355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Рольникайте » Это было потом (СИ) » Текст книги (страница 8)
Это было потом (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 13:30

Текст книги "Это было потом (СИ)"


Автор книги: Маша Рольникайте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

РОЖДЕНИЕ СЕСТРЕНКИ

В декабре Кира Александровна родила дочку. Когда ее привезли из больницы, и я увидела эту завернутую в одеяльце крохотулю, мне захотелось взять ее на руки, приласкать, – ведь эта малышка – моя сестра. Совсем-совсем маленькая сестренка. Папа и Кира Александровна, вместо того, чтобы радоваться новорожденной, были грустны: девочка больна. Кира Александровна обвиняла больницу, в которой рожала, – девочку простудили, пеленали в сырые пеленки. Но врач папе объяснил, что дело не в простуде, а в том, что у ребенка врожденная болезнь, которая называется болезнью Дауна. Она неизлечима. Спросил, не было ли в нашей семье даунят. А папа даже названия такого не знал. Бабушка родила семерых, ее сестра – четверых, в его семье, и в семьях его братьев и сестры дети рождались здоровыми. Были ли в семье Киры Александровны больные дети, он не знает, и, конечно, никогда ее не спросит об этом. Назвали малышку Ганной – в память о папиной матери, бабушке Хане. Папа утешал Киру Александровну, что девочку вылечат. Медицина развивается такими темпами, что вскоре, наверно, изобретут лекарство и от этой болезни. Но мне знакомая врач сказала, что надежды напрасны. От этого стало еще более жалко новорожденную, папу, Киру Александровну. Я обещала, что в свободное от школы время – по средам вечерами и по воскресеньям буду приходить им помогать.

ПЕРВЫЙ БОЛЬШОЙ ПЕРЕВОД

Теперь я не только работала и училась, но еще переводила на литовский язык роман Виссариона Саянова «Небо и земля». Папа был очень удивлен, что мне, непрофессиональной переводчице, и не так уж хорошо знающей русский язык, издательство доверило сразу такую большую и серьезную работу. А я стеснялась признаться, что не издательство мне ее «доверило», а предложил один знакомый. Когда я работала в Управлении по делам искусств, мы вместе ездили в Москву, каждый защищать свою смету. Я тогда даже не знала, что в его ведении – финансирование издательств. А недавно он меня остановил на улице. Сказал, что собирался мне позвонить и договориться о встрече, потому что хочет предложить перевод на литовский язык какого-нибудь романа русского автора. От неожиданности я растерялась и бросила, что не смогу, я же не переводчица. Но он продолжал настаивать. Сказал, что уже договорился с издательством, ему назвали две книги – «Люди из захолустья» Малышкина или «Небо и земля» Саянова. Но предпочтителен перевод Саянова, – книга выдвинута на Сталинскую премию. Даже если автор ее не получит – уже одно то, что роман был выдвинут на премию, очень важно. Так что надо срочно взять в библиотеке роман, и сесть за работу. Книга большая. Он скажет, чтобы подготовили договор и позвонили, когда мне прийти его подписать. Ну, а гонорар – пополам. Последнее меня так огорошило, что я пробормотала: – Что вы! Пусть переводит кто-нибудь другой. – Почему другой? Ты же знаешь литовский язык. (Раньше он мне никогда не говорил «ты».) А если что будет не так, редакторы поправят… Они за это зарплату получают. Я как раз недавно выхлопотал им в Москве, в Государственной штатной комиссии, новое штатное расписание, и всем им повысили оклады. Так что они мне обязаны. – Но одного знания языка мало. Это же художественная литература! Пусть переводит кто-нибудь другой. Потом я себя укоряла, что не сказала это более решительно. А повторить не успела: он вдруг увидел, что подходит его автобус и заторопился к остановке. На ходу бросив: «тебе позвонят», вскочил на подножку. Дверца затворилась, и автобус уехал. Весь вечер – и в школе, и потом, дома, у меня не выходило из головы его «гонорар – пополам» и «они мне обязаны». Возмущалась – как можно такое говорить? Сердилась на себя, что не отказалась более твердо. Решила завтра утром, придя на работу, первым делом разыскать его телефон и позвонить. Отказаться. Правда, немного соблазняла мысль, что это ведь перевод целого романа. Но и было страшновато, я же никогда большого произведения не переводила. Песни не в счет. К тому же он мне этот перевод предложил для того, чтобы я поделилась с ним гонораром. Было стыдно даже представить себе, что я ему даю деньги. И он их будет пересчитывать. Положит в карман. Нет, нет! С таким человеком не хочу иметь никакого дела. Завтра позвоню и откажусь. Но утром я, как нарочно, ни на минуту не оставалась в комнате одна. А в конце дня позвонила незнакомая женщина и очень приятным голосом пригласила завтра прийти в издательство подписать договор на перевод романа Саянова. Договор уже подготовлен. А чтобы мне не надо было ходить к ним дважды – сразу получить и небольшой аванс. Я не знала что делать. Не могла же я этой приветливой женщине сразу сказать, что не приду, и тем более объяснить почему. А договор она уже подготовила, даже аванс выписала. Что делать? С папой посоветоваться нельзя. Он ужаснется, что я вожу знакомство с таким непорядочным человеком. А я никакого знакомства с ним не вожу, и от одной поездки в Москву до другой мы всего лишь здоровались. Может, рассказать на работе моим подругам Риде с Яниной, они еще не ушли. Но беззаботная Янина махнет рукой: нашла из-за чего переживать. А Рида просто скажет, чтобы я бросила свои «интеллигентские штучки» и немедленно согласилась. Я же люблю заниматься писательством. Пусть половину отдам, но вторая же останется. По крайней мере куплю себе какую-нибудь обувь и не буду ходить с мокрыми ногами. Нет, советоваться с ними не имеет смысла. Не поймут. В издательство я пошла… У звонившей мне женщины не только голос был приятный, она и сама оказалась очень приветливой. Предложила предварительно ознакомиться с договором. Но я хотела скорей уйти отсюда, и не стала его читать, а сразу подписала. В бухгалтерии и вовсе стыдно было смотреть, как кассирша отсчитывает двести рублей. Казалось, все понимают, почемусо мной подписали договор. ОН мне позвонил почти сразу, назначил встречу, и я, смущаясь, отдала ему заранее завернутые в бумажку сто рублей. Он их спокойно положил в карман, и сказал, что следующая выплата будет, когда представлю перевод. Я обрадовалась, что это еще нескоро, и поспешила в школу. Вначале перевод у меня не получался. То есть слова я переводила правильно, некоторые еще и перепроверяла по словарю, но фразы были какие-то нескладные, корявые. И только на пятую или шестую ночь – я же переводила только по ночам, после школы – уже в который раз переписывая первую страницу, неожиданно поняла, что не надо переводить чересчур дословно, а тем более оставлять слова в том же порядке, в каком они написаны по-русски, а надо излагать текст свободно, чтобы звучало органично по-литовски. И стало получаться! Я в ту ночь перевела почти три страницы. Теперь я переводила медленно, дотошно. Чиркала, переписывала. И установила себе норму: ночью, после школы – одна или полторы страницы, по воскресеньям три, а если есть прямая речь и строки короткие – то четыре. Мои приятельницы – Майя, Фрида, ее муж Боря такого образа жизни не одобряли: во время войны четыре года не было жизни, так еще сама лишаю себя ее радостей. Вместо того, чтобы ходить на танцы, свидания, в кино – света белого не вижу: днем – на работе, вечером – в школе, а ночью и по воскресеньям корплю над своим Саяновым. Так и замуж не выйду. А я о замужестве и не думала. Не хотела думать. Потому что… …В Штрасденгофе нас держали не в бараках, а на бывшей фабрике. Для этого над ее прежним каменным забором натянули еще несколько рядов колючей проволоки, установили прожектора, поставили охрану. К фонарному столбу во дворе прибили доску с надписью: «Вы живете не для того, чтобы работать, а работаете для того, чтобы жить», и повесили кусок рельса – лагерный гонг. В бывших цехах сколотили из неструганых досок трехъярусные нары. Единственное, что осталось от фабрики – это широкая, проходившая через все четыре этажа круглая печь, которую, конечно же, не топили. Наш, женский блок был на четвертом этаже, а мужской – сюда привезли мужчин после ликвидации рижского гетто – на первом. Второй и третий этажи заселили позже, женщинами из других гетто. На ночь блоки, естественно, запирались, а на лестнице стоял охранник. Кто-то из работавших на лагерной кухне рижан умудрился устроить в этой печи веревочную лесенку до четвертого этажа. И вот однажды я проснулась ночью от какой-то возни и сопения рядом. Узнала одного из поваров. Я хотела слезть с нар, убежать в тот конец блока, заткнуть уши, но лежала, боясь шевельнуться, чтобы они не поняли, что я не сплю. Когда он наконец ушел, я услышала, что моя соседка, накрывшись с головой, что-то жует… Об этом я никогда никому не рассказывала. И когда подруги меня пугали, что при такой своей жизни не выйду замуж, я отшучивалась вычитанными у Шекспира словами, что чем позже это сделаю, тем меньше времени останется жалеть. Остальное объясняла просто: не хочу остаться малограмотной. Мне нравится все время узнавать что-то новое, а танцевать не люблю. (Правда, не добавляла, что и не умею, – некогда было научиться…) И чем бессмысленно шаркать ногами, лучше в свободный от школы вечер остаться после работы на концерте. Но и это я делала редко, – надо было переводить. Теперь даже в музей я заходила редко, и только чтобы убедиться, что там все по-прежнему.

МЫ– «БЕЗРОДНЫЕ КОСМОПОЛИТЫ»

Внешне на самом деле ничто не менялось – на столах, подоконниках и даже на полу так же громоздились кипы еще где-то обнаруженных книг, рукописей, документов, в комнатах побольше, окнами на улицу уже действовала небольшая и очень необычная выставка: картины, скульптуры и свидетельства нашего недавнего прошлого: желтые звезды, жестяные номерки, разные «аусвайзы», полосатая лагерная одежда. Музей продолжал работать, и хотя вслух никто ничего не говорил, в воздухе витала тревога. И с каждой плохой вестью из Москвы она усиливалась. А после гибели Михоэлса они стали следовать одна за другой: распущен Еврейский антифашистский комитет. Рассыпан готовый набор «Черной книги». Закрыта газета «Эйникайт»*(*"Единство" – орган еврейского Антифашистского комитета.), арестованы писатели Гофшейн, Перец Маркиш, Квитко, Добрушин, дер Нистер. Ликвидировано издательство «Дер эмес»*(*"Правда" – ОГИЗ) Закрыт Государственный еврейский театр, а назначенный вместо Михоэлса художественным руководителем театра выдающийся артист Зускин арестован. Его увезли в тюрьму прямо из больницы. Закрыты еврейские театры в Одессе и Белоруссии. Та же участь скоро постигнет еврейские театры в Киеве и Биробиджане. Ликвидирован кабинет еврейской культуры Украинской Академии наук. Закрыт издававшийся в Киеве журнал «Дер штерн»*(*"Звезда"). В газетах то и дело появлялись все новые и новые статьи и фельетоны, «разоблачающие» «безродных космополитов», которые в своем низкопоклонстве перед западом, скрывая свою истинную сущность (то есть еврейскую фамилию или имя-отчество) под псевдонимом, протаскивают в советское искусство и науку чуждые идеи. А поскольку все, что происходило в Москве, должно было быть повторено на местах, то и здесь вскоре можно ожидать того же самого. Тревога оказалась не напрасной. Однажды, придя в музей, я застала там всех очень расстроенными. На мой вопрос, что случилось, Соня Гинкайте протянула какую-то бумагу. Это было Постановление Совета Министров о реорганизации еврейского музея в краеведчесский. В первое мгновение я не поняла, почему краеведческий. Это же совсем другое! И вдруг… Вдруг меня пронзила мысль: ведь и немцы пользовались иносказаниями! Расстрелы в документах именовали «особой обработкой», а эшелоны, которые отправляли сразу на уничтожение, то есть без предварительного использования обреченных как рабочей силы, снабжали грифом «Возвращение нежелательно». Выходит, и советское правительство пользуется иносказанием… Я почему-то села переписывать это Постановление. Прямо в школьную тетрадь, сразу за конспектом вчерашнего урока химии.

Вильнюс, 10 июня 1949 г.

О реорганизации Еврейского музея в Вильнюсе в Вильнюсский краеведческий музей" От волнения и спешки первую часть, о том, что Совет Министров обязывает провести эту реорганизацию Комитету культурно-просветительных учреждений, я упустила, и начала только с подпункта "б".

…б) оставить весь краеведческий материал Еврейского музея Вильнюсскому краеведческому музею. Экспонаты, имеющие историко-революционное значение, передать Гос. Историко-революционному музею, имеющие художественную ценность – Управлению по делам искусств. Имеющиеся книги – Книжной палате Лит. ССР. Весь остальной инвентарь оставить библиотечному техникуму.

2. Обязать исполнительный комитет Вильнюсского Городского совета депутатов трудящихся передать здание, находящееся в Вильнюсе, по ул. Страшуно, 6. Комитету культурно-просветительских учреждения согласно балансу на 1 апреля 1949 г.

3. Просить Гос. Штатную Комиссию при Совете Министров СССР утвердить штатное расписание Вильнюсского краеведческого музея. Председатель Совета Министров Лит. ССР (М.Гедвилас) Управляющий делами Совета Министров Лит. ССР (Д.Петрила)*(*Текст приводится в переводе с литовского языка.)

Когда, кончив писать, я вернула Соне это постановление, она вздохнула: – А мы надеялись, что теперь, после такой страшной трагедии, постигшей наш народ, все будет иначе. Выходит, отношение к нам не изменилось… И рассказала то, чего я тогда, тринадцатилетняя, притом учась в литовской школе, не знала… Оказывается, еще в 1940-ом году, почти сразу после того, как Литва стала советской, власти ликвидировали еврейскую общину. А все, что ей принадлежало – библиотеки, музеи, дома, кладбища – предписали передать соответствующим Народным Комиссариатам. Даже инвентарь канцелярии общины следовало передать Комсомолу Литвы. Я только и смогла сказать, что теперешнее постановление схоже с тем, давним. И услышала очень горькое: это безжалостнее, – забирают то, что при немцах спасали с риском для жизни.*(*Много лет спустя я узнала, что официальное постановление дополнило устное предписание директору Книжной палаты А.Ульпису имевшиеся в Еврейском музее книги и рукописи сдать на бумажную фабрику под Вильнюсом, как вторичное сырье. Но Ульпис, скрыв свой поступок даже от собственной семьи, этого не сделал, а велел все «пока» свозить в Книжную палату, и сваливать в подвал. Там они нелегально пролежали до самой хрущевской «оттепели». Только когда грозившая им опасность, казалось, миновала, их оттуда извлекли, разобрали. Часть была оставлена в фондах Книжной палаты, остальное – передано Республиканской библиотеке. Но увы… Через некоторое время они, спасенные и от Гитлера и от Сталина – уже директором библиотеки и по собственной инициативе были сданы как макулатура, и библиотека получила, как полагалось за вторичное сырье, по две копейки за килограмм. Впоследствии этот директор объяснил, что сдал их из-за невостребованности, потому что они «только место занимали». А невостребованными эти книги оказались потому, что после гитлеровского нашествия возможных читателей на родном языке в Литве осталось всего четверо из ста. Да и потом, во время сталинских юдофобских кампаний проявлять интерес к книгам на языке «безродных космополитов» было чревато последствиями…) Закрыли не только музей… Уже давно по городу ходили слухи, что в еврейскую школу и детский дом зачастили какие-то комиссии. Проверяют санитарное состояние. Я там была всего один раз. Несколько лет тому назад водила знакомую Киры Александровны, которая приехала из Белоруссии искать племянника, – может, хотя бы его кто-нибудь спас. Я тоже всматривалась в лица детей, хотя понимала, что Рувика и Раечки здесь быть не может, – тут были только те дети, которых вынесли из гетто еще до его ликвидации и спрятали. А из тех – и взрослых и детей – которых там, на Субачаус, когда нас «сортировали» гнали налево, не вернулся никто… Больше я в этом детдоме не была. Только время от времени слышала, что у какого-то ребенка нашлись вернувшиеся из эвакуации родственники или кого-то усыновили чужие люди. А остальные продолжают там жить и учиться. Антисанитарию даже повторной комиссии обнаружить не удалось. Тогда нагрянула ревизия, – якобы поступил сигнал, что учителя и работники детдома присваивают себе государственное имущество и обворовывают детей. Но и этого ревизоры не смогли выявить, – нельзя найти того, чего нет. И все же… В школу прислали очередную комиссию. Теперь – проверить уровень учебной и воспитательной работы. И опять же не к чему было придраться: уровень оказался высоким. Комиссии были представлены доказательства того, что ученики этой школы, перешедшие в другие учебные заведения, там тоже оказывались отличниками и в учебе и в освоении ремесла. Тем не менее, повод для чудовищного акта был найден: кто-то из членов комиссии заметил, что на переменах расшалившиеся мальчишки дергают девчонок за косички и даже дерутся. Это было расценено как проявление садизма и полового извращения (даже по прошествии стольких лет рука отказывается написать, как оно было названо более конкретно), в чем немедленно и был составлен соответствующий акт. Один из членов комиссии, установившей у детей эти страшные пороки – а чтобы придать проверкам видимость объективности, в ее состав были включены и несколько евреев – в это время лежал в больнице с инфарктом. Туда, прямо в палату, ему и принесли для подписи тот чудовищный акт, под которым уже стояло семь подписей. Ссылка на то, что он в проверке не участвовал, и что у него инфаркт, не помогли. Ему было поставлено условие: либо подпишет, либо будет отправлен к белым медведям. И он подписал… Папе я об этом не рассказала. Но очень боялась, чтобы его тоже не попросили чего-нибудь подписать. А еще было страшно, что и его могут назвать «безродным космополитом», – он же учился за границей, и не только на юридическом факультете университета, но и в институте немецкого языка и литературы. За такой «повышенный» интерес к немецкой культуре его вполне могут обвинить в низкопоклонстве перед западом. Правда, вернувшись в Литву, он экстерном за два года окончил и юридический факультет Каунасского университета. Но это вряд ли спасет, потому что те два года он был директором еврейской гимназии, что может быть истолковано еще и как проявление национализма. Я старалась надеяться, что борьба с космополитизмом его не коснется, – он же не писатель, не ученый. И нет у него псевдонима, а «разоблачают» в основном тех, кто якобы маскируется под псевдонимом. Имени и отчества он тоже не переиначил, – все его так и зовут – Гирш Абелевич. Не волноваться становилось все труднее. Нагромождалось и старое и новое: арестованы не только поэт Ошерович и переводчик Капланас. В газете «Советская Литва» появился очередной фельетон «Кацман греет руки». Начальнику Управления по делам искусств Банайтису прислали из Москвы, из Комитета по делам искусств предписание уволить уполномоченного по репертуару Циринскиса. А ведь Циринскис – старый коммунист, бывший подпольщик. Правда, Банайтис его не уволил. Только показал московское предписание. А когда Циринскис спросил, надо ли ему подать заявление, спокойно ответил, что никакого заявления писать не надо, пусть работает, как работал. Московскую же бумагу так же спокойно сунул под бювар. Но сколько таких Банайтисов?.. И, несмотря на эти волнения, я продолжала работать, ходить в школу, усердно заниматься, – подходил к концу учебный год. А дома, на столе, хоть и медленно, росла стопка переведенных и уже перепечатанных на машинке страниц. Очень не терпелось, чтобы эта стопка росла быстрее, и я уже ждала каникул и отпуска, когда смогу целый день только переводить.

ХОЧУ ПОСТУПИТЬ В ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИНСТИТУТ

Весь свой филармонический отпуск я просидела дома, продолжая переводить Саянова. Чаще ходила к папе, вывозила Ганусю погулять. Правда, папа заговаривал о том, что мне надо отдохнуть. Но я твердила, что вовсе не устала, а переводить мне нравится. Не решалась только поделиться еще и тайной причиной такой поспешности: возможно, перевод книги зачтут как литературный труд при поступлении в Литературный институт. Да и в самой мысли туда поступать, пока не решалась ему признаться. Узнала я о том, что есть такой институт случайно. К Изе Кремерису приехала из Москвы на каникулы его дальняя родственница, которая училась в Литературном институте. От этого словосочетания у меня даже дух перехватило. Я попросила Изю узнать у нее, кого туда принимают, какие там факультеты, что входит в учебную программу. Ответы были неутешительны. Принимают только бесспорно одаренных и уже пишущих людей. Факультетов нет, учебная программа общая, но есть творческие семинары по жанрам: поэзии, прозы, драматургии. Требования к поступающим даже на заочное отделение очень высоки, и отнюдь не у каждого, кто считает, что умеет писать, есть шансы туда попасть. Единственное, что в ее словах утешало, это то, что в Институте есть заочное отделение. Потому что едва обрадовавшись, что существует Литературный институт, я тут же огорчилась: ведь это значит, что опять надо будет уехать из Вильнюса, да еще на целых пять лет. А я не хочу больше уезжать отсюда. И снова быть одной среди совсем чужих людей не хочу. Поэтому если есть заочное отделение… Но сразу вернулось главное – что с того? Туда же принимают только уже пишущих… И все-таки мысль о том, чтобы туда поступить, не оставляла. А услышав, что родственница Изи собирается обратно в Москву – скоро начинается новый учебный год – я его спросила, можно ли мне самой поговорить с нею и расспросить подробнее. Она не стала дожидаться моих вопросов. Удобно расположившись в кресле и закурив сигарету, сама выложила то, что, очевидно, считала нужным мне сообщить. Что этот институт единственный на весь Советский Союз, и желающих поступить туда очень много. К сожалению, слишком многие считают, что они могут писать. Или, может быть, надеются, что их там этому научат. А научить писать нельзя. Так что принимают только тех, кто уже как-то проявил свой литературный дар. Поэтому претендент сперва должен пройти конкурс по творчеству, и лишь после этого его допускают к вступительным экзаменам. Но и их далеко не всем удается сдать. Едва скрывая свое огорчение, я все же спросила про заочное отделение. Она небрежно махнула рукой: это вообще несерьезно, – заочное обучение второсортное. Раздавила в пепельнице окурок, давая понять, что беседа окончена, и, уже вставая, добавила, что если даже со всем остальным у меня было бы в порядке, помешает национальность. Я хотела спросить, а как же, она ведь тоже… Но она меня опередила: когда она поступала, сразу после войны, с этим было немного проще. А теперь… Как теперь – я знала… Наступил новый, 1949/50 учебный год. Она уехала, а все, что говорила – осталось. В школу я теперь ходила безо всякой охоты. Совсем не радовало, что я уже в десятом классе. И переводила без особого удовольствия. А то, что Саянову за этот роман присудили Сталинскую премию, лишь усилило неуверенность, которую я раньше отгоняла: может, только думаю, что умею переводить? И когда писала пьесу, тоже только считала, что могу ее написать? Но я же не считала! Просто услышала про конкурс, и села сочинять. И понимаю, что в институте не учат писательству. А все равно… Однажды не выдержала, и рассказала о своем желании учиться в Литературном институте друзьям. Но они почему-то не обратили внимания на то, что надо пройти конкурс по творчеству, и что требования на приемных экзаменах очень высокие. Пупа – то есть Эстер, но давнее, детское «Пупа» так и осталось на всю жизнь – только удивилась: неужели я собираюсь закабалить себя еще на пять лет? Тогда уже наверняка останусь старой девой! А Майя спросила, где возьму денег, чтобы два раза в год ездить в Москву на экзаменационные сессии. Но скептики Фрида с Борей ее успокоили: деньги не понадобятся, – с таким «пятым пунктом» все равно не примут. Словом, они меня дружно уговаривали выкинуть из головы мысль о поступлении в институт: это нереально. Пупа еще добавила свое всегдашнее – чтобы я наконец перестала осложнять свою жизнь, а наслаждалась ею, доставляла себе побольше радостей. И хоть я отшучивалась, что если все время только наслаждаться, некогда будет еще что-то делать, мне, как и всякий раз, когда она заводила об этом речь, стало грустно. Ведь и самой себе я когда-то, в день ликвидации гетто обещала, что если останусь в живых, жить полной жизнью… …Я в то утро стояла у окна, и смотрела на дождь. Представляла себе, что весной тут будет сухо. Не только тут – везде. В садах будет белеть яблоневый цвет. И небо будет голубое-голубое. Я думала о том, как хорошо было бы на него смотреть! Просто смотреть на небо. И еще о том, что если бы осталась в живых, то уже умела бы радоваться жизни… Но я же радуюсь! Мне нравится, когда цветут сады. Нравится, когда осенний дождь барабанит о подоконник, а я лежу укутавшись в одеяло, и мне тепло, уютно. Нравится, когда ослепительно сверкает белый-белый снег. Мне нравится работать. Люблю сидеть в Филармонии на концерте. «Болею», когда выступают свои. Радуюсь их успехам. Но нельзя же постоянно радоваться. Тем более, что кругом так много плохого! Разве я могла думать о чем-то другом, когда по утрам стояла в переулке напротив школы, в которой преподает Йонайтис, и волновалась, придет ли он на работу, не вывезли ли его. И о какой радости может идти речь, когда против нас опять… Конечно, теперешнее нельзя сравнивать с тем, что было при немцах, но ведь закрыли именно еврейский музей, еврейскую школу. Даже детский дом со спасенными от Гитлера детьми расформировали. А эти регулярные «разоблачения» в газетах все новых «безродных космополитов»… Да, я могу смотреть на небо, свободно ходить по улицам. И это хорошо, прекрасно. Но ведь это не все. Только в начале, после освобождения – просто радовалась, что я есть, что не убили, что буду жить. Теперь смерть не грозит. Правда, иногда возвращается давнее «хорошо бы дожить». До весны, до осени, до дня рождения. Но не могу я жить только этим, и если самой пока, может быть, ничто не грозит – не могу не тревожиться, если что-то грозит другим. А главное, больно, очень больно чувствовать эту непонятную злобу к нашему народу. Мысль о Литературном институте не оставляла меня. Наоборот, чем ближе к выпускным экзаменам, тем больше хотела учиться именно там. И я решила поговорить с нашим пианистом Сережей, – он собирается поступать в аспирантуру Московской Консерватории. Правда, не как пианист, – тут ему, как он сам сказал, оттого, что на фронте «руки были заняты другим», ничего не светит. Но его интересует эстетика. Может быть, он знает, как проходит конкурс по творчеству. А еще – принимают ли без вступительных экзаменов, если в аттестате одни пятерки. Об этом я подумала совсем недавно, когда учитель Тереспольский на уроке геометрии меня похвалил, и сказал, что если бы я кончала дневную школу, то, наверно, была бы кандидатом на золотую медаль, и жаль, что в вечерних их не дают. От похвалы я смутилась, и ляпнула глупость: что она мне не нужна. Но по дороге домой вспомнила, что медалисты не сдают вступительных экзаменов. А мне в Литературном институте в Москве после литовской школы сочинения на пятерку не написать. Но спросить, и даже просто поделиться с Сережей своими переживаниями и сомнениями не успела, – на него навалились большие неприятности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю