это поможет тебе спровадить пищу в желудок.
– Что, я похож на человека, которому нужна помощь, чтобы спровадить еду в желудок?!
– Видишь, – шепнула Лиора Биньямину, – вот как раз в честь этих твоих родственников я и назвала тот «шевроле», что купила Яиру, «Бегемотом».
А Биньямин проворчал:
– Не люблю, когда дети сидят с ними. Почему они не сидят за нашим столом?
Но их мать, улыбнувшись своей неторопливой и умиротворенной улыбкой, сказала:
– Потому что они существа того же вида и с ними они чувствуют себя, как дома, где их принимают, какими они есть, не делают им замечаний и не пытаются переделать на иной лад.
– А потом они и выглядеть будут, как те, и ни одна девушка не захочет иметь с ними дела.
– Они и так уже выглядят, как те, – веселилась Зоар, – правда, чуть поменьше, но они быстро растут, так что ты не беспокойся. Что же касается девушек, – добавила она, – то поживем – увидим, Биньямин. Я знаю многих девушек, да я, по правде, и сама такая, которые любят именно таких парней. Больших и добрых, которые будут носить тебя на руках, на которых можно положиться, которых можно стукнуть при желании и позвать на помощь при необходимости.
– Если это то, что ты любишь, почему ты не вышла за такого бегемота? – спросила Лиора.
– Я выбрала бегемота твоей породы.
Вот такая у нас семья: маленькая, но полная взаимных симпатий. Моя жена симпатизирует Папавашу и моему брату, брат симпатизирует ей и себе, а мне симпатичны его жена и ее сыновья, и я ему завидую.
9
Дом и кабинет Папаваша освободились от мебели и заполнились гулкой пустотой. Грузчики затянули последние узлы. Папаваш, напряженно и сосредоточенно, двигая кончиком языка в такт движениям отвертки, снял с дверей «Доктор Яков Мендельсон – детский врач» и «Я. Мендельсон – частная квартира». Он положил таблички и шурупы себе в карман и сказал: «Едем».
Мама покраснела. У нее было два способа краснеть: иногда она краснела, начиная со лба, и это свидетельствовало о смущении, а иногда – от груди вверх, и это означало недовольство. На этот раз краснота поднялась от груди. Она быстрым шагом вернулась и взбежала по ступенькам в пустую квартиру. Мы ждали, пока она вернулась и объявила, что хочет ехать на грузовике с вещами, у заднего борта, сидя на кушетке из приемной. Биньямин тут же выразил желание сидеть рядом с ней, но Папаваш сказал, что это опасно. По дороге будут торможения и повороты, и «насколько я вас обоих знаю, вы обязательно будете высовываться из-под брезента».
Мать не спорила. Мы поехали перед грузовиками в нашем маленьком «форде-Англия». «Смотрите назад, дети, – шутил Папаваш, – следите, чтобы грузчики не удрали с нашим стетоскопом, и отоскопом, и цветным фонарем!»
По дороге – кажется, в Рамле – мы сделали остановку. Папаваш купил нам и водителям напиток под названием «град» и арабское мороженое, вкусное и тягучее. Мама не захотела присоединиться к угощению. Папаваш рассказывал что-то о Наполеоне, который убил где-то здесь беднягу муэдзина, мешавшего ему спать, – вон, там, возле той белой башни, – а дальше к востоку, среди желтеющих холмов и гор, которые уже начали вырисовываться в дрожащем воздухе, прочел нам лекцию о Самсоне-богатыре.
Мы начали подниматься среди гор. Папаваш рассказывал о Войне за независимость, показывал нам поржавевшие скелеты броневых машин и говорил об автоколоннах и боях за город и вдоль дороги к нему. Мать прикрыла глаза, и я сделал, как она, но открывал их каждые несколько секунд, чтобы проверить, не открыла ли она.
Длинный подъем закончился, в воздухе похолодало, он стал сухим и приятным. Мотор перестал стонать, и Папаваш сказал: «Он сделал это не хуже „мерседеса“, наш „фордик“».
Мать проснулась. Свежий запах шел от молодых сосен. Папаваш похвалил Керен-Кайемет [19]19
Керен-Кайемет– Национальный земельный фонд Израиля; в годы становления еврейского национального очага в подмандатной Палестине скупал земли у арабов и производил обширные лесопосадки.
[Закрыть]за посаженные им деревья и предсказал: «В горах Иерусалима у нас тоже будет много красивых мест с тенью». Дорога спустилась и запетляла по арабской деревне, и Папаваш сказал:
– Это Абу Гош, а вон там Кирьят-Анавим, а сейчас, – его голос стал торжественным, – мы поднимемся на Кастель.
Мама молчала. Наш маленький «форд-Англия» взобрался на гору и спустился по крутому склону. Папаваш опять начал называть какие-то незнакомые имена и названия, а потом показал:
– Вот граница с иорданцами, видите, как близко, а вон то здание с башней, вдалеке, – Наби-Самуэль, который вовсе наш пророк Шмуэль из Библии, а никакой не Самуэль, и почему только эти мусульмане не придумали себе новую религию с новыми пророками, вместо того чтобы брать у других Моисея, и Иисуса, и Давида, и Шмуэля и называть их Муса, и Иса, и Дауд, и Самуэль?!
Он говорил и объяснял, а ты молчала, и после еще одного подъема мы оказались, по его словам, «у самых ворот Иерусалима». Но никаких ворот там на самом деле не было, город начался внезапно, сразу за поворотом, который ничем не выдавал его существование.
– Иерусалим, он как дом, дети. У него есть вход, и он начинается сразу за входом. Не то что Тель-Авив, который начинается немного тут и немного там, и в него въезжают и выезжают из тысячи мест, везде, где хотят.
И замолчал, и улыбнулся, ожидая реакции, но Биньямин не заинтересовался, я ждал твоих слов, а ты упорно молчала.
– Чувствуете, какой здесь хороший воздух? Это иерусалимский воздух. Дышите глубже, дети, и ты, Рая, дыши тоже. Вспомните, какую жару и влажность мы оставили в Тель-Авиве.
Наш маленький «форд-Англия» свернул направо, на длинную улицу, по левую сторону которой, за автобусной стоянкой и гаражом, тянулась голая, безлесая скала, а по правую – жилые кварталы. Мы миновали маленький каменный дом, окруженный виноградником. Я было подумал с надеждой, что это и есть наш новый дом, но мы свернули налево, в узкую, короткую, зеленую улицу.
– Это наш новый район, – сказал Папаваш. – Район Бейт а-Керем. Здесь справа вверху ваша новая школа, а здесь мы повернем налево, это наша новая улица, улица Бялика, а вот это наш новый дом. Как раз напротив.
Мы остановились возле дома с одним входом, тремя этажами, двумя маленькими квартирами внизу и четырьмя большими – наверху. Я спросил тебя:
– Это Бялик с кладбища в Тель-Авиве?
И ты сказала:
– Да.
Мы вышли из машины и поднялись на второй этаж. Папаваш открыл дверь слева. Мы стояли у входа в квартиру, большую и пустую, полную сверкающего света и хорошего иерусалимского воздуха. Я ждал, что ты скажешь: «Здравствуй, дом», чтобы мы могли войти, но ты не сказала. Папаваш и Биньямин шагнули и вошли, а ты всё не убирала руку с моего затылка и плеча. На один счастливый миг мы остались наедине снаружи, а потом твоя рука подала мне знак шагнуть и войти вместе с тобой.
Папаваш сказал:
– Здесь у каждого будет своя комната, дети. Это твоя, Яирик, а эта – Биньямина.
Мы не спорили. Мы спешили на улицу, потому что грузовики уже подъехали и с громким пыхтеньем остановились у дома и грузчики уже сворачивали брезентовые покрытия. Жители квартала толпились вокруг нашей мебели, открытой на всеобщее обозрение. Взрослые разглядывали вещи, желая оценить достаток новых соседей и их вкус, а дети смотрели на грузчиков, которые развязывали свои носильные ремни и крепили их на лоб и плечи. Ведь не каждый день удается увидеть человека, который поднимается по лестницу с холодильником или диваном на спине, багровый, как свекла.
А когда разгрузка закончилась, и грузовики с грузчиками уехали, и любопытствующие соседи разошлись, Папаваш вынул из кармана маленькие шурупы и медные таблички и привинтил их – кончик его языка и здесь двигался и напрягался – к новым дверям: сначала «Я. Мендельсон – частная квартира» к двери жилой квартиры наверху, а потом «Доктор Яков Мендельсон – детский врач» – к двери небольшой квартиры внизу.
– Ну вот, Рая, – сказал он, отступил немного и оглядел свою работу. – Видишь? Совсем как в Тель-Авиве. Точно так же. Кабинет внизу, а мы на втором этаже.
Он в последний раз решительно крутнул отверткой.
– Вы, дети, идите искать товарищей. А мы, Рая, выпьем с тобой первый стакан чая в новом доме. Чайник еще не распакован, но я не забыл приготовить и взять с собой электрический нагреватель и две чашки, и у нас есть коржики, и, может, мы поговорим немного. И кипарис здесь у нас растет, твое любимое дерево, а вот и сюрприз!
Появился парень на велосипеде, задыхающийся и вспотевший, и взлетел по лестнице с букетом гладиолусов в руках.
– Госпоже Мендельсон, – сказал он. – Пожалуйста, распишитесь.
И Папаваш улыбнулся радостной и напряженной улыбкой, подписал за нее и сказал:
– В честь нашего нового дома.
Мать набрала воды в кухонную раковину и погрузила в нее стебли гладиолусов.
– Спасибо, Яков, – сказала она. – Они очень красивые, и это очень мило с твоей стороны. Потом, когда мы откроем ящики, я перенесу их в вазу.
Мы с Биньямином вышли. На улице нас ждала группка детей и иерусалимское лето, которое не переставало требовать сравнения со своим тель-авивским собратом и похвал в свой адрес. Я сказал Биньямину:
– Давай вернемся и поможем разложить вещи.
Но он сказал:
– Возвращайся сам. Я хочу играть.
За считанные дни мой брат освоил иерусалимские названия и варианты всех детских игр, в которые мы играли в Тель-Авиве, начал воровать в киоске, который здесь назывался «Киоск Дова», а после летних каникул пошел в первый класс, и ему не пришлось ни приспосабливаться к уже сбившейся группе, ни бороться за место в ней. Быстрый и хитрый, обаятельный и золотоволосый, он с легкостью завоевал себе место и статус. Я был отправлен в третий класс и, как и следовало ожидать, столкнулся с настороженной и недоверчивой компанией. Вначале надо мной слегка посмеивались, как обычно посмеиваются над новым, полноватым и медлительным учеником, с черными щетинистыми волосами и низким лбом, но вскоре и меня начали приглашать к себе в дом, потому что среди родителей распространился слух, что не только Биньямин, но и я тоже – сын доктора Мендельсона, знаменитого детского врача, переехавшего сюда из Тель-Авива.







