355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Рольникайте » Это было потом (СИ) » Текст книги (страница 9)
Это было потом (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 13:30

Текст книги "Это было потом (СИ)"


Автор книги: Маша Рольникайте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

ЦЕНА ПРАВДЫ

В те годы все съезды, конференции, пленумы, сессии, профсоюзные и прочие значительные мероприятия проводились в Филармонии. В такие дни нужен был не только сам зал, но и все другие помещения. Симфоническому оркестру, хору и солистам предоставлялись так называемые отгулы. Работала только администрация, которой оставляли всего одну комнату, куда сносили и ставили впритык друг к другу все письменные столы, отчего комната становилась похожей на мебельный склад. В кабинете директора размещался штаб охраны, состоящий из одетых в штатское офицеров Комитета Государственной безопасности. Бухгалтерия превращалась в отлично оборудованный медицинский пункт, а наша комната – в почтовое отделение, из которого делегаты-депутаты могли не только отправлять письма, телеграммы и бандероли, но и связаться бесплатно и вне очереди с любым городом и районом республики. Репетиционная хора становилась уютной гостиной, для чего туда привозили комплекты красивой мягкой мебели, ковры, торшеры, кадки с фикусами и олеандрами. Малый зал превращался в дополнительный буфет, уставленный, как и основной в такие дни, салатами, изысканными заливными блюдами, аппетитнейшими бутербродами, пирожными. А особенно соблазнительные пирожные, печенья и марципаны специально доставляли – каждое утро свежие – из Каунаса, из знаменитой своим кондитерским искусством «Тульпе». В углах фойе продавали недоступные простым смертным дефицитные книги, а иногда, особенно на профсоюзных мероприятиях, и промтовары. В тот раз подготовка к съезду партии началась раньше обычного. И больше обычного комиссий осматривали здание и каждое его помещение. Особенно нас удивило, что в подвал, где хранится уголь, привели солдат с миноискателями. Но оттого, что уголь лежит сплошной горой до самого потолка, а приборы не берут такую толщину, им приказали всю эту гору лопатами пересыпать с одного конца в другой. За день они, конечно, пересыпать не успели, и на ночь оставили охрану. К нам тоже пришли с миноискателями. Прежде чем вынести стол в общую комнату, каждый проверяли. Сами же и выносили. Отделу кадров было велено составить список работников, которые в дни съезда будут находиться в здании, притом включить в него только самых необходимых. Федаравичюс попросил меня напечатать этот список в самом отделе кадров, и никому заранее не говорить, кто туда включен. Несмотря на всю секретность, до нас все же донесся слух о причине такой повышенной бдительности: ожидается приезд самого товарища Сталина. Хранить в себе такую тайну было очень трудно. Но я удержалась, не поделилась ею даже с папой. Только все время думала об этом. Никак не могла себе представить, что настоящий, живой Сталин будет совсем рядом со мной, в нашем зале. Но он не приехал. Центральный комитет компартии Советского Союза на съезде представлял один из его секретарей. К тому, что происходило в зале, у меня не было ни малейшего интереса. Наверно, то, что обычно: зачитывают состав заранее назначенного президиума. Потом долго, стоя, аплодируют предложению избрать почетный президиум во главе с товарищем Сталиным. После этого единогласно голосуют за мандатную, редакционную и прочие рабочие комиссии. Затем выступит с основным докладом Первый секретарь ЦК Снечкус. После этого начнутся выступления – делегаты будут зачитывать заранее утвержденные в ЦК доклады о достижениях, задачах с обязательными заверениями, что все они будут выполнены. И все будут ждать, что скажет московский гость. Меня, вернее, всех нас, втиснутых в одну комнату, волновало совсем другое: пропустит ли нас на сей раз охрана, пока нет перерыва, в буфет, посещение которого мы предвкушали задолго до начала съезда. Но мои ожидания прервал телефонный звонок Сережи. Хотя солисты и концертмейстеры, у которых в ближайшие дни не было концертов, не должны были «отмечаться» и по телефону, он заговорил о каких-то изменениях, которые они с Митей просят внести в программу завтрашнего концерта в клубе железнодорожников. Я принялась ему объяснять, что завтра там концерта нет, но он твердил свое, что у Мити не готов романс «Здесь хорошо», а вообще он долго говорить не может, звонит из чужого телефона, и просит меня спуститься. Он ждет меня возле музыкального училища. Я спустилась. Только успела повторить, что завтра концерта в Клубе железнодорожников нет, как он меня прервал: сам знает, что нет, и предложил пройтись, но «подальше от них». (Вокруг Филармонии и на подходах к ней по случаю съезда прогуливались работники Госбезопасности в штатском.) Заговорил он только, когда мы дошли до кинотеатра «Октябрь». С какой-то кривой усмешкой сказал, что я, небось, считала его и Жорку – так он называл старшего брата Георгия – честными людьми. А это не совсем так. Дело в том, что их отец не погиб на фронте, как они всем говорили и писали в анкетах, а в 1941-ом году осужден по 58-ой статье на десять лет. Это уже второй арест, первый раз его взяли в тридцать седьмом году, тогда же арестовали и мать. В тридцать девятом обоих выпустили, но вскоре отца снова забрали. Маму на сей раз не тронули, а отцу дали десять лет. Сережа закурил, и я увидела, как руки у него подрагивают. Курил молча. Наконец снова заговорил: вскоре началась война, они с Жоркой ушли на фронт, а демобилизовавшись, как раз здесь, в Литве, где об аресте отца никто не знал, решили писать в анкетах, что он погиб на фронте… За все эти десять лет они от него не получили ни одной весточки, – он осужден без права переписки. А сегодня как раз истекают эти десять лет, отец может вернуться, правда все равно всплывет, поэтому они решили сами признаться. Георгий – он впервые так назвал брата – уже все рассказал своему первому секретарю*. (*Георгий Федоровцев тогда был вторым секретарем Горкома комсомола.) Завтра состоится экстренное заседание бюро, его, конечно, исключат из партии и снимут с работы. Сережа опять умолк. Я спросила, говорил ли он уже со своим парторгом, в консерватории? Да, говорил. Парторг велел изложить свое признание в письменном виде и в двух экземплярах – один для них, другой – для райкома партии. Потом, наверно, будет то же самое – выгонят из партии, вышибут из консерватории. Могут уволить и из филармонии. Поэтому он и решил меня предупредить, чтобы я по своей привычке за всех заступаться, не ринулась его спасать. Спасать не пришлось, – уволить его не потребовали. Был только «рекомендательный» телефонный звонок Федаравичюсу, чтобы фамилию такого-то аккомпаниатора на афишах не печатать, и в основном занимать его в концертах, проводимых на периферии. Зато на партийном собрании в консерватории ему пришлось выслушать обвинения во всех грехах: и в обмане партии, и в сокрытии вражеской сути отца, и в порочащем звание коммуниста двуличии, и в непорядочности по отношению к товарищам по партии. Правда, кто-то все же осмелился напомнить, что в годы студенчества он к учебе, а теперь к работе относится добросовестно. Конечно, не это напоминание сыграло роль в том, что из партии его все же не исключили. Как потом ему рассказал по большому секрету тот же защитник – это райком рекомендовал от исключения воздержаться, чтобы не портить показатели по району. Партийная организация консерватории и так малочисленна. А он воевал и этим частично искупил свою вину. Так что Сереже только объявили строгий выговор с занесением в личное дело. Возможно, для того, чтобы не было в отчетах такого чрезвычайного происшествия, как исключение из партии, Георгия в рядах коммунистической партии тоже оставили, и тоже со строгим выговором. Зато на экстренно созванном заседании бюро негодования, осуждения и обвинений было гораздо больше. И от должности отстранили в тот же день.

ОТ СВОИХ НАМЕРЕНИЙ НЕ ОТКАЗЫВАЮСЬ

Так я с Сережей своими волнениями не поделилась. Не только сразу после его «исповеди», но и потом: время проходило, его отец не возвращался, и они с матерью и братом поняли, что его нет в живых…*(*Только после смерти Сталина сыновья узнали, что на самом деле означает формулировка «Десять лет без права переписки». А вместе со справкой о посмертной реабилитации отца, им вернули часы, изъятые при аресте.) Поделилась я своими волнениями с папой. Ему мой выбор явно не понравился. Он сказал, что драматургия – не специальность. (Видно, он решил, что хочу быть драматургом по тому, что знал о моем участии в конкурсе на современную пьесу.) Я ему сказала, что еще не решила кем стать, что просто хочу учиться в Литературном институте. Папа стал мне объяснять, что в жизни надо иметь конкретную профессию – врача, инженера, преподавателя. В наше время самая перспективная – инженеры. Техника развивается и можно выбрать специальность в любой области. А заниматься литературой это не мешает. Чехов был врачом, Саломея Нерис – учительницей, Бородин – химиком. Химию я сразу отвергла. Медицину тем более: даже когда делают укол, боюсь смотреть. В учительницы не гожусь, – не хватит терпения из года в год повторять ученикам одно и то же. Я хочу писать. Учиться в Литературном институте, только на заочном отделении, – не хочу расстаться с Филармонией. И не хочу опять уезжать из Вильнюса, снова жить среди совсем чужих людей. Уж не говоря о том, что если учиться на очном отделении, значит, жить на стипендию и часто недоедать. Я уже наголодалась, хватит. Папу мои намерения, видно, серьезно беспокоили. Через некоторое время он опять завел разговор о том, что человеку в жизни необходима более определенная профессия. Что на создание пьесы, наверно, должно уйти не меньше года или даже больше, а ее могут посчитать неудачной или не принять по идейно-политическим причинам. Ведь к литературе и искусству у нас предъявляют особые требования. ЦК партии даже специальные постановления принял – о журналах «Звезда» и «Ленинград», об опере Вано Мурадели «Великая дружба». Осуждено творчество виднейших писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, то и дело появляются статьи, резко критикующие произведения других писателей. А у меня, еще неопытной, тем более могут находить недостатки, как уже нашли в пьесе, которую я подавала на республиканский конкурс. Об этом я не думала: и не хотела, и некогда было. Я готовилась к экзаменам, кончала перевод Саянова, переписывала свою злосчастную пьесу, которую еще надо было перевести на русский язык, чтобы послать на конкурс по творчеству. В конце концов папа смирился с моим странным выбором. Будучи в Москве, зашел в Институт, и привез напечатанные на ротаторе Правила приема. Вступительная их часть, казалось, нарочно предупреждала меня, что «Литературный институт им. А.М.Горького при ССП СССР имеет своей целью дать высшее литературно-филологическое образование начинающим писателям, которые уже выявили несомненное творческое дарование в областях поэзии, прозы, критики и драматургии». Я, конечно, сникла, – ведь никакого творческого дарования я не выявила. Выходит, не преувеличивала тогда Изина родственница, в институт на самом деле принимают только хоть и начинающих, но писателей. Дальнейшее тоже озадачило. Там было сказано, что без экзаменов принимаются лица, окончившие среднюю школу с золотыми и серебряными медалями, а также «участники Отечественной войны, окончившие школу с аттестатом отличника, независимо от года окончания». А я ведь не участник войны. Да и медалистов и отличников принимают только «при условии, если их творческие работы соответствуют требованиям, предъявляемым к поступающим». А эти требования безусловно очень высокие… Увидев, что я приуныла, папа объяснил, что об участниках войны сказано потому, что до войны медалей не выдавали. А поскольку в вечерних школах и теперь не выдают, то я должна попросить в Министерстве просвещения справку о том, что на основании такого-то Положения или Инструкции тоже имею право быть принятой в ВУЗ без экзаменов. А еще мне следует обратиться за рекомендательным письмом в Союз писателей, и непременно получить в Издательстве подтверждение того, что я перевела на литовский язык и готовится к изданию роман Лауреата Сталинской премии Саянова «Небо и земля». Такое же подтверждение, что перевожу песни советских композиторов мне следует взять и в Филармонии. Словом, кроме перечисленных в Правилах приема документов, надо представить как можно больше свидетельств о том, что у меня есть способности к литературному труду. Этих «свидетельств» на самом деле оказалось много. Но не было среди них анкеты. Наша решительная Рида не дала ее вложить. – Хватит им автобиографии. Я пыталась возразить: в ней же все равно пишу, что была в гетто, и называю оба концлагеря. Но Рида только махнула рукой: не все знают, что такое гетто, и для кого оно было. А в концлагеря вывозили и русских, и поляков, и некоторых неугодных литовцев. Сама же рассказывала, что писатель Балис Сруога тоже был в Штуттгофе. Отвергла она и второй мой довод: на фотографии увидят, что внешность отнюдь не арийская. А чтобы я, «честная дура», все-таки не сунула свою анкету, сама укладывала в большой самодельный конверт все остальное: пьесу, аттестат, автобиографию и все справки, которые я послушно собрала, хотя просить каждую было очень неловко. На почту Рида тоже пошла со мной. И всю дорогу я ей, как она это назвала, «нудила», что все же анкету надо было послать. В институте все равно спохватятся, что ее нет. В институт меня приняли, не заметив, что нет анкеты. Спохватились только к конце первой сессии. Заведующий заочным отделением Таран-Зайченко решил нам сделать подарок – организовать в один из последних дней сессии экскурсию на какой-то знаменитый завод. Естественно, для получения пропусков туда надо было заранее представить список. Наши фамилии и адреса у секретаря заочного отделения были – она же нам высылала разные программы и методические разработки – так что список этот она составила, и принесла в аудиторию, чтобы каждый вписал туда серию и номер паспорта, когда и кем он выдан. Но оказалось, что в списке есть и графа «национальность», и рядом с моей фамилией напечатано «литовка». Я это слово аккуратно вычеркнула, и вывела «еврейка». На следующей перемене секретарь мне принесла заполнить анкету: ее почему-то в личном деле нет. Заполняла я ее с большим облегчением: наконец перестану чувствовать какую-то постоянную неловкость, что оказалась тут обманным путем. Теперь я здесь на тех же правах, что и все. И больше прежнего радовало, что в зачетной книжке уже заполнены пять строчек. На трех, кроме названия предмета и даты стоит слово «зачет», а на двух – «отлично». Это за экзамены по языкознанию и логике. Экзамена по языкознанию я очень боялась, – дома не могла к нему готовиться, потому что в списке рекомендательной литературы были указаны только работа Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» и статьи в газетах, восхвалявшие ее. Я брошюру Сталина прочла трижды, но поняла только, что теория Марра является вульгаризаторской и немарксистской. А ведь на экзамене будет много билетов, и в каждом, наверно, по три вопроса. Да и в самой раскритикованной Сталиным теории я ничего не поняла. Как же все языки мира могут брать начало всего от четырех, да еще таких неблагозвучных элементов, как «сал», «бер», «йон», «рош»? Чтобы их запомнить, я придумала: «бери сало, и режь его». Но от этого происхождение всех языков мира не стало более понятным. И уже чего я не могла даже вообразить – как в языке могут быть революционные взрывы. К счастью, обзорные лекции нам читал давний противник теории Марра, профессор Реформатский. Добродушный, улыбающийся, он с большим удовольствием критиковал ее. Кроме того, принес нам свою книгу, которая в свое время была изъята из всех библиотек. По этому единственному экземпляру на всех, мы и готовились к экзамену коллективно. Экзамен Реформатский принимал очень своеобразно: когда мы, первые пятеро приглашенных, сели готовиться, он вышел из аудитории! Ребята быстро извлекли свои конспекты, и стали поспешно выписывать ответы. Я в начале на такую смелость не решалась, – ведь профессор может каждую минуту вернуться. Но от волнения позабыв выученное, последовала их примеру. Вернулся он минут через пятнадцать, и почти весело спросил, кто хочет отвечать первым. Пошел Гусев из Томска. Он уже почти писатель – напечатал в разных газетах десять рассказов, и собирается в будущем году издать целый сборник. Отвечать он начал очень уверенно. Реформатский слушал с подчеркнутым вниманием, но как-то лукаво улыбаясь. И неожиданно прервал его: – Это вы безусловно знаете. Теперь поговорим о другом. – И тихо спросил, судя по выражению лица Гусева, явно не по билету. У Гусева так зарделись уши, что стали под цвет его темно-рыжых волос. Я еще больше заволновалась: значит, меня профессор тоже будет спрашивать не по билету. А я же все забыла! Сдавать я пошла последней. Но, как ни странно, и на «небилетные» вопросы ответила. С облегчением смотрела, как он выводит в зачетной книжке «отлично». Однако радоваться некогда было, – предстоял экзамен по логике, и я была в полной растерянности: уже на первой лекции профессора Асмуса поняла, какую сотворила глупость, готовясь дома по учебнику на литовском языке! Все определения, термины, названия я знала только по-литовски, и пока, слушая профессора на лекциях, силилась мысленно их переводить на русский, упускала дальнейшее. Так что вскоре я стала просто, уже и не стараясь вникнуть в смысл, механически записывать за ним. Спасали неожиданные экскурсы Асмуса в поэзию. Он прочитывал с нескрываемым восторгом наизусть стихотворения или большие отрывки из поэм. Иногда, и, казалось, вне всякой связи с тем, что объясняет, «переключался» на музыку. Напевал главную, а заодно и побочную темы из такой-то части такой-то симфонии, объяснял ее разработку. И уже совсем поражал, когда с такими же познаниями уводил нас в… астрономию. Тем более было неловко так много знающему и умному человеку признаться в своей глупости. Я честно каждую ночь готовилась к экзамену. Перечитывала то, что законспектировала на его лекциях, взяла в библиотеке учебник на русском языке, даже составила словарик терминов, но в голове все равно все было на литовском. И я решила попросить у Асмуса, чтобы разрешил сдавать ему экзамен во время следующей, весенней сессии. Объяснила причину. Но профессор даже не удивился. Наоборот, успокоил, что в этом нет ничего страшного, могу свои знания излагать в вольном переводе, он постарается понять. Очевидно, на самом деле понял. Задал всего один дополнительный вопрос, и тоже написал «отлично». Оставалось обсуждение на творческом семинаре так называемой курсовой работы – одноактной пьесы для самодеятельности. Этого я с первых же дней боялась больше всего. Писала я ее очень неохотно, и поэтому долго ничего не получалось. А потом уже просто надо было торопиться как-то закончить, чтобы еще успеть перевести на русский язык. Дни обсуждений, даже чужих пьес, для меня были самыми трудными, – очень мне на них было не по себе. Выступать я не решалась, хотя намеченные к очередному обсуждению пьесы, как было положено, прочитывала. Но я не осмеливалась, как другие, уверенно высказывать свое мнение. Когда остальные участники семинара между собою спорили, мне то казалось, что один прав, то – что другой. А главное – я не хотела показаться ничего не смыслящей в глазах руководителя нашего семинара Ромашова. Он очень знаменитый драматург, его пьесы идут во многих театрах всего Советского Союза. Одну – «Огненный мост» – поставили и в Вильнюсе, к годовщине Октябрьской революции. И вообще он так много всего знает, так интересно и значительно говорит. Я была уверена, что такому человеку моя пьеса не понравится. И не только ему, остальным тоже. Про себя я мечтала лишь об одном – чтобы моя очередь до конца сессии не дошла. Но она дошла… Никто почему-то не хотел высказаться первым. Ромашов стал давать слово всем по очереди. И каждый как-то вяло произносил по одной-две фразы. Что в пьесе затянута экспозиция. Что не индивидуализирована речь действующих лиц. Что не совсем ясно отношение автора к своим героям. Что очень схожи имена двух действующих лиц, хорошо бы одному из них дать другое, чтобы не путать. Я не понимала, почему они говорят только об этом. Ведь на прежних обсуждениях высказывались обстоятельно. Еще и между собою спорили. А теперь едва выдавливают из себя несколько слов. И я в ужасе стала догадываться: потому ничего не говорят, что говорить о такой пьесе нечего. И со страхом ждала, что скажет Ромашов. А он почему-то улыбался. И начал с того, что я, по-видимому человек добрый. Я очень смутилась, – при чем тут доброта? И продолжал, так же улыбаясь: не хочу, чтобы зритель, заплатив за билет в театр, еще и волновался. И все-таки я ничего не понимала. Пока он наконец не сказал, что только этим можно объяснить, почему в пьесе ничего не происходит, а герои только рассказывают друг другу явно уже известное собеседнику. Поэтому он бы мне посоветовал все же не забывать, что главное в драматургии – действие. Не зря ведь обозначается, что такая-то пьеса в стольких-то действиях, а исполнителей называют действующими лицами. Так что, заключил он – и, видно, чтобы меня утешить, снова улыбнулся – не надо жалеть зрителя, пусть немного поволнуется. Мне было очень стыдно: как же я сама не понимала, что в этой пьесе ничего не происходит? Зачет Ромашов все же поставил. Но я еще долго краснела, вспоминая это обсуждение. Поэтому старалась его не вспоминать и только радоваться, что первую сессию сдала. Правда, в Вильнюсе эту радость затмила одна тучка. Вернувшись из Москвы, я в первый же выходной побежала к Фриде с Борей, куда собралась вся наша компания. Восторженно рассказала об институте, профессорах, лекциях. Но мои восторги неожиданно прервал Боря, тот самый Боря, который в свое время уверял, что с моим «пятым пунктом» меня не примут. Он спросил, читали ли нам лекцию о Мандельштаме. Я растерянно спросила, кто это такой. И Боря махнул рукой: – Грош цена такому литературному институту, в программе которого нет Мандельштама. Я, конечно, институт защищала. Но Боря остался при своем мнении. Вскоре я его «грош цена» почти забыла. Из института стали присылать объемистые бандероли с новыми планами занятий, методическими разработками и списками обязательной литературы по каждому предмету уже на второй семестр. Теперь и предметов и тем, и списков было намного больше, нежели в первом семестре. Но фамилии Мандельштама я ни в одном не увидела. Только думать об этом некогда было. Время бежало очень быстро. Я читала, записывала, конспектировала. Больше всего времени уходило на конспектирование трудов Ленина и Сталина. Но без предъявления конспектов – об этом нас предупредили – не будем допущены к экзамену по основам маркизма-ленинизма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю