355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Рольникайте » Это было потом (СИ) » Текст книги (страница 13)
Это было потом (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 13:30

Текст книги "Это было потом (СИ)"


Автор книги: Маша Рольникайте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

«О КУЛЬТЕ ЛИЧНОСТИ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯХ»

Вскоре произошло событие, оттеснившее мои раздумья о чем писать. Обычно рассказ о чем-то неожиданном предваряют словами «как гром с ясного неба». То, что случилось в конце февраля 1956-го года, хоть и было неожиданным, до нас доносилось постепенно, доверительным шепотом, и всего лишь как слухи. Первой мне эту невероятную новость шепнула Рида: говорят, Хрущев на съезде партии очень плохо отозвался о Сталине. С тех пор, как я окончила институт, и не надо было для грядущего экзамена или зачета знать подробности об очередном пленуме, конференции, съезде, я о них ничего не читала. Поэтому и теперь знала только, что 14-го февраля открылся очередной ХХ съезд партии, что доклад делал Первый секретарь ЦК Хрущев, и что каждый день на утренних и вечерних заседаниях выступают разные делегаты. Но эти речи всегда так похожи одна на другую, и все выступающие так одинаково заверяют родную партию и Советское Правительство, что с честью выполнят взятые на себя обязательства, что я в газеты даже не заглядывала. И хоть в Ридин секрет не поверила, все же кинулась искать в докладе Хрущева что-нибудь о Сталине. Однако ничего не нашла. Но назавтра Рида уточнила, что Хрущев не просто плохо отозвался о Сталине, а сделал специальный доклад, притом в последний день съезда, на закрытом заседании, куда не были допущены даже руководители зарубежных, то есть братских компартий. Чем невероятнее это казалось, тем больше хотелось узнать какие-нибудь подробности. Но они, невесть какими путями доходившие, казались и вовсе неправдоподобными: что Хрущев назвал Сталина болезненно подозрительным человеком, и что это Сталин приказал ссылать в Сибирь, и что он вовсе не был выдающимся полководцем. Но как проверить, правда ли, что он это и еще многое другое – говорят, доклад был большой – сказал? Единственным человеком, который мог бы еще что-нибудь знать, была наша певица Таня. Ее муж, Евгений, работал в НКВД. Правда, он занимался дактилоскопией, но там они знают все… И однажды, когда в комнате никого, кроме нас обеих не было, я, накрыв телефон шарфом, решилась ее спросить, правда ли то, о чем говорят. Таня ничего не ответила и лишь едва заметно кивнула головой. Я поняла, что это правда, но больше ничего она сказать не может. Однако несколько дней спустя – хотя мы обе делали вид, что и того вопроса не было – она мне неожиданно шепнула, что один экземпляр доклада Хрущева привезен в Вильнюс, находится в ЦК, и его там зачитывали только самим ответственным своим работникам. Через несколько дней кто-то узнал, что его зачитывали, конечно, строго предупредив, что его содержание не должно быть разглашено, в горкоме партии. Однажды Федаравичюс пришел на работу в выходном костюме, хотя концерта в тот вечер не было. Оказывается, он идет в райком, где секретарям, инструкторам и членам бюро будут зачитывать доклад Хрущева. Но на следующий день он, видно, чтобы избежать вопросов, с самого утра созвал явно ненужное производственное совещание. Два часа мы мусолили предварительные планы коллективов на следующее полугодие, приблизительный гастрольный маршрут хора, приблизительный график летних отпусков. Под конец, видно, заметив наши вопрошающие взгляды, сказал, что вчера в райкоме их предупредили, чтобы ничего не записывали, и услышанное не пересказывали. Что текст доклада секретарь райкома получил под расписку, вынести его из здания не имел права, и сразу после чтения доклад забрали опять в ЦК. Постепенно первоначальный интерес к докладу, по крайней мере, у меня, прошел. Но оживили его слухи, что доклад переводят на литовский язык, и вскоре его будут зачитывать всем членам партии. Потом стали говорить, что не только партийцам, но вообще в крупных трудовых коллективах. Слухи подтвердились. Правда, о том, что этот доклад будут читать у нас, мы узнали только в день собрания. Да и о самом собрании узнали только в тот самый день утром. В отличие от других, даже закрытых партийных собраний, объявления о нем не было вывешено. Коллективы оповестили устно, чтобы после репетиции не расходились, а солистов должна была обзвонить я, однако, по телефону не сообщая, какая будет повестка дня. (Но я намекала…) Перед самим началом секретарь партийной организации Жабинский позвал меня в отдел кадров, по дороге предупредив, что там сидит представитель райкома. Этот представитель держал в руках две одинаковые, в красных глянцевых обложках, брошюры. Пока Жабинский называл ему мою фамилию, должность и почему-то образование, я успела разглядеть, что брошюры не совсем одинаковые – на одной черный гриф «Совершенно секретно» и название «О культе личности и его последствиях» напечатаны по-русски, на другой – по-литовски. Но таким же жирным шрифтом. Выслушав мои краткие анкетные данные, представитель райкома с важным видом объявил, что райком партии мне поручает ознакомить обслуживающий персонал филармонии с докладом товарища Никиты Сергеевича Хрущева на закрытом заседании ХХ съезда КПСС. Что читать его буду здесь, в его присутствии. Второй, литовский экземпляр брошюры, он вручил Жабинскому, также выспренно уполномочив его представлять Райком Партии во время чтения доклада на параллельном собрании – хору, оркестру, ансамблю и солистам. Напомнил о необходимости проследить, чтобы там не было посторонних, и чтобы никто из присутствующих ничего не записывал. Затем, глянув на часы, разрешил: – Пусть народ заходит. Я хотела попросить брошюру, чтобы, пока заносят стулья и рассаживаются, просмотреть хотя бы начало текста, но не решалась. А мои будущие слушатели – билетерши, гардеробщицы, оба рабочих сцены, наш осветитель старый пан Корженевский, Надя из бухгалтерии, словом, все, кто не знает литовского языка – уже уселись, и представитель райкома объявил собрание открытым. Начал он с сообщения о том, что с 14-го по 26-ое февраля в Москве проходил ХХ съезд Коммунистической партии Советского Союза. Перечислил, каких успехов добился советский народ под руководством Коммунистической партии, и какие задачи еще предстоит выполнить всем, на каком бы поприще они ни трудились. Затем объяснил значение доклада товарища Никиты Сергеевича Хрущева в восстановлении ленинских норм партийного руководства. Слушали его внимательно. Старик Корженевский даже приложил к уху ладонь, чтобы ничего не упустить. И женщины сосредоточенно старались его понять. (Для них, кроме одной Нади, родным языком был польский. Русский, и то лишь самый обиходный, они усвоили только после войны.) Наконец представитель райкома закончил свою речь, и объявил, что ознакомить их с текстом доклада Никиты Сергеевича Хрущева поручено мне. И лишь тогда протянул мне брошюру. От охватившего меня вдруг волнения я начала читать каким-то хриплым, дрожащим голосом. Силилась эту дрожь унять, но она не проходила. Наверно, оттого, что вслух, при представителе райкома произношу такие кощунственные слова – что Ленин указывал на необходимость устранения Сталина от должности Генерального секретаря партии, потому что Сталин чрезвычайно жестокий человек и недостойно относится к своим товарищам. Вдруг я вспомнила… Хотя продолжала читать напечатанное, вспомнила, что давно, еще в вечерней школе, моя соседка по парте, народный судья, однажды мне рассказала… …Был свободный урок – заболел учитель химии, и мы с нею вышли посидеть в скверике Черняховского перед школой. Решили в этот теплый сентябрьский вечер позаниматься, – следующим должен был быть урок Конституции, а преподаватель требовал, чтобы самые главные статьи – хотя при этом непременно добавлял, что в Конституции все статьи одинаково важны – мы знали дословно, наизусть. Поэтому соседка и предложила воспользоваться свободным уроком, чтобы их подзубрить. Я читала, она слушала. И вдруг, вне всякой связи с тем, что в тексте, она спросила, знаю ли я, что есть завещание Ленина, и что в этом завещании Ленин возражает против того, чтобы Сталин оставался генеральным секретарем партии. И что вообще отношения между ними были не очень хорошие. Однажды Сталин даже оскорбил Крупскую, и Ленин потребовал, чтобы он извинился. Я так удивилась и испугалась, что ляпнула: «Этого никто не может знать». Она не стала спорить. А я принялась повторять очередной раздел Конституции. Пока, не прерывая чтения, вспоминала тот давний вечер в скверике, немного успокоилась. Голос больше не дрожал. Хотя я произносила такое!.. Что из 1.956 делегатов ХУП съезда партии 1.108 были арестованы по обвинению в контрреволюционных преступлениях. А мы, когда в Институте учили историю партии, этого не знали. Ведь этот съезд назывался «съездом победителей». Я, кажется, в своих институтских конспектах даже подчеркнула слова о том, что его делегатами были избраны самые активные участники строительства социалистического государства. Так почему же их, самых активных, арестовали? Я очень внимательно и напряженно смотрела на строчки, чтобы не произнести вслух того, о чем думаю. А когда зачитывала, что в 1937-ом году число арестов по сравнению с 1936-ым годом возросло больше чем в десять раз, вдруг испугалась: меня же тоже могут… за то, что читаю такое… Обвинят в антисоветской пропаганде, представитель райкома не признается, что это он велел мне читать… Но все равно продолжала вслух зачитывать, что, оказывается, уверения Сталина, будто трагедия, которую перенес наш народ в первый период войны, был результатом неожиданного нападения немцев – неправда. Его предупреждали. Хоть бы этот райкомовец вышел. Хоть бы он не слушал, как я произношу, что политика репрессий против военных привела к подрыву дисциплины. Что в начале войны Сталин вообще не руководил военными действиями. Да и потом разрабатывал операции по глобусу. Но это же неправда! Я сама видела в кино, как он стоит у огромной, на всю стену, карты, и показывает генералам куда направлять удары. И внезапно… Только теперь я внезапно поняла, что это же было вкино! Что у карты стоял несамСталин, а артист! Даже вспомнила, что когда в нашем драмтеатре Рудзинскас играл Ленина, то фотографию артиста «в образе», то есть в черном костюме, галстуке в крапинку и загримированного под Ленина посылали на утверждение в Москву. И Москва несколько раз забраковывала. А вслух я уже читала про массовые высылки. Их тоже проводили по указанию Сталина. В углу кто-то вздохнул. Кажется, Ринкевичова. В сорок восьмом, когда вывезли ее брата, она хотела писать Сталину. Вроде даже писала. Верила, что он ничего не знает… Выходит, он не только знал… И вывозили не из одной лишь Литвы. А Ринкевичова, да и все остальные, наверно, понятия не имели, кто такие карачаевцы, калмыки, чеченцы, ингуши, балкарцы. Когда я дошла до «дела врачей», вдруг остановилась. Об этом не могу читать. Но представитель райкома, явно не поняв причины, заторопил, – через час он должен вернуть доклад в райком. И я читала. О том, что Сталин пригрозил бывшему Министру Государственной безопасности, что если он не добьется признания врачей, самого «укоротят на голову». И что рекомендовал следователю методы, которые надо применять при ведении следствия: бить, бить и еще раз бить. И что когда эти методы возымели свое воздействие и обвиняемые «сознались», он с гордостью заявил членам Политбюро, что они слепы, как новорожденные котята, и не умеют распознавать врагов. Все остальное – что он собственноручно дополнил свою биографию, что словам «Сталин – это Ленин сегодня», он предпослал, что «Сталин – достойный продолжатель дела Ленина, или, как говорят у нас в партии: Сталин – это Ленин сегодня», и что военные заслуги сам себе приписал, и что сам подписал резолюцию о сооружении на канале Волго-Дон внушительного памятника Сталину, и что лично отдал распоряжение отлить 33 тонны меди для сооружения этого памятника – уже казалось совсем неважным… Едва я закончила чтение, представитель райкома забрал брошюру, еще раз предупредил, что этот доклад не подлежит обсуждению, и сказал, что все свободны. Сам остался ждать литовского текста.

НЕ ВСЕ РАДЫ ВОЗВРАЩЕНИЮ ССЫЛЬНЫХ…

С нашей певицей Таней в последнее время происходило что-то непонятное. Она пропускала занятия с концертмейстером, отказывалась от концертов, – муж, Евгений, допоздна на работе, она не может дочку, Анечку, оставлять одну. (Хотя раньше, когда Анечка была меньше, оставляла.) Однажды, видно, устав держать свои переживания в себе, она по секрету поделилась со мной: и она, и Евгений теперь живут в постоянном страхе, что за Анечкой могут явиться ее настоящие родители. О том, что они Анечку взяли из детского дома, когда ей еще не было и года, мы знали. И радовались за малышку: не все настоящие родители так возятся со своим ребенком, как эти двое с приемным. Не знали мы только того, что знал Евгений, а, следовательно, и Таня и что она мне теперь рассказала: родители Анечки сосланы. Когда за ними пришли, мать успела передать спящего младенца соседям, чтобы те отнесли ее в детский дом. Там все же будет лучше, чем в Сибири, да и довезут ли такую малышку… Теперь многие ссыльные возвращаются. И хоть без права жить в Вильнюсе, они прописываются в Новой-Вильне или еще где-нибудь поблизости, и работают, а некоторые даже нелегально живут в городе. Если родители Анечки вернутся, соседи им, конечно, скажут, в какой детский дом ее отнесли. А там могут из сочувствия нарушить запрет и сказать, кто ее удочерил. Недавно, зайдя в магазин, оставила Анечку на улице одну. Когда вышла, то увидела, что возле Анечки стоит какая-то женщина, и спрашивает: «Кто твоя мама?» Со страха даже показалось, что эта женщина похожа на Анечку. Я пыталась Таню успокоить. Часто, видя, что ребенок стоит один, к нему подходят, спрашивают, где его мама, то-есть, не потерялся ли. Но мои доводы не помогли. Теперь Таня боится Анечку даже дома оставить одну. Я понимала, какая для нее и Евгения будет трагедия, если девочку отберут. Да и как сама Анечка такое перенесет? Она так привыкла к отцу и матери, а ее уводят чужие тетя и дядя, и теперь они будут ее мамой и папой. К тому же они ей скажут, что зовут ее вовсе не Анечка, а Тереза. (Между прочим, в первое время, когда Таня с Евгением ее взяли, я часто думала о том, имели ли они право польского ребенка превратить в еврейку? Но видя, как Анечке у них хорошо, старалась не помнить об этом.) Однако при всем сочувствии к Тане, я все равно не могла желать, чтобы Анечкины родители не вернулись. Может быть, они, видя, что дочке у Тани с Евгением хорошо, не станут ее травмировать, и согласятся играть роль тети и дяди. Однако сразу обрывала себя: не согласятся. Кроме всего прочего, не захотят, чтобы их дочь стала еврейкой. Ведь это может сломать ее жизнь.*(*Анечкина судьба решилась сама собою: эти люди из Сибири не вернулись…) Вскоре эту мою раздвоенность чувств оттеснила радостная весть о том, что дядя Берель с семьей тоже возвращаются. Правда, написал он папе об этом не прямо, а обиняком – что у сына черной Ханы (так в их родном городке Плунге называли нашу бабушку) дела идут на лад, а вскоре, как он надеется, и вовсе поправятся. Мира тоже получила обнадеживающее письмо от Савицкаса, в доме которого она при немцах, когда убежала из лагеря Х.К.П., нашла первое, временное прибежище. Савицкас тоже писал не впрямую, он просто настоятельно просил в ближайшее время посылок ему не высылать. Зная, что ему в Вильнюсе жить нельзя будет, Мира ответила, что очень ждет дорогого гостя у себя в Клайпеде. Но раньше чем дядя Берель и Савицкас, вернулся Майин знакомый, Бэба. Между прочим, я долго не могла привыкнуть к такому уменьшительному имени такого серьезного, даже мрачноватого мужчины. Хотя ничего удивительного в его облике, и в том, что у него, как у старика, дрожат руки не было: после Каунасского гетто и немецкого концлагеря Дахау, он еще более десяти лет провел в «своих», советских лагерях и на спецпоселении. В конце войны, освобожденный из Дахау, он вернулся в Литву. Надежды, что жена, может быть, тоже уцелела, не сбылись. Не только ее, никого из родных не осталось. Жить в Каунасе он не мог, – слишком все напоминало о прошлом. Поселился в Вильнюсе, стал работать. Но однажды ему кто-то сказал, что видел его жену уже после освобождения в каком-то польском городке. И он решил поехать в Польшу, разыскать ее. (Не знаю, правда ли это, или правдоподобная версия для следователей Госбезопасности.) Но выпускали только тех, кто до 1939-го года был польским подданным. Оставался нелегальный путь. И Бэба присоединился к группе, нанявшей самолет. Страх перед большевиками, перед тем, что они снова начнут депортировать в Сибирь, был настолько велик, что многие стремились любым способом вырваться из-под их власти. Первым, самым решительным, удалось договориться с какими-то летчиками, которые, конечно, за немалую плату, брали в свой транспортный самолет до девяти пассажиров. Но вскоре об этих перелетах узнали органы Госбезопасности, и следующими «сговорчивыми» летчиками уже оказывались их сотрудники. Такой самолет, немного покружив над окрестностями города, садился на тот же аэродром, с которого взлетел. А несчастных пассажиров прямо у трапа уже ждали тюремные машины… Так Бэба попал на Колыму. Теперь он вернулся. Без права жить в Вильнюсе, прописался в пригороде, поступил на работу. Об отъезде больше не заговаривал, хотя бывших польских граждан снова стали выпускать в Польшу. Поэтому стремившиеся оказаться там – хотя тоже в социалистической стране, но оттуда все же со временем, может, возможно будет выбраться – заключали фиктивные браки с польками или поляками. За этот брак приходилось не только платить, но и разыгрывать перед соседями и сотрудниками подлинность семейных отношений. Бэба всего этого предпринять не мог, – понимал, что с его судимостью, хоть и отсидел десять лет, все равно не выпустят. И он обречен оставаться здесь…

ВСЕНОЩНАЯ

В остальном жизнь оставалась прежней. Разве что в программах, так называемых правительственных концертов, которые раньше традиционно хор начинал песней о Ленине, за которой непременно следовала песня о Сталине, теперь исполнялась песня о партии. Когда я однажды при составлении программы такого «дежурного» концерта в присутствии представителя ЦК неосторожно сказала: – Давайте для разнообразия серой жизни вставим балетный номер, – услышала гневное: – Разве наша жизнь серая? Федаравичюс кинулся меня защищать. Объяснял, что я вовсе так не думаю, что просто иногда сыплю неуместные шуточки. Все равно представитель ЦК продолжал хмуриться. А уходя, даже не кивнул в мою сторону. Было неприятно, но я уже не боялась, как тогда, в институте, когда непочтительно отозвалась о речи Сталина на съезде партии. Однажды, это было накануне Пасхи, я оказалась невольной свидетельницей телефонного разговора Федаравичюса с райкомом партии. Райком просил выделить восемь человек – желательно членов партии и комсомольцев – для участия сегодня ночью, во время Всенощной, в рейде по церквам района. Необходимо выявить, кто из молодых работников Филармонии и студентов Консерватории ходят в церковь. Я всполошилась. Ведь Лёня с Митей во время церковных праздников поют в хоре, а Виктор, кажется, даже дирижирует. Они делают вид, что этим подрабатывают, но мне казалось, что в глубине души они верующие люди, – ведь Лёнин отец церковный регент, а Митя – сын священника. Его отец так и не вернулся. В первое время они с матерью еще надеялись на его возвращение. Но не дождавшись даже письма, поняли – его нет… Кем были родители Виктора, не знаю. Впрочем, какая разница? Если выяснится, что они поют в церкви, их уволят, и не видать им больше сцены. А Леня как раз готовится к прослушиванию в оперном театре, Виктор уже послал документы в Москву – собирается поступить в аспирантуру при Московской Консерватории. Я не стала ждать конца рабочего дня – может оказаться поздно – предупредила Федаравичюса, что мне надо уйти, и побежала к Лёне. Он живет тут рядом, при церкви. За нею стоит небольшой жилой дом для служителей. Лёни не было дома, я передала отцу, и заспешила к Мите. Он, к счастью, был дома, и вызвался сам предупредить Виктора. Тем не менее, все трое во время Всенощной в церкви были. Лёня с Митей пели, стоя за спинами других хористов, а для Виктора успели соорудить укрытие – драпировку между двумя колоннами. Хор его видел, а от взоров непрошеных гостей он был укрыт. Но все равно они рисковали. И, наверно, боялись. Не могли не бояться. Значит, преодолели свой страх. И хорошо, что преодолели. Иначе потом было бы стыдно перед самими собою. Я в лагере тоже старалась не давать страху захватить себя. Правда, там он был совсем другой – что отправят в газовую камеру, что конвоир или охранник выстрелит в меня. Но я старалась, чтобы они не видели, что я их боюсь. В лагере нельзя было выглядеть испуганной. А главное – и самой не думать о смерти, не представлять себе, как меня заталкивают в газовую камеру, как я задыхаюсь, как, уже мертвую, бросают на тачку и подвозят к печам крематория. Правда, эти мысли, даже видения возникали сами, но я их обрывала и обязательно сразу начинала думать о другом: как выйдем отсюда, как я пойду по огромному, до самого горизонта, полю. Кругом простор, я свободна. Иду одна, не в колонне, и без конвоира с автоматом, не в полосатом лагерном платье. Теперь я тоже оборвала себя. Нельзя сравнивать того, что тогда мне грозило, с тем, что теперь – ребятам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю