Текст книги "Карфаген смеется"
Автор книги: Майкл Джон Муркок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 48 страниц)
Майкл Муркок
Карфаген смеется
ПРЕДИСЛОВИЕ
За четыре с половиной года, прошедших с тех пор, так я закончил редактировать первый том мемуаров полковника Пьята «Византия сражается», мои собственные жизненные обстоятельства существенно переменились. Я занялся тщательной проверкой некоторых заявлений Пьята после того, как получил несколько писем от людей, знавших его до войны. Их воспоминания решительно отличались от известных мне. В результате я отправился по следам полковника, в какой–то миг мне показалось, что я вынужден буду продолжить странствия с того момента, где он остановился в 1940‑м. Отставной турецкий бимбаши[1]1
Бимбаши (букв, «тысяча голов») – в Турции – командующий полком, состоящим из тысячи солдат.
[Закрыть], один из революционных националистов Кемаля в 1920‑м, уверял меня, что Пьят был американским ренегатом, сионистом, работавшим на британцев. Два энергичных восьмидесятилетних старца в Риме настаивали, что он был польским коммунистом и собирался проникнуть в фашистскую организацию на раннем этапе ее развития. В Париже почти все соглашались, что он был русским, возможно, евреем, связанным больше с преступным миром, чем с политическим подпольем. Не все помнили его как Пьята (Рiаt или Руаtе – возможные варианты). Некоторые жители Берлина, с которыми я встретился, опознали его как Питерсона или Палленберга, но с готовностью подтвердили, что он был ученым, инженером. Одна немецкая леди, некогда узница Бухенвальда, а теперь жительница Оксфорда, очень удивилась, когда я спросил, считает ли она Пьята настолько выдающимся, как утверждал он сам. Она сообщила, что ей известно по крайней мере об одном исключительно успешном его изобретении, потом рассмеялась и отказалась продолжать. У этой женщины случались приступы умственной нестабильности.
После того как в 1941 году пришли нацисты, в Киеве не осталось фактически никаких письменных свидетельств, и даже о Бабьем Яре не сохранилось никаких упоминаний, за исключением произведений Евтушенко и Антонова[2]2
Не совсем точно – решение об увековечении памяти погибших было принято уже в марте 1945 г. Однако именно со стихотворением Евгения Евтушенко «Бабий Яр», написанным в 1961 г., связано пробуждение общественного интереса к трагическим событиям. В 1966 г. в Бабьем Яре прошел первый неофициальный митинг памяти, на котором присутствовало не менее тысячи человек, в том числе и авиаконструктор Олег Антонов. Неясно, идет ли речь именно о нем. Судя по контексту, Муркок имеет в виду Анатолия Кузнецова, создавшего на основе детских воспоминаний документальный роман «Бабий Яр». Книга в сокращенном виде была опубликована в СССР в 1965 г., полная версия вышла за границей после того, как Кузнецов стал невозвращенцем.
[Закрыть]. Теперь это часть новой автострады. Со своим обычным тактом Советская Украина предпочла позабыть о событии, которое могло представить в дурном свете всех украинцев в целом (нацисты еще нигде не находили такого множества восторженных добровольцев).
В Америке обнаружилось гораздо больше документов, но они оказались одновременно и полезными, и противоречивыми. Некоторые газетные сообщения не согласовывались с рассказами Пьята, и все–таки есть немало оснований полагать, что он мог пережить то, о чем умолчали газеты. О госпоже Моган, например, практически не упоминали в ходе кампании против клана, которую вела «Нью–Йорк уорлд» в 1921–1923 гг., но госпожа Тайлер[3]3
Мэри Элизабет «Бесси» Тайлер (1881–1924) – специалист по связям с общественностью из Атланты, с 1920 г. сотрудничала с Эдвардом Янгом Кларком и помогла ему превратить изначально бессильный второй ку–клукс–клан в массовую организацию, которую поддерживали различные слои общества.
[Закрыть], которой Пьят уделил пару строк, представлена в газете одной из главных злодеек. Точно так же засаленные и выцветшие газетные вырезки в записных книжках Пьята не обязательно подтверждают его сообщения, находящиеся на соседних страницах, и, к сожалению, даты и источники часто неразборчивы или вовсе не указаны. Один заголовок, возможно, из «Нью–Орлеан тайме» конца 1921‑го, звучит так: «Бернс разоблачает клан». В статье идет речь о департаменте юстиции Бюро расследований, предшественнике ФБР, намеренном изучить всю деятельность клана[4]4
Министерство юстиции США, объединяющее функции Министерства внутренних дел и Генеральной прокуратуры, было создано в 1870 г. Бюро расследований появилось в 1908 г. Одна из его задач – внутренний контроль и сбор разведывательных данных.
[Закрыть]. Это сообщение подтверждает все слова Пьята – но расследование началось раньше, чем он утверждал. Обвинения полковника в предвзятости и коррупции очень часто также сомнительны. Я имею в виду «Мемфисский коммерческий вестник»[5]5
«Мемфисский коммерческий вестник» – одна из крупнейших ежедневных газет в США. Позиция газеты в вопросах расовой дискриминации отличалась неоднозначностью – здесь печатался один из самых популярных расистских комиксов «Мысли Гамбоне», и в то же время в 1923 г. «Вестник» получил Пулитцеровскую премию за разоблачения ку–клукс–клана. По позднейшим сведениям, газета находилась под контролем ФБР.
[Закрыть], который Пьят считал правой рукой местных политиканов. На деле «Коммерческий вестник» получил Пулитцеровскую премию за смелые статьи о противостоянии клану. Газета представляла интересы значительного числа южан, которые возмущались действиями клана и активно протестовали против них, например, в Миссисипи, Теннесси, Алабаме, даже в Джорджии. Во многих западных штатах, включая Техас и Калифорнию, клан добился куда больших успехов, чем на Юге.
«Карфагенская демократическая газета», выходившая в Арканзасе, определенно сообщала о воздушном корабле майора Синклера в статье, озаглавленной «Местные граждане помогают летчикам», от 27 февраля 1922 г., но я не смог отыскать никаких упоминаний о Пьяте в «Канзас–Сити стар», хотя, по его собственным словам, он произвел настоящий фурор в 1923 г. Есть вырезки из «Толедо блэйд», «Кливленд плэйн Дилер», «Спрингфилдского республиканца» и «Сент–Луис лоуб демократ», но Пьята везде называют Питерсоном. «Индианаполис таймс», «Даллас ньюс» и «Нью–Орлеан таймс» в лучшем случае публиковали уклончивые комментарии, но чаще всего журналисты решительно критиковали его за «отвратительные искажения фактов», расовый и религиозный фанатизм. Иногда Пьят, кажется, не понимал, что его осуждают, и гордо вклеивал вырезку в альбом, чтобы подтвердить свою известность. Скандал с де Грионом упоминается в «Тон» за 1921 г., и здесь мсье Пьятницкий назван натурализованным французским гражданином. Заметка «Любовь в разгар красного террора» оказалась театральной рецензией из северокалифорнийской газеты, выходившей в Грасс–Вэлли: «Среди исполнителей ролей в этой увлекательной музыкальной драме были мистер Мэтью Палленберг, мисс Гонория Корнелиус, мисс Этель де Курси и мисс Глория Дуглас».
Но мои странствия были не совсем напрасными. Они оказались полезны, когда я наконец поселился в отдаленной части йоркширских долин, чтобы попытаться привести в порядок рукописи, о которых шла речь в первом томе. Я использовал записи разговоров с Пьятом, немногочисленные интервью, взятые у людей, с которыми я встречался, но в основном мне снова пришлось положиться на письменные источники, непоследовательные и скучные, как всегда. В то время как большая часть предыдущего тома была написана по–русски, основной текст следующего сочинения, за исключением упоминаний о сексе, как всегда, сделанных по–французски, состоял из записей на каком–то полусекретном языке, в котором преобладали английский, идиш и немецкий, с небольшими польскими и чешскими вкраплениями и незначительными фразами на турецком (а еще там были собственные, в значительной степени непереводимые, слова Пьята). Это относится к большей части дневника, который, по словам автора, был составлен между 1941 и 1947 г. Никаких еврейских букв в рукописи нет. И вновь без помощи М. Г. Лобковица я не смог бы продолжить работу: Пьят, как уверяет мой друг, плохо говорил на всех языках, включая русский. Конечно, его идиш, часто подсознательно смешиваемый с немецким и английским, подтверждает данное мнение. Пьят утверждал, что изучил язык, работая на евреев в киевском гетто, на Подоле.
И вновь я сохранил особенности оригинала – правописание, грамматику, хаотичные смешения языков и странные формы слов, а также часть (некоторым может показаться, что слишком большую часть) его безумных выпадов. Когда мнения и оценки Пьята менялись радикально, иногда на соседних страницах, по мере того как одно причудливое объяснение сменялось другим, я оставлял их без изменений, ибо это – существенные выражения индивидуальности автора. Я старался избегать решительных суждений или выводов, будучи уверен, что другие читатели могут заметить кое–что из того, что я не сумел разглядеть.
Вычитка этого сочинения оказалась нелегким делом. Зная о моем отвращении к большинству суждений Пьята и огромных временных затратах, друзья часто советовали передать «наследство» в академическое учреждение, которое могло бы обеспечить куда большую объективность. Однако, пусть это покажется донкихотством, я пообещал Максиму Артуровичу Пятницкому, что его воспоминания будут напечатаны. Я чувствую, что должен сдержать это обещание вопреки всем трудностям.
Особая благодарность всем людям, которые помогали мне в работе над этой книгой: Линде Стил, Джону Блэквеллу, Джайлсу Гордону, Робу Коули, Роберту Ланье, Элен Малленс, Явусу Селиму, «Петросу», Жан–Люку Фроменталю, Лили Стайнс, Дэйву Диксону, Полу Гэмблу, Майку Баттерворту, Джеффри Даймонду, мистеру и миссис Чайкин, мистеру и миссис Джейкобс, «Ма» Эллисон, Христиану фон Бодиссену, Франсуа Ландону, Фриде Крон, Натали Циммерманн, Лоррис Мюррейл, Лэрри Снайдеру из библиотеки Калифорнийского государственного университета в Лонг–Бич, сестре Марии Сантуччи, Мартину Стоуну Джону Клюту, Исле Венабльз, профессору С. М. Роуз, а также тем людям, которые пожелали остаться неназванными.
Майкл МУРКОК, Лондон, октябрь 1983
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я один из величайших изобретателей своего времени. Отвергнутый на родине, мой гений был признан всеми, даже турками. «Рио–Круз», перегруженный снегом и беженцами, двигался из Одессы к Севастополю и Кавказскому побережью. Британцы произносили тосты, называли меня русским Прометеем. Как я мог заметить иронию? Ведь я не представлял, что ждет меня в будущем. В те последние дни 1919‑го, избежав позорной смерти, я стал осознавать свою миссию: мне предстоит озарить весь мир светом науки. (Теперь, прикованный, я все еще жду своего Геркулеса. Es war nicht meine Schuld[6]6
Это была не моя вина (нем).
[Закрыть].)
С того дня, как я взошел на борт, мистер Томпсон, главный инженер «Рио–Круза» – космополит по характеру своей профессии, любитель научных журналов – стал моим безоговорочным сторонником.
– Вам следует при первой же возможности приехать в Англию, – настаивал он. – Столько людей погибло! Ученые сейчас нужны как никогда.
Меня поддерживали еще несколько членов экипажа. Они были добродушными, непосредственными и искренними людьми – лучшие представители Англии, теперь таких нет.
Мы любили говорить о том, что, пока Россия не придет в себя, Англия будет самым подходящим местом для продолжения моей карьеры. Мистер Грин, деловой партнер моего дяди Семена, возвратился в Лондон в начале революции. У него непременно найдутся для меня деньги. Кроме того, поддержка, которую я обнаружил на борту «Рио–Круза», давала возможность предполагать, что, высадившись на английский берег, я мог бы быстро добиться важного правительственного поста.
В свете этих перспектив, поддерживая силы небольшим количеством кокаина и вина, я по крайней мере отчасти смог позабыть о своих прежних разочарованиях. Расстаться с Россией было труднее, чем я ожидал, и прошло целых три недели, прежде чем нам удалось добраться до Константинополя. Как только мы потеряли из виду берег, на корабль обрушились сильные ветра и волны. Я был неплохим моряком, но тем не менее иногда страдал от морской болезни и по временам впадал в ужасную, изнурительную меланхолию. В такие моменты мне приходилось покидать общество и возвращаться в свою койку, где около получаса все мое тело сотрясалось, как будто в унисон с колебаниями корабля. Эти случаи были как физической, так и психологической реакцией на события предшествующих двух лет, но всякий раз, когда происходило подобное, меня охватывало неутолимое стремление вернуться в невинное прошлое, в мое золотое одесское лето 1914‑го, когда передо мной, казалось, открывался целый мир. В полубреду мне представлялось, что благородный город Одиссея навеки отдан татарам, мусульманам, евреям. Завладев Одессой, они захватили какую–то часть меня – и удерживали до сих пор.
Троцкий и Ленин смотрели свысока и усмехались: в окровавленных пальцах они держали маленький осколок моей души. Стихии могучим хором стенали вокруг корабля, когда я оплакивал Эсме, моего маленького ангела, Эсме, светлая славянская красота которой воплощала все истинное и благородное в России. Обесчещенная анархистами, этим монгольским сбродом, моя утраченная возлюбленная не вернется уже никогда. Она смеялась надо мной, когда я ужасался ее рассказам о насилии и унижении. Эсме, моя величайшая опора после матери, была моей музой и моей надеждой. Если она все еще жива, то стала всего лишь большевистской шлюхой. Эсме, когда мое тело содрогалось на узкой койке, я так хотел повернуть время вспять, чтобы спасти тебя. Как изменились бы наши жизни, если бы мы сбежали вместе! Я остался бы верен тебе. Кabus goruyorum[7]7
Я вижу кошмар (тур.).
[Закрыть]. И я до сих пор, даже в этом ветхом теле, верен тебе. Несмотря на все твои измены, я не виню тебя.
По пути в Константинополь «Рио–Круз» заходил в несколько портов Черного моря, чтобы подобрать пассажиров, высадить войска и выгрузить боеприпасы. Джон Монье–Уилльямс, капитан корабля, был седым коренастым валлийцем; с одной стороны его лицо избороздили ужасные шрамы – последствия давнего пожара. Капитан всегда был с нами вежлив, но явно испытывал некоторое отвращение к этому назначению, последнему перед выходом в отставку. Прежде его путь лежал в индонезийские, индийские и китайские колонии; для него наша гражданская война была непонятным местным конфликтом, не достойным британского участия. Грузовое судно превратили в военный транспорт; оно не слишком подходило для размещения пассажиров.
Большей частью каюты представляли собой общие спальни; мужчины располагались отдельно от женщин и детей. Мы с миссис Корнелиус получили собственную каюту, но необходимость изображать мужа и жену создавала для меня неожиданные неудобства, особенно ночью, так как моя спутница оставалась верной своему французу, а я сгорал от желания на верхней койке. Миссис Корнелиус была необыкновенно соблазнительной женщиной. Тогда ей только исполнилось двадцать, и она достигла расцвета. И я не мог не думать о ее нежной розовой плоти и чувственном аромате. Время от времени во сне она, прервав свое прелестное храпение, что–то нашептывала и причмокивала пухлыми, сладострастными губами, усиливая мое желание и заставляя меня лелеять и свою ностальгию, и бедный раздувшийся член в течение многих часов, пока корабль пробирался по темному суровому морю, скрипя, вздыхая и иногда издавая таинственный звук, напоминавший кряхтение перегруженного верблюда.
Другие пассажиры оказались в основном украинскими торговцами, nouveaux riches, которых я не терпел. Мало того что они были нелепы, женщины оказались самодовольными, мужчины – скучными, а их дети и слуги – отвратительными. Многие претендовали на благородное происхождение; все постоянно оплакивали потерю всего; при этом почти каждый, казалось, притащил на корабль по крайней мере по две шубы и три алмазных ожерелья. Эти люди были военными спекулянтами, спасавшимися от мести большевиков; среди них встречалось немало евреев. Я допрашивал многих, подобных им, во время службы в разведке и знал их на нюх. Кто–то из них, должно быть, узнал меня и начал распространять злостные слухи: я был красным шпионом, немецким чиновником и даже, как это ни забавно, евреем. Я начал замечать, что пассажиры в моем присутствии волнуются или ведут себя подобострастно. В ответ я начал избегать их. К счастью, мы с миссис Корнелиус общались с ними не слишком часто. Нас с самого начала путешествия пригласили обедать за маленький столик, предназначенный для мистера Томпсона и большинства офицеров, которые не могли пользоваться отдельной кают–компанией, поскольку корабль был переполнен. Истосковавшаяся по англичанам миссис Корнелиус с удовольствием приняла приглашение. Офицеры в свою очередь наслаждались ее веселым нравом. Их компания была намного понятливее и приятнее, чем общество моих соотечественников, так что меня это предложение тоже устроило.
Мы продвигались вперед через густой белый туман, через снежные бури и штормовые вихри, и, пока не оставили Россию, я по–прежнему страдал от болезненных перепадов настроения. Севастополь, Ялта и другие порты лежали впереди. Я, конечно, мог высадиться в любом из них, и меня это беспокоило. Было бы гораздо легче, если б расставание оказалось мгновенным. Однако я не испытывал нетерпения при мысли, что окажусь в Константинополе: как я понял, город был переполнен русскими, не способными получить визы в более гостеприимные страны. Я утешал себя: самое большее через несколько дней после прибытия в столицу Оттоманской империи я уже буду на пути в Лондон. Тем временем я делал все, что мог, лишь бы выбросить из головы воспоминания о Киеве и Одессе, забыть Эсме и первый полет над Бабьим Яром, приветствия товарищей–студентов во время моей речи в университете, восхитительные месяцы, проведенные с Колей в богемных кабаре Санкт–Петербурга. Я пытался сконцентрироваться на будущем, на практическом воплощении своей технологической Утопии. Мою жажду знаний и творчества до некоторой степени удовлетворил мистер Томпсон, который помог мне изучить корабль.
Старые поршневые двигатели, установленные на «Рио–Крузе», вызывали у мистера Томпсона, больше привыкшего к современным турбинам, одновременно и восхищение, и сомнение. Он считал удивительным, что двигатели вообще работали. Итальяшки пользовались ими уже много лет, сообщил он. Итальяшки прославились тем, что развалили все корабли, на которых плавали. Обычный текущий ремонт был для них чем–то немыслимым. «Они относятся к механизмам точно так же, как к лошадям: лупят их до тех пор, пока те не умирают на ходу». Мистер Томпсон бродил по темным содрогающимся коридорам машинного отсека, его красное лицо и волосы, казалось, пылали, а острый нос содрогался от пуританского страха. Он демонстрировал, что починил и усовершенствовал, обвинительными жестами указывал на пятна и вмятины на медных деталях, на ржавчину и заплаты на поршнях и трубах. Машинное отделение пропахло кипящим маслом. Из кочегарки валил угольный дым. В ужасной полутьме я воображал, как подпрыгивают заклепки на металлических пластинах и как рычаги вырываются из рук. Мистер Томпсон рассказал, что настоял на том, чтобы сверху донизу вымыли все помещения, чтобы очистили и смазали каждый винтик, прежде чем он позволил этому военному трофею снова выйти в море, и все же отделаться от налета грязи так и не удалось. Мистер Томпсон думал, что это всегда останется проблемой на любом корабле, независимо от того, насколько хороши системы вентиляции. В ответ я изложил ему свою концепцию корабля, которому не нужны ни уголь, ни нефть, потому что его двигатели работают от двух гигантских ветряков, возвышающихся над палубой судна; таким образом, нужен просто вспомогательный двигатель и маленький резервуар с дизельным топливом. Мистер Томпсон сомневался, пока я не сделал для него набросок чертежа будущего устройства; тогда он заволновался. Он всерьез настаивал, что мне следует запатентовать эти планы, как только я достигну Лондона. Я уверил его, что именно таковы мои намерения. В тот день за обедом он попросил меня описать изобретение еще раз его коллегам–офицерам. На них рассказ также произвел впечатление. Капитан Монье–Уилльямс, который служил на парусных судах, сказал, что оценил бы бесшумную работу моего двигателя. Ему не хватало тишины, что стояла на больших парусниках даже тогда, когда корабль развивал значительную скорость.
Миссис Корнелиус усмехнулась:
– У мня никада не б’вало ника’ого черт’ва ’покойствия до ветру, – сказала она и рассмеялась.
Ее поддержали все, кроме меня и капитана.
Позже она объяснила мне соль шутки. За столом, однако, она добилась своей цели и прервала чрезмерно серьезную беседу. После пудинга большинство пассажиров вышли из салона. Когда капитан Монье–Уилльямс и еще несколько офицеров удалились по служебным делам, миссис Корнелиус исполнила несколько номеров. Ее карьера началась в мюзик–холлах Степни[8]8
Степни – рабочий район Лондона.
[Закрыть], и она знала немало популярных песенок. Моряков явно обрадовали номера, которые, очевидно, были известными хитами, но мне песни в основном показались незнакомыми. В конечном счете я выучил их все и не раз избегал неприятностей, доказывая, что я британец, исполнением «Лили из Лагуны» или «В церкви Троицы я встретился с судьбой».
В тот вечер миссис Корнелиус выпила довольно много. В конце концов мне пришлось помочь ей добраться до каюты. Она страдала слабостью желудка, и смех, пение, морская качка привели к тому, что она потеряла над собой контроль прежде, чем мы добрались до двери. Я помог ей улечься. Через некоторое время она пробормотала, что ей намного лучше и она готова продолжить. Я тоже, возможно, был не вполне трезв, потому что в темной каюте, когда она пела «Мальчик, которого я люблю, стоит на галерке», попытался забраться к ней в койку. Она почти тотчас прервала пение и резко напомнила мне, что мы оба дали слово чести. Стыдясь себя самого, я вернулся в свою постель.
Когда я проснулся на следующее утро, слабые лучи света пробивались сквозь стекло иллюминатора. Миссис Корнелиус, по–прежнему одетая в розовое с черным шелковое платье, крепко спала. Стараясь не беспокоить ее (и несколько опасаясь заговаривать после того, как едва не предал ее доверие), я умылся в тазу и поднялся на палубу. Это вошло у меня в привычку, отчасти потому, что я спал так ужасно, отчасти потому, что в ранние утренние часы моя похоть усиливалась, и мне было невыносимо лежать на койке прямо над желанной женщиной, отчаянно пытаясь сохранять самообладание.
На рассвете на палубе людей бывало не много. Я мог покурить и насладиться прогулкой в уединении час–другой до завтрака. Единственной пассажиркой, с которой я сталкивался регулярно, была худощавая женщина средних лет. Ее лицо всегда покрывал толстый слой косметики. Кожа ее казалась зеленоватой, а губы и волосы – ярко–алыми. Она сидела за маленьким столиком на палубе и раскладывала пасьянсы. Ветер часто смешивал ее карты и иногда уносил их за борт, но все же, очевидно, не задумываясь об этом, она продолжала игру. Я начал воображать ее героиней легенды, оракулом, пленной троянской пророчицей. Определенно, было что–то цыганское в ее черном платке, украшенном большими темно–красными розами, в ее ярко–изумрудном платье и красных перчатках до локтей. Каждое утро, в одно и то же время, она занимала свое место. Сосредоточенная на картах, она никогда не замечала моего присутствия. Ее муж, бритоголовый бывший военный в какой–то гражданской форме, состоявшей из сюртука и брюк для верховой езды, заправленных в охотничьи ботинки, подходил к ней в то мгновение, когда раздавался первый звонок к завтраку; тогда она собирала карты, укладывала их в серебристую сумочку, протягивала мужчине длинную руку и удалялась с палубы. Супруги никогда не разговаривали, но пользовались языком мимики и жестов, который позволял предположить, что они постоянно общаются друг с другом.
В первые дни путешествия главную палубу судна почти постоянно заливала вода. Холодная, серая, она сливалась с небом, и иногда казалось, что мы погружаемся в преддверие ада; возможно, мы плыли по краю мира, и нам не было суждено когда–нибудь пристать к берегу. Сидя в ресторане, который в перерывах между трапезами заменял нам кают–компанию, я наблюдал, как снаружи то возносятся, то отступают волны. Миссис Корнелиус обычно присоединялась ко мне примерно в два–три часа, к этому времени она успевала привести себя в порядок. Мы заказывали напитки и непринужденно беседовали с другими пассажирами. По словам моей спутницы, компания была не из лучших, но миссис Корнелиус терпимо относилась к нашим спутникам, которых я по большей части считал невыносимыми. Из толпы торговцев и их жен выделялись две миниатюрные неврастеничные дамы, сестры, всегда державшиеся за руки; я поначалу принял их за влюбленных лесбиянок. Толстый торговец зерном из Александровска рассказал миссис Корнелиус, что помог царю бежать в Румынию в начале 1918 года. Он был дружен с господином Риминским, бывшим владельцем самого крупного синема в Одессе, любившим поговорить о своей дружбе с известными актерами и явно считавшим себя кем–то вроде кинозвезды. Признаки возраста на его красивом лице были тщательно замаскированы румянами и сурьмой. Он планировал, по его словам, создать в Америке новую киностудию и предложил миссис К. стать одной из его первых актрис. Она захихикала и ответила, что подумает об этом. Риминский представил нас своему ближайшему приятелю, очень странному человеку, высокому молдаванину, князю Станиславу, розовокожему, худощавому и длинноногому, похожему на фламинго. От легкомысленной жены князя и их черноглазых сыновей–близнецов пахло эвкалиптом и камфарой, и я избегал их, предполагая, что они страдают от какой–то болезни. Среди других постоянных посетителей салона выделялся смуглый толстый грузин с темной раздвоенной бородой, торговец углем. Похоже, ему было нечего надеть – он все время ходил в одном и том же вечернем костюме и подбитом волчьим мехом пальто. Эти одеяния с каждым днем все сильнее покрывались плесенью. Фермер–меннонит, его полуголодная, дрожащая жена и пять дочерей, все в серых одеждах, были единственными людьми, общавшимися с бледным пухлым молодым человеком в плохо сидящем костюме. Неотесанный мужлан мог бы купить такой наряд для первого визита в город (все подозревали, что этот парень скопец, за спиной его дразнили «евнухом»). Наконец, был майор Волишаров, носивший белую форму донских казаков, – именно такую я когда–то упаковал в свой чемодан. Майор рассказал нам, что сопровождает маленького сына и дочь в Ялту, где к ним присоединится тетя. В Ялте он также надеялся отыскать свой полк. Его жену убили красные. Волишаров был занят только своими детьми, он говорил об их достоинствах и недостатках, об их физических свойствах, часто в их присутствии. «Быстрый, как крыса, – сказал он однажды вечером, взмахнув рукой, в которой держал стакан водки, и указал в угол салона, где играли мальчик и девочка. – Быстрый, как крыса. Но девочка – это мышь». Самой запоминающейся деталью на его невзрачном лице были усы, вощеные на немецкий манер; разумеется, этим усам он уделял почти столько же внимания, сколько детям. Мы говорили о гражданской войне. Узнав, что я сражался с красными под Киевом, он рассказал о трудностях крымской кампании. Он заявил, что не покинет Россию, пока не погибнет сам или не убьет Троцкого. Он первоначально собирался сойти с корабля в Севастополе, но стало невозможно предугадать, какая из сторон будет контролировать город в день нашего прибытия.
– Нам остается только надеяться, – сказал он.
Миссис Корнелиус, великодушная, как всегда, сочувственно выслушивала всех наших спутников. Иногда, чтобы сменить обстановку, мы сидели на палубе, закутавшись в пальто, в то время как другие пассажиры пытались совершать то, что они называли прогулкой.
– Б’дняги, – доброжелательно удивлялась миссис Корнелиус. – И ка’ово черта с ими струслось?
Их прогулка сводилась по большей части к тому, чтобы держаться за ограждение одной рукой, прижимая одежду другой, и выжидать, когда судно наклонится в желательном направлении; тогда им удавалось сделать несколько неуверенных, мелких шажков, пока корабль не бросало в противоположную сторону, – после этого пассажиры переводили дух и пытались уцепиться за ближайшую опору, какая только им подворачивалась.
– Они ’обще тьперь не знат, кто они и шо они, так?
Многие из этих беженцев, казалось, никак не могли прийти в себя от удивления. Да я и сам был несколько сбит с толку. Никто и никогда не понимает, насколько тесно личность связана с прошлым, или страной, или даже с какой–то улицей в каком–то городе, пока его насильно не оторвут от родного окружения. Я, в свою очередь, все сильнее привязывался к своим черным с серебром казацким пистолетам. Они всегда лежали в глубоких карманах черного пальто с медвежьим воротником. Я часто ощупывал их внушительные рукояти. Я не испытывал к ним никакой сентиментальной привязанности, ведь они принадлежали неотесанному бандиту, и случай, в результате которого у меня оказались, был болезненным и оскорбительным воспоминанием. И все же они стали для меня напоминанием о России.
Плохая погода задержала судно на два дня. В конце концов снегопад сменился дождем со снегом, небо слегка расчистилось, потом море успокоилось, и мы смогли рассмотреть и горизонт, и береговую линию. Мистер Томпсон объявил, что мы приближаемся к Крымскому полуострову, хотя не увидим Севастополя до утра. Мы остановились и ожидали радиограммы с подтверждением того, что можно безопасно встать на якорь. Миссис Корнелиус отправилась на корму корабля, чтобы отыскать одного из младших офицеров, Джека Брэгга, который был почти комично увлечен ею. Она вернулась с его биноклем. Так мы смогли осмотреть побережье. Примерно через час я увидел силуэты всадников, мчавшихся на запад; я слышал залпы тяжелых орудий, но не мог опознать наездников и определить, кто ведет обстрел. Когда миссис Корнелиус забеспокоилась, я сказал ей, что мы находимся вне зоны досягаемости орудий, принадлежащих красным. Кавалеристы исчезли, стрельба затихла. Море становилось все спокойнее, погода улучшалась. В сумерках мы узнали, что скоро можно будет продолжить путь.
После обеда миссис Корнелиус решила нас развлечь. Взяв за руки мистера Томпсона и Джека Брэгга (его руки оказались по–девичьи тонкими, как у многих молодых англичан), она танцевала вокруг стола, напевая «Человека, который сорвал куш в Монте–Карло», пока не упала. Я снова помог ей добраться до койки, а потом вскарабкался на свою полку и лежал с открытыми глазами, погруженный в меланхолию и тяжелые раздумья. Мне уже приходило в голову: может, стоит сойти на берег вместе с казаком–майором и сразиться с красными. Идея была нелепой. Очевидно, мой долг состоял в том, чтобы остаться в живых, использовать свои мозги и способности в изгнании, где я мог наиболее эффективно бороться с большевиками. Никто не назовет это решение трусливым. Даже мой командир в Одессе ни на мгновение не усомнился во мне. Поражение белых, в конце концов, было решительно неизбежно. Мне следовало остаться на борту. И все же призрак Эсме, призрак того, чем была Эсме и что она воплощала, продолжал преследовать меня. Он смущал мой разум, звал меня в Россию. С какой стати мне любить свою страну, спрашивал я ее, если снисходительность царя, его глупая терпимость ко всему иностранному и экзотическому, вместе с предательством евреев привела меня в нынешнее тяжелое положение? Россия могла бы стать великой. Все ее богатства могли послужить установлению блестящего, образцового нового мира. Вместо этого моя страна находилась в паре миль от меня – смертельно раненная, погибающая. Она дрожала в агонии, раздираемая волками и шакалами, дравшимися за ее останки. Изнасилованная, она больше не могла кричать; ограбленная, она даже не могла жаловаться. Я написал всем и предложил великолепную альтернативу этому положению. То видение было тонким, ярким силуэтом за вьющимися клубами черного дыма и нездоровыми отблесками огня; прекрасное видение – совершенные массивные башни, изящные дирижабли, мир и здравомыслие, исчезновение голода и болезней, идеальный мир для разумных, образованных, здоровых людей. Новый Санкт–Петербург мог бы буквально вознестись над старым: летающий город из стали и стекла. Как легко можно было бы воплотить их в действительность, те планы, которые исчезли вместе с моими вещами!