355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Джон Муркок » Карфаген смеется » Текст книги (страница 25)
Карфаген смеется
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 04:30

Текст книги "Карфаген смеется"


Автор книги: Майкл Джон Муркок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 48 страниц)

Тем временем я продолжал расспрашивать о Коле, и мне стало ясно: в Париже полно людей, которые просто не могут признать, что они чего–то не знают. Очень многие притворялись, будто слышали о нем. Несколько русских эмигрантов утверждали, что встречали его на улочках по соседству или ужинали с ним пару дней назад, но почти все они оказались жуликами, которых интересовали только мои деньги. Возможно, из–за того, что наши русские дворяне в своих манерах и языке всегда ориентировались на Францию, в Париже собралось почти столько же эмигрантов, сколько в Константинополе. Русские рестораны вошли в моду. Русские художники устраивали выставки своих аляповатых картин. Русские танцоры шокировали весь мир причудливой хореографией, костюмами и отвратительной музыкой. Те самые элементы декаданса, которыми сопровождался триумф Ленина, теперь, как опасные споры, распространились во Франции. В результате парижане стали нас опасаться – и кто мог их в этом обвинить? Я с самого начала ошибся, открыв свою национальность. Я добился бы большего, если бы утверждал, что я еврей или египтянин! Иногда меня осаждали «синие чулки», которые бесконечно повторяли, как они сочувствуют стране, попавшей в ужасно тяжелое положение, а иногда ко мне и моим товарищам относились как к артистам какого–то гигантского цирка, приехавшим в город просто для того, чтобы развлечь скучающих обывателей.

Париж цеплялся за все модное. Совсем недавно я услышал, что последнее повальное увлечение – американские комиксы. Министр культуры присудил премию иллюстратору «Маленькой сиротки Энни»[137]137
  «Маленькая сиротка Энни» – американский комикс, созданный Гарольдом Грэем. На его основе был создан знаменитый мюзикл, а также снят художественный фильм, удостоенный премии «Оскар» в 1983 г.


[Закрыть]
, а муниципальные власти Парижа переименовали авеню Рузвельта[138]138
  Авеню Рузвельта получила это название в 1945 г. и сохранила его до сих пор.


[Закрыть]
. Теперь она называется бульваром Бэтмена. И куда же подевались претензии современных французов на культурное превосходство? Они подражают худшей американской и английской поп–музыке, худшей дешевой литературе, худшим фильмам. Они, по–видимому, отождествляют этот хлам с той жизненной энергией, которую они утратили более полувека назад. Я надеялся, что де Голль сплотит свою страну (хотя он показался мне напыщенным тупицей, когда мы повстречались в 1943 году). Его правление отмечено только студенческими беспорядками и распространением порнографии. Он не смог подчинить Алжир и не смог поставить на место свою блудливую столицу. (Более зловещие слухи о его происхождении и истинных привязанностях я отвергаю из–за отсутствия доказательств. Очень важно, однако, что он не сумел совладать с мусульманами за границей и не возражал против появления арабов и турок в собственной столице. Я разумный человек и не желаю верить в теорию заговора, получившую в наши дни такое распространение у западных красных. Дело в том, что подлинный заговор готовился в течение многих столетий, и в результате христианский мир изменился настолько сильно, что его стало трудно узнать!)

Наши дела шли все хуже и хуже. Эсме плакала при виде серых простыней и грязных окон. Она говорила, что нам не следовало уезжать из Рима. Итальянцы, конечно, были щедрее французов. Из России приходили ужасные новости. Верные присяге армии постоянно отступали и почти не получали помощи от союзников, теперь занятых турецкими делами. Я расспрашивал людей, приезжавших с юга России, о своей матери и друзьях, но ответов не получал. Бедолаги все еще не могли прийти в себя, все еще находились во власти кошмара. Казалось, тормошить их настолько же опасно, как пытаться разбудить сомнамбулу. Выходило много русских газет всех политических мастей, от яростно–монархических до крайне нигилистических, в них сообщались не факты, а мнения. В русских издательствах и русских информационных центрах, как и в отдельных кафе, которыми управляли русские, в основном все ограничивались сплетнями и нелепыми фантазиями. Эти эмигранты, подобно их берлинским коллегам, были удачливыми беженцами. В других местах сотни тысяч людей попадали в гражданские концентрационные лагеря, умирали от болезней или от отчаяния. И даже среди этих несчастных беженцев встречались сторонники Ленина и Троцкого. Ужасные последствия социализма стали всем очевидны, и все–таки французские социалисты готовили подобную судьбу своей собственной стране! Возможно, сопротивление оказалось бы гораздо мощнее, если бы наши газеты не печатали правдивые рассказы о злодеяниях настолько отвратительных, что обычные парижане не могли поверить прочитанному и отвергали подлинные истории, считая их лживой пропагандой. Я настаивал, что в газетах пишут правду, – я видел такие вещи собственными глазами. Я пострадал от рук красных добровольцев, и только бегство спасло мою жизнь. Но я вскоре понял, что лучше ничего не говорить. В те дни непрерывного, лихорадочного послевоенного веселья люди могли возненавидеть тех, кто говорил о смерти и ужасе или даже о чем–то менее значительном. Вот что им было нужно: новейший американский джаз, модные танцы, эксцентричные наряды. О героях войны уже забыли. Их место заняли потные негры, игравшие на банджо. И когда цена этих новых ощущений оказалась слишком высокой, они потребовали денег у разоренной Германии! (Разумеется, немцы устали. от таких требований. Они снова заняли город, после чего парижане просто пожали плечами, вдвое подняли цену на выпивку для немецких солдат и стали танцевать дальше.)

Эсме была готова присоединиться к великой вечеринке. Ее стремление к хорошей жизни вызывало у меня беспокойство. Она была молода, ей хотелось посещать разные места, но, конечно, я никак не мог найти наличных. Вскоре мне пришлось продать ценный патент за несколько сотен франков. Моим агентом стал одесский еврей по фамилии Розенблюм. Я заставил себя вежливо побеседовать с ним и даже не отдернул руку, когда он протянул мне липкие пальцы, предлагая заключить союз. Он сказал, где я должен встретиться с его клиентом.

Это случилось на Монмартре, в туристическом «Бал дю данс», в пасмурный день, когда колокол Савояр на башне Сакре–Кёр звонил «Ангелюс»[139]139
  «Ангелюс» – «Ангел Господень» – католическая молитва.


[Закрыть]
. Мне нравилась эта церковь. Казалось, ее перенесли откуда–то издалека, с Востока. Обычная толпа посетителей рассосалась. Эстрада опустела, стулья сдвинули, бар закрыли, и все–таки в помещении еще воняло дешевыми духами и молодым вином. Я вошел внутрь. Дверь за мной запер человек, с которым я согласился встретиться. Он тоже оказался украинцем, но из Марселя – он жил там с 1913 года. На мсье Свирском были яркий костюм в тонкую полоску и белая фетровая шляпа. Его руки были увешаны тяжелыми золотыми кольцами с грубо ограненными полудрагоценными камнями, главным образом темнокрасными. Он сказал, что работает брокером на серьезных южных промышленников, имеющих отделения в Париже. Он был лет на десять старше меня, но кожа на его лице казалась дряблой, как у ищейки, – словно что–то сушило его изнутри. Из–за этого Свирский выглядел печальным. Но его глаза напоминали твердые коричневые камни. Он расспросил меня об изобретении, которое я хотел продать. Он меня выслушал, и глаза его сверкнули, лицо сморщилось, губы искривились, как будто он считал себя обязанным проявить глубокомысленный интерес к моему отчету. Этот странный, нервный маленький субъект немедленно расслабился, когда я сказал, что добавить мне нечего. Тогда он озабоченно посмотрел в сторону бара. Свирский явно чувствовал неловкость – возможно, он хотел вести себя правильно, но не вполне понимал, чего от него ожидают. Он напоминал мне кое–как выдрессированного спаниеля. И все же в бумажнике у него лежали деньги вместе с листком бумаги, который мне следовало подписать: контракт на бланке марсельской проектной фирмы. Там упоминались лицензионные выплаты, которые я должен получить, когда мой тормоз безопасности начнет приносить доход. (Это устройство присоединялось к акселератору автомобиля. Оно автоматически срабатывало, когда водитель полностью отпускал педаль.)

Мы болтали об Одессе и о хороших временах, которые мы там пережили. Он знал некоторые из моих любимых кафе. Он вспомнил «У лохматого Эзо», вспомнил имя аккордеониста, который постоянно играл в заведении. Я произвел на него впечатление, когда упомянул своего дядю Сеню. Семена Иосифовича знали все.

– Так вы его племянник! Как тесен мир! – Он усмехнулся. – Мне лучше еще раз взглянуть на этот контракт. Вы слишком быстро его подписали. Почему вы не вошли в семейный бизнес?

– Дядя Сеня послал меня в технический институт. Он хотел, чтобы я стал адвокатом, но у меня не было к этому призвания.

Свирский воспринял это спокойно:

– У вашей семьи нет особой склонности к юриспруденции.

Я спросил, знал ли он моего кузена. Свирский сказал, что, по его мнению, Шура может находиться в Марселе.

– Нет, – возразил я. – Говорят, его убили.

Но Свирский был уверен, что Шура жив.

– Он явился несколько лет назад и просил дать ему работу. Наверное, дезертировал. Его бы, наверное, устроило, если б люди решили, что он мертв, а? Вероятно, обменялся с кем–то документами и сел на корабль. Так обычно и делается.

Неужели весь мир воскрес? Меня эта мысль просто потрясла. Да, все было очень похоже на Шуру. Я попросил Свирского передать моему кузену, чтобы тот связался со мной, если захочет. Мы поссорились из–за девушки. Я сожалел о случившемся. Я был уверен, что и он чувствует то же самое. В такие времена родственники должны быть вместе.

– Да, верно, – сказал Свирский. – В Марселе все еще очень много украинцев. Разумеется, с начала войны прежняя торговля с Одессой таки почти прекратилась. Это большой позор. Нам всем было очень хорошо.

Он зевнул. Теперь, заполучив мою подпись, Свирский чувствовал себя гораздо спокойнее. Мы согласились, что дела в Одессе уже никогда не пойдут так хорошо, как прежде. Золотой век миновал. В 1918 году только Париж вопреки всему пытался жить на широкую ногу. Апокалиптические политические идеи угрожали всей европейской жизни, предвещая новые войны и новые режимы. Свирский все еще надеялся, что большевики «немного расслабятся», как только окончательно победят в гражданской войне.

– Они обязаны открыть морскую торговлю. Они ведь не сошли с ума.

Но Свирский никогда не сталкивался с этой особой формой безумия.

Я сказал, что настроен не так оптимистично. Эти люди готовы уничтожить все страны, которые угрожают их безумным мифам. Он настаивал, что все устаканится. Я поблагодарил Свирского за деньги и, пожав ему руку, покинул «Бал дю данс». В следующий раз мы встретились лишь через несколько лет. Тогда Свирский мог бы назвать меня пророком.

Мой автоматический тормоз помог нам продержаться больше двух недель. Мы купили новую роскошную одежду. Мы посмотрели «Кабинет доктора Калигари»[140]140
  «Кабинет доктора Калигари» (1920) – немой фильм Р. Вине, положивший начало немецкому киноэкспрессионизму.


[Закрыть]
, и нас испугало его безумие. Этот модернистский экспрессионизм явственно свидетельствовал о том, что после поражения Германия стала нервной, почти психопатичной. Даже более обычные, менее иррациональные фильмы отражали ту же болезненную навязчивую идею смерти и психического заболевания. Эсме очень понравился «Полукровка». Никак нельзя было предположить, что этот фильм создал человек, который позднее подарил нам «Метрополис», «Нибелунгов» и «Женщину на Луне»[141]141
  Перечисляются фильмы Фрица Ланга (1890–1976), немецкого кинорежиссера, с 1934 г. жившего и работавшего в США, одного из величайших представителей немецкого экспрессионизма.


[Закрыть]
. Я в то время предпочитал «Пауков»[142]142
  Фильм «Пауки» (1919) действительно признается самым простым фильмом Ланга. Эта приключенческая лента о поисках сокровищ долгое время считалась утерянной и обнаружена только в 1970‑х гг.


[Закрыть]
– эта картина казалась более понятной. Нам обоим, однако, нравился Чарли Чаплин, мы несколько раз смотрели «Тихую улицу» и «Иммигранта». Моей фавориткой стала Мэри Пикфорд, которая во многом напоминала Эсме. Мы посмотрели «Маленькую американку», «Ребекку с фермы Саннибрук» и «М’лисс». После просмотра мне захотелось перечитать рассказы Брета Гарта и отправиться в Калифорнию. Наверное, из всех фильмов Мэри Пикфорд мне больше всего нравился «Длинноногий папочка». Я сказал Эсме, что, если бы не любил ее, Мэри Пикфорд завладела бы моим сердцем. Эсме сказала, что, на ее взгляд, Мэри слишком хороша и мила. Я рассмеялся:

– В таком случае она – твоя идеальная конкурентка!

В Париже Америка стала для меня гораздо важнее, чем прежде, благодаря Д. У. Гриффиту, который так эффектно показал свою страну в величайшем из всех фильмов. Мы оба были просто одержимы «Рождением нации». Мы посмотрели фильм по меньшей мере двадцать раз. И в результате я начал понимать, что потенциал социального и научного прогресса сосредоточен в Соединенных Штатах. Если бы я сам снимал кино, то сделал бы именно таким. Один только Гриффит показал миру, что его страна населена не только колонистами, дикарями и гангстерами. Идеалы режиссера так напоминали мои собственные! Я обещал себе: как только моя компания по производству дирижаблей добьется успеха, я немедленно отправлюсь в США и лично поблагодарю его. Я хотел, чтобы он обратил свое внимание на проблемы России. Достаточно одного фильма, в котором ужасы большевизма будут показаны так ярко, как Гриффит показал злодеяния северян и саквояжников, подстрекавших негров столь же цинично, как Ленин подстрекал монголов, – и целый мир бросится на помощь моей стране. (Как ни странно, сами большевики это осознали. Проявив почти невероятную хитрость, они наняли плагиатора Эйзенштейна, чтобы тот представил их дело в искаженном виде. Хитрый еврей, способный подражать гениям, украл труд Гриффита, создав хвалебную оду своим кровожадным хозяевам, представив их в нелепом героическом образе: ненавистная Гриффиту толпа в свете прожекторов представлялась поистине благородной. Это доказывает: средства не могут быть хороши сами по себе. Все зависит от того, кто их использует. Именно поэтому изобретатель всегда должен сохранять осторожность. Я и теперь держу свои изобретения при себе. За последние полвека на них слишком часто покушались.)

Париж продолжал танцевать. На всех улицах работали кафешантаны, публичные дома, бары. Пресыщенные люди приезжали со всех континентов, они мечтали поучаствовать в вечеринке. Американцы встречались повсюду. У них были деньги, хотя, как правило, они притворялись бедными. В своих любимых кафе на Левом берегу я встречал приезжих журналистов, живописцев, поэтов. Я спрашивал прибывших из США о Мэри Пикфорд и Лилиан Гиш, но они могли сообщить мне гораздо меньше, чем я сам узнал из киножурналов. Некоторые из них (главным образом жители Нью–Йорка) даже не имели представления, кто такой Дуглас Фэрбенкс! Прямо как русские, не слыхавшие о Стеньке Разине и царе Салтане! Их глубочайшее невежество вызывало у меня жалость. Они приезжали в Париж, отчаянно стараясь выглядеть интеллектуалами, читали невозможные французские романы Жида, Уиды и Мориака, пускали слюни над грязными выдумками Вилли–Коллетт, изданными под видом литературы. И в то же самое время они с восторгом рассуждали о массовом вкусе и дрыгали руками и ногами, изображая темнокожих собирателей хлопка, страдающих от предсмертного паралича. Я знал, что они смеялись надо мной, и все же я гораздо лучше чувствовал пульс эпохи, чем они. Они на самом деле воплощали прошлое, сами того не понимая. А я был истинным человеком своего времени. Они просто пытались повторить ностальгическую, невозможную фантазию конца века. И тем не менее некоторые из них снисходительно приобретали выпущенные мной акции «Аэронавигационной компании». Именно на эти средства, которые я тщательно учитывал в особом блокноте, мы и жили. Эсме снова начала страдать от головной боли, у нее повторялись приступы усталости, похожие на тот, что случился на лодке Казакяна. Сначала я сидел с ней, работая за нашим единственным столом, рисуя чертежи и сочиняя письма всем, кто мог бы нам помочь добраться до Англии. Постепенно я стал уходить все чаще, оставляя ее с керасиновой лампой и подержанными романами, купленными на соседних развалах. Деньги нужно было как–то добывать, а нам не всегда удавалось оплачивать самое необходимое. Один только кокаин в Париже стоил огромных денег. Он неожиданно вошел в моду в полусвете, официанты открыто продавали его в ночных клубах и ресторанах. Я впал в панику, понимая, что Эсме вскоре захочет бросить меня, – она не была создана для бедности или тяжелой работы. Лондон оставался недосягаемым. И мне приходилось тратить все больше и больше времени на поиски нового партнера, готового профинансировать строительство огромного дирижабля. Люди все сильнее опасались тех, кто проявлял интерес к их деньгам, – неважно, насколько убедительно выглядели проекты. Парижане в основном занимались тем, что брали деньги у других. Я страдал от страха и усталости, одна неудача следовала за другой. Эсме все глубже погружалась в себя, даже кокаин уже не действовал на нее.

Я надеялся разыскать Колю. Я оставлял сообщения повсюду. Я прикреплял их на доски объявлений в эмигрантских общежитиях, передавал клочки бумаги незнакомцам. Я печатал объявления в русских газетах. И еще я писал миссис Корнелиус, майору Наю, мистеру Грину, умоляя их прислать нам денег на проезд до Англии и использовать свое влияние на английских чиновников в Лондоне и в Париже. Русские потешались надо мной. Они ехидно спрашивали: «Ваш князь уже появился?» или «Дирижабль полетит сегодня?» Это было отвратительно. Наконец, только чтобы избежать подобных унижений, я начал отрицать, что я русский.

Однажды я стоял возле Зимнего цирка, перед отелем на рю дю Тампль, в котором мы жили после приезда в Париж, и ждал, когда артисты выйдут после дневной репетиции (я слышал, что многие русские теперь выступали в цирке в качестве наездников). И тут я явственно увидел Бродманна, одетого по последней моде в черную фетровую шляпу и пальто. Он быстро шагал по направлению к площади Республики. Взмахнув зонтиком, он подозвал такси и жестом пригласил еще какого–то человека присоединиться к нему. Этот мужчина был одет менее презентабельно, в коричневый костюм, – мне он показался французским интеллектуалом. Под мышкой незнакомец держал пачку газет. Я сразу догадался, что он придерживался радикальных убеждений. Бродманн улыбался и шутил, не обращая внимания на окружающих. Он явно преуспел, как это свойственно людям такого сорта. Несомненно, он изображал героя революции. Почти наверняка он стал агентом ЧК в какой–то небольшевистской организации. Дрожа от страха, я немедленно поспешил домой. Эсме была бледна, она что–то ела и пыталась читать Готье. Я ничего ей не сказал – не хотел тревожить ее еще сильнее. Но остаток вечера я провел дома, а на следующий день не стал бриться, решив отрастить бороду.

Я сел на трамвай, следовавший на Монпарнасское кладбище. Поблизости от него располагались театр и кафе, кажется, под названием «Пеле Нала». Некогда там собирались итальянские актеры, но теперь это место стало прибежищем русских анархистов. Я пал так низко, что вынужден был общаться с отребьем. Я делал все ради Эсме. Я пошел бы на что угодно, лишь бы спасти ее от нищеты. Спрыгнув с подножки трамвая, я пересек улицу и вошел в кафе. Ограда кладбища осталась позади меня. Стоял холодный осенний день, было довольно светло.

Кафе только что открылось. Внутри официанты еще отодвигали стулья от столов. Немногочисленные клиенты собрались в баре, они пили кофе из маленьких чашек и угощали друг друга сигаретами. Некоторые говорили на диалекте, который был мне знаком, – речь поселенцев, полурусских, полуукраинцев из Екатеринославской губернии. Я немного владел этим языком – по крайней мере, представлял общие правила – и смог приветствовать собравшихся. Однако они посмотрели на меня неприветливо и подозрительно. Эти люди, вероятно, провели в Париже несколько месяцев, но вид у них был до сих пор какой–то волчий. Я решил, что подобные люди не меняются нигде. Почти все носили обычную дешевую рабочую одежду, хотя у некоторых еще сохранились остатки мундиров – головные уборы, брюки или обувь. Я сказал им, что родился в Киеве, – это не произвело впечатления. Они немного расслабились, когда услышали, что я служил у Нестора Махно. Маленький батько все еще считался в их кругу великим героем. Высокий худощавый хромой мужчина, левая рука которого безжизненно висела, задал несколько вопросов, явно для того, чтобы проверить меня. Мои ответы его удовлетворили.

– И кем вы были? – спросил он. – Зеленым? Или вы один из тех городских анархистов, которые пытались нас учить, как сражаться с красными?

Я инстинктивно принял решение сказать им правду.

– Нет, – произнес я. – Моя сестра была санитаркой в армии Махно. Может, вы ее знали? Эсме Лукьянова.

– Знакомое имя, – сказал высокий мужчина. – Симпатичная блондиночка?

– Да, она.

– Так чем же вы занимались?

– Я учитель. И инженер. Я был в агитпоезде, когда меня захватили белые. Они заперли нас в синагоге на верную смерть. Потом прорвались какие–то австралийцы и забрали нас в Одессу. Услышав, что белые наводнили город, а красные расстреливают анархистов, я сел на корабль вместе с беженцами.

Они не хотели слушать рассказы о подвигах, эти мужчины. Многие из них оказались так называемыми «казаками» из Гуляйполя. Их не слишком интересовали истории других беглецов.

Раненого звали Челанак, очевидно, он был немецким колонистом с примесью еврейской крови, поэтому я его и заподозрил. Он сказал, что его сочли мертвым после того, как большевики напали на Голту[143]143
  Голта – исторический район украинского города Первомайска. В 1919 г. отступавшие части Добровольческой армии устроили там погром. Во время Второй мировой войны в Голте было создано гетто для евреев из Бессарабии и Буковины.


[Закрыть]
в сентябре 1919 года.

– Мы тогда тоже побеждали. – Он сделал паузу и отступил от меня на шаг, как будто осматривая картину. Потом он продолжил: – Я отполз в небольшой лесок, где греческие пехотинцы по обрывкам кителя приняли меня за белого офицера. Меня послали в Одессу, где находился плавучий госпиталь. Он направлялся в Болгарию, думаю. Но я остался в какой–то маленькой рыбацкой деревне, в которой мы остановились непонятно зачем. Я попытался вернуться – это случилось у самой границы. Меня схватили дезертиры, но не успели пристрелить – их поймали красные. Я снова сбежал, сначала в Польшу, потом в Вену и, наконец, во Францию. – Он нахмурился и понизил голос: – Но я тебя знаю, я уверен, знаю.

Я его раньше никогда не видел.

Кафе начали заполнять ветераны. Челанак прислонился к стойке и потягивал кофе. Его следующие слова были как будто совсем не связаны с предшествующими. Но говорил он очень многозначительно:

– Я был с Махно, когда мы казнили Григорьева на виду у его собственной армии. Помнишь? Чубенко выстрелил первым, Махно – вторым, а я – последним. Мы сделали это из–за погромов, думаю. Я точно тебя знаю! Ты был одним из связных боротьбистов, которых мы обнаружили в отряде Григорьева. Бродманн!

Ничего более ужасного он сказать не мог. Мне тотчас стало дурно. Я попытался улыбнуться. Он отбросил журнал, который держал в руке, и щелкнул пальцами:

– Бродманн. Кто–то сказал, что ты в Париже. – Он осмотрелся по сторонам.

Я едва не закричат:

– Я не Бродманн! Ради бога, дружище! Меня зовут Корнелиус! Меня действительно схватил Ермилов, но я сбежал. Я был пленником Григорьева несколько дней, вот и все! Потом я встретился с сестрой в Гуляй–поле. Клянусь, это правда.

Я был потрясен. Я видел Бродманна всего днем раньше. Это само по себе пугало. Но то, что бывшие бандиты приняли меня за ужасного предателя–еврея, было гораздо хуже.

– Я встречал человека, который носил эту фамилию. Он был большевиком, хотя какое–то время притворялся боротьбистом. – Я пожалел об этом признании, едва слова сорвались с моих губ.

– Товарищ Бродманна, так? Я знаю твое лицо. Я тебя знаю.

Он не проявлял особой враждебности. Как будто он лично не испытывал ненависти к своим старым врагам. Но было непохоже, что все остальные разделяли его терпимость. Наверное, я вспотел. Я почти умолял его не продолжать разговор о нелепом сходстве. Я простирал к нему руки. Я никогда не видел этого полумертвеца прежде и не мог поверить в глупое совпадение, приведшее к тому, что он спутал меня с человеком, которого я боялся и презирал сильнее всех на свете. Я с трудом покачал головой:

– Который Бродманн? С рыжей бородой? Из Александровска?

Челанак засмеялся:

– Нет–нет! Я видел тебя на митинге! Позавчера. Неподалеку от улицы Сен–Дени. Я тогда подумал, что ты и есть Бродманн.

– Я не был на митинге, товарищ. Пожалуйста, не надо об этом!

Неужели Бродманн в конце концов принесет мне смерть?

– Ты знаешь, что Бродманн утверждает, будто помог убить Григорьева? Ты не убивал Григорьева, верно?

– Конечно нет.

– Извини. Сюда часто заходят чекисты. Должно быть, у тебя есть двойник, товарищ. Неприятно, да? Двойник, который служит в ЧК!

Казалось, опасность миновала, но я никак не мог успокоиться. Я пришел туда только потому, что надеялся узнать новости о Коле, в прошлом связанном с кем–то из анархистов. В душном помещении собиралось все больше изгнанников, одни говорили на русском, другие – на французском, немецком, польском. Они держали в руках смятые газеты так же небрежно, как некогда мечи и винтовки. Я начал проталкиваться к выходу. Челанак ухватил меня за пальто:

– Но ты, несомненно, друг Бродманна? Может, до сих пор боротьбист? Скажи хотя бы, зачем ты сюда пришел!

– Из–за князя Петрова, – сказал я.

– Какого черта ты ищешь здесь князя? – Он снова подошел ко мне. – Мы немного побаиваемся шпионов, друг Бродманна.

– Я не друг Бродманна. Единственный Бродманн, которого я знал, пойман и расстрелян белыми в Одессе в прошлом году. Что касается Петрова, он сделал так же много, как и любой из нас, – и тоже пострадал. Разве для нашего движения существуют классовые ограничения? Если так, то вы, наверное, собираетесь исключить Кропоткина! – Я с ужасом осознал, что все глаза теперь устремлены на меня. Я заговорил более решительно: – Ты дурак, Челанак. – Я придвинулся к нему, ударил по высохшей руке, которая начала качаться, как маятник. – Не могу понять, почему ты выбрал меня. Я не причинил тебе вреда. Мы еще недавно вместе служили общему делу.

Он ухватился за раненую руку здоровой, чтобы она перестала качаться. Потом он посмотрел в землю.

– Прошу прощения, товарищ. У нас здесь нет никакого Петрова – разве что он сменил имя и звание. Не знаю, почему я так заговорил. Может, есть в тебе что–то такое…

Мы оба тяжело дышали. Мы теперь стояли возле кафе и смотрели на кладбище, находившееся за железной оградой по ту сторону дороги.

– Ты, по–моему, немного похож на Бродманна, – сказал он, пытаясь смягчить оскорбление. – Но я вижу, что ты – не он. Ты ни одеждой, ни выражением лица не напоминаешь чекиста. При дневном свете это очевидно. Я еще раз извиняюсь. Что я могу для тебя сделать?

– Я надеялся отыскать князя Петрова, вот и все.

– Сюда приходят только измученные и побежденные анархисты. Нас связывают страдания и жалость к себе. – Он улыбнулся, поправив кепку. – Возможно, именно поэтому я принял тебя за чекиста. Ты выглядишь не особенно подавленным. Иди с миром, товарищ. Но будь осторожен. Твое лицо не очень подходит для этих мест. – Он слегка расслабился. – В твоих глазах слишком много будущего. А эти кафе – цитадели утраченного прошлого. У нас нет сил, чтобы сделать еще шаг вперед.

Я не могу вспомнить, попрощался ли с ним. Я помчался по рю Фруадево, мимо театра. Я бежал не от Челанака, а от Бродманна. Я был уверен, что анархист прав. Бродманн – наиболее подходящий кандидат в агенты ЧК. Он очень обрадовался бы, если бы представилась возможность меня уничтожить. В тот момент я был готов бежать обратно в Рим. Какую же глупость я совершил, когда бездумно принял приглашение Сантуччи! Я думал, что отсюда легче добраться до Лондона. Лучше бы я остался в Константинополе. Я решил, что совершенно необходимо поскорее выбраться из Парижа, возможно, уехать на юг или в Бельгию, а оттуда перебраться в Голландию или Германию. Я продам всю свою одежду. Все ценности, какие у меня остались. Я зашел в Люксембургский сад с его тонкими, неприятными с виду деревьями. Место казалось слишком открытым. Я помчался на улицу Сен–Мишель и постарался затеряться в толпе, едва не попал под трамвай и наконец добрался до нашего переулка. Он стал моим убежищем. Я сильно запыхался к тому времени, когда поднялся по лестнице на верхний этаж. Внутри, как всегда, было сумрачно. Эсме сидела на нашей грязной кровати и читала старый номер «Парижской жизни». Она просто кивнула мне. Я немедленно бросился к нашим запасам кокаина, чтобы поддержать свои силы. Эсме до сих пор не вытащила из волос вчерашние папильотки. Она становилась неряшливой, и в этом была моя вина. Мог ли Бродманн, подумал я, явиться в Париж специально для того, чтобы отыскать меня? Большевистские убийцы находились во всех столицах. Они занимались тем, что истребляли людей, избежавших расправы в России.

На сей раз я обрадовался, что Эсме не отрывалась от журнала и не замечала, благодарение богу, моего волнения. Как я мог сказать ей, что нам нужно бежать? Ей стало бы только хуже, и тогда я просто не сумел бы скрыться: по пятам шел Бродманн, а Эсме и так находилась не в лучшем состоянии. Бродманн, конечно, знал о моем присутствии в Париже – я повсюду оставлял свой адрес, надеясь, что сведения в конце концов дойдут до Коли, и Бродманн или один из его агентов–чекистов могли в любой момент все узнать. Я молился, чтобы они пощадили Эсме. Сначала я решил взять свои драгоценные грузинские пистолеты и отнести их в дорогие магазины на набережной Вольтера, где туристы покупали старинные стулья эпохи Людовика XV и медали времен Наполеона, деревянные статуи святых, украденные из разрушенных во время осады церквей. Мне следовало совсем немного пройти по берегу Сены, чтобы достичь набережной. Я просто обязан был раздобыть денег на железнодорожные билеты. Однако я медлил. Я чувствовал, что откажусь от последних остатков своего наследия, если продам самое ценное и предам друга. Но у меня не осталось выбора. По всему Парижу беженцы принимали в точности такие же решения.

Наверное, меня в те дни сберег некий яркий развратный ангел–хранитель, тот самый, который ввел меня в мир богемного Петербурга и познакомил с Колей. Он появился, крича и размахивая длинными пухлыми руками, на Пон–Неф, в том месте, где он выводил на набережную Конти. Человек как будто сошел с одной из гротескных башен Нотр–Дама – облаченный в ярко–желтый плащ, зеленый шейный платок, синий бархатный жакет и белые «оксфордские мешки»[144]144
  «Оксфордские мешки» – свободные мешковатые брюки, которые носили студенты Оксфорда в 1920–1950 гг.


[Закрыть]
. Я по привычке хотел сбежать от него, но потом остановился, а он перелетел через дорогу (плащ и брюки взметнулись, как оболочка сдувшегося воздушного шара) и обнял меня. Он прижимал меня к чудовищной груди и дышал мятной водкой мне в лицо. Он по–прежнему сохранил свое преувеличенное очарование и склонность к театральным фразам и жестам. Не вызывало сомнений и то, что его страсть ко мне (впервые проявившаяся в поезде, когда я был мальчиком, путешествовавшим из Киева в Санкт–Петербург, в Политехнический институт) ничуть не угасла. Это был артист балета Сергей Андреевич Цыпляков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю