355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Рольникайте » Это было потом (СИ) » Текст книги (страница 18)
Это было потом (СИ)
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 13:30

Текст книги "Это было потом (СИ)"


Автор книги: Маша Рольникайте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПУТИ

О том, что книжка появилась в продаже, сказала мне Регина. Она очень удивилась, что я сама за этим не следила, что не захожу в магазины наблюдать, покупают ли ее, не вступаю в контакт с продавщицами. Им это льстит, и они стараются сами предлагать покупателю книжку знакомого автора. Мне такое – наблюдать, представляться продавщицам даже в голову не приходило. А слово «автор» смущало, – я же только записывала то, что происходило. Наоборот, охватило чувство неуверенности – достаточно ли зримо я все передала? Увидит ли читающий эти страницы человек все так, как оно было, почувствует ли чудовищную несправедливость того, что нас вырвали из жизни, отгородили от всего остального мира, и постепенно убивали? Вызовет ли это у него сострадание? Возмутит ли ненависть людей одной национальности к людям другой? И встревожится ли он оттого, что творившие это зло великое множество эсэсовцев не наказаны, и вновь объединяются? Вскоре после выхода книги в Вильнюсе меня пригласил известный литовский поэт Эдуардас Межелайтис. Кто-то, не зная, что есть мой собственный перевод на русский язык, предложил Госполитиздату в Москве перевести рукопись, и издательство решило «подстраховать» публикацию предисловием лауреата Ленинской премии Э.Межелайтиса. Межелайтис, как вежливый человек, спросил моего согласия и попросил прийти к нему для уточнения кое-каких деталей. Я поблагодарила, написала в Москву, что есть готовый перевод и в назначенный день, робея, пошла к любимому поэту. Межелайтис оказался очень душевным и искренним человеком, и я в конце беседы решилась поделиться с ним мучившей меня тревогой, что многие эсэсовцы на свободе и создают новые союзы. Я по-прежнему чувствую себя беспомощной перед этой страшной силой. – С фашистами, – ответил он, – если понадобится, опять будем сражаться оружием. Ваша книжка нужнее равнодушным. Вскоре стали появляться рецензии. Папа их исправно высылал мне в Ленинград, куда я к этому времени переехала. Переписанный начисто русский текст стал существовать как бы отдельно от меня. Один его экземпляр с предисловием Межелайтиса находился в Москве, в Госполитиздате, другой И.Эренбург передал во Францию, один я, по совету московского журналиста С.Чертока, написавшего рецензию по заказу Агенства Печати Новости для зарубежья, отнесла в журнал «Звезда». Заведующий отделом прозы Александр Семенович Смолян позвонил уже на второй день. Сказал, что рукопись прочел и сегодня доложил о ней на редакционном совещании. Попросил прийти к главному редактору и принести с собою появившуюся накануне в газете «Известия» заметку ее вильнюсского корреспондента о выходе книжки в Литве. В назначенный день я пришла. Принял меня главный редактор Г.К.Холопов. Сказал, что они рукопись опубликуют в самых первых номерах будущего, 1965-го года. Узнав об отношении к ней И.Эренбурга, решил попросить его написать предисловие. Мне же Александр Семенович предложил дать краткое послесловие, – читателю будет интересно узнать, что со мною было потом. Эренбург на просьбу редакции ответил согласием. Смолян начал готовить рукопись к публикации. Однако неожиданно, уже перед сдачей рукописи в производство, Эренбург прислал в «Звезду» телеграмму, что в виду своей чрезвычайной занятости, он предисловия написать не сможет. Я не понимала, что произошло: ведь французское издание выйдет именно с его предисловием. Почему же он отказался дать его «Звезде»? Вскоре я получила от Хавкина таинственную записку. Он писал, что ему позвонили от нашего общего знакомого и попросили мне передать, что он отказался от ранее обещанного в моих же интересах. Записка только еще больше озадачила. Что значит в моих же интересах? Но написать Эренбургу, раз он сам это передал через посредника, не решилась. В «Звезде» я, естественно, об этом не рассказала, и редакция запросила согласия Межелайтиса опубликовать его предисловие. А сама я снова вернулась в то время, – АПН планировало совместное с Варшавским издательством «Идиш бух» («Еврейская книга») издание книжки на языке идиш и попросило представить текст, соответствующий уже опубликованному. Снова я оказалась среди кирпичных оград гетто. И опять мы брели ночью зарегистрировать мамино желтое удостоверение ремесленника, продлевающее нашу жизнь на целых три месяца… И снова Мурер у меня на глазах застрелил красивую длинноволосую девушку только за то, что она хотела спасти от него своих стариков-родителей… И опять была ночь охоты за Витенбергом… И снова меня разлучали с мамой и детьми…

ПРОТЕСТ С ОГРАНИЧЕНИЕМ

Однажды, это было в конце ноября, мне позвонил сотрудник АПН С.Рабинович, освещающий для зарубежных читателей «равноправную» жизнь евреев в Советском Союзе и заказавший еврейский текст рукописи, и пригласил приехать в Москву для участия в организуемом АПН «Круглом столе». Объяснил, что правительство Федеративной Республики Германии, в связи с исполняющимся в мае 1965-го года двадцатилетием со дня окончания второй мировой войны хочет принять закон о распространении срока давности на все совершенные нацистами преступления. Советская общественность, естественно, протестует. И АПН созывает «Круглый стол», который состоится 2-го ноября. Как раз накануне отъезда мне позвонили из Франции, сказали, что переводчик книги Гастон Лярош поехал в Москву и там скоропостижно скончался. А они не знают, где рукопись. Спросили, успел ли он связаться со мною, сказал ли, куда сдал рукопись. Я ответила, что не связался, я даже не знала о его приезде. Но завтра еду в Москву и спрошу у И.Г.Эренбурга. Позвонила я Илье Григорьевичу, как только оказалась в гостинице. Трубку, естественно, сняла Наталья Ивановна. Сказала, что, к сожалению, Илья Григорьевич с Лярошем не виделся, – встреча была назначена на четверг, а Лярош скончался в среду. Но они говорили по телефону, возможно, он назвал издательство, сейчас она спросит у Ильи Григорьевича. Вернувшись, передала, что Илья Григорьевич просит меня прийти, а поскольку мне к часу дня надо быть в АПН, то пусть я приду сейчас. Сама она тем временем разыщет недавнее письмо Ляроша, может, там что-то есть. Принял меня Илья Григорьевич в кабинете. Я очень расстроилась, что он за эти несколько лет так постарел – осунулся, более обвислыми стали мешки под глазами, еще больше поредели остатки волос. А когда он, сев в кресло, скрестил руки, я даже испугалась, – такие они, эти красивые длинные пальцы были белые, словно прозрачные. Я быстро отвела взгляд и увидела знаменитые трубки в небольшой керамической вазе, стоявшей на книжной полке за его спиной. Эренбург расспрашивал, как у меня дела в «Звезде», был доволен, что при посредничестве АПН книжка будет издана на финском, японском и еврейском языках. Правда, относительно последнего хмыкнул: – Еще бы, такой козырь. Я удивилась такому совпадению: ведь сама уже несколько раз подумала о том, что становлюсь чем-то вроде фигового листка, которым, как и журналом «Советиш геймланд» («Советская родина») власти прикрывают перед заграницей отсутствие еврейских школ, театров, отказы принимать евреев на учебу в престижные вузы и прочие ограничения. А Эренбург уже рассказывал, что ему АПН тоже предложило издать «Черную книгу» о зверствах нацистов. Но он ответил, что предоставит текст и напишет предисловие только при условии, если издадут и на русском. АПН не согласилось, и «Черная книга», чей готовый уже набор в 1947-ом году был рассыпан, так и лежит неизданная. Неожиданно, безо всякого перехода, он стал объяснять, почему не дал в «Звезду» своего предисловия. Дело в том, что как раз в это время ему вернули из секретариата Хрущева шестую часть его мемуаров «Люди, годы, жизнь» со 134-мя замечаниями. У меня невольно вырвалось: – Вы их считали?! Он улыбнулся: – Конечно, не я, Наталья Ивановна считала. – И продолжал опять серьезно: – Согласился я только с шестьюдесятью, семьдесят не учел и вернул без правки. Но судя по тому, как секретарь Хрущева – а он тогда еще был во власти – Лебедев со мною говорил, не исключено, что против меня может начаться очередная кампания, и тогда мое предисловие вам только навредит. А книжка обязательно должна выйти. Мне было очень неловко, что Эренбург как бы оправдывается передо мной. Я мямлила, что понимаю, что буду ждать выхода в «Новом мире» продолжения его мемуаров, что предыдущие части читала с большим интересом. Выручила Наталья Ивановна, она принесла письмо Ляроша, в котором было названо издательство, и вскоре я попрощалась. В АПН прибежала почти перед самим началом «Круглого стола». Заволновалась, увидев, сколько тут корреспондентов, камер, юпитеров, и рассаживающихся вокруг большого на самом деле круглого стола солидных мужчин. Едва успела попросить единственного тут знакомого – все того же Рабиновича – чтобы сделанные записи пресс-конференции были переданы в Австрию – там живет на свободе Франц Мурер. Когда председатель АПН Бурков стал представлять присутствующих – профессоров-юристов Пионтковского и Кожевникова, генерал-майора Сабурова, художника Бориса Ефимова, писателя Льва Безыменского, бывшего партизана из Минска Матусевича, других, меня вдруг словно током ударило: я одна! От шести миллионов расстрелянных и задушенных в газовых камерах, от оставшихся в живых узников гетто и лагерей я тут одна! Я очень старалась не выдать своего волнения. Слушала аргументы профессоров-юристов, почему к преступлениям, совершенным нацистами, не может быть применен срок давности. Генерал Сабуров говорил о сражениях разных партизанских объединений, Борис Ефимов – о Нюрнбергском процессе, а волнение не отпускало. Наоборот, чем ближе было собственное выступление, тем больше усиливался страх. Потом я никак не могла вспомнить своих первых слов. Осознала, что уже говорю, услышав свой дрожащий от волнения голос. Я рассказывала о гетто, об угонах на расстрел. Называла наших палачей. Дважды повторила, что Мурер, повинный в расстреле более ста тысяч человек, живет на свободе в Австрии. Рассказала об издевательствах и наказаниях в Штрасденгофе, о селекциях в Штуттгофе. Внезапно почувствовала странную слабость. Казалось, больше нет сил произнести ни одного слова. Но я их произносила. Что не призываю к мести, но по печальному праву говорить и за тех, кто сами этого сделать уже не могут, прошу не применять к нацистским преступникам срока давности, а наказывать их так, как они этого заслуживают. Кончила говорить, но слабость не проходила. Я еле досидела до конца. С трудом заставляла себя отвечать молодой женщине, которая представилась корреспондентом телевидения Светланой Гинзбург и пригласила профессора Пионтковского и меня завтра участвовать в передаче «Эстафета новостей». Я хотела только одного – скорей оказаться в гостинице и лечь. Мы с нею условились, что завтра утром она придет ко мне за текстом выступления. До гостиницы я еле доплелась. И хотя уверяла свою соседку по номеру, что слабость сама пройдет, она вызвала «Неотложную помощь». Впервые в жизни ко мне вызывали «Неотложку». Я не понимала, зачем врач перетягивает резиновым жгутом руку поверх локтя, зачем на сгибе слушает пульс. Когда она спросила, давно ли у меня гипертония, я постеснялась спросить, что это такое, и сказала, что не знаю. Она велела сестре сделать укол, а сама позвонила в какую-то поликлинику, и попросила, чтобы завтра в такой-то номер гостиницы «Украина» прислали врача. Сказала: «Гипертонический криз, верхнее, – она понизила голос, и я не расслышала, – а нижнее сто двадцать пять». Утром пришла врач поликлиники. Опять померила давление. И хотя слабость уже была не такая, велела лежать. Как раз в это время пришла Светлана Гинзбург. Узнав зачем, врач категорически запретила мне сегодня выступать. Не помогли объяснения Светланы, что эта передача идет раз в неделю, по четвергам, и ее ведущий Юрий Фокин вряд ли согласится перенести, так как передача связана с актуальными событиями недели. Но врач была непреклонна, да и у меня самой не было сил встать, одеться и куда-то ехать, опять говорить. После ухода врача Светлана позвонила Юрию Фокину, долго ему расхваливала мое вчерашнее выступление, вызвалась извиниться перед профессором Пионтковским. Наконец, хотя и очень неохотно, Фокин согласился перенести «этот сюжет» на следующий четверг. А Светлана рассказала свою историю. Отец у нее русский, но оставил семью, когда она была еще совсем маленькой. Когда немцы заняли Харьков, она с матерью-еврейкой попала в тюрьму. Там немец ее так швырнул наземь, что сломал руку. (Я еще вчера заметила, что рука странно прижата к телу и не разгибается.) Мать была детским врачом, все в городе ее знали, и в благодарность за то, что она лечила их детей, соседки по камере – украинки, когда маму уводили на расстрел, ее, Светлану, спрятали. В память о матери она отказалась от фамилии отца и взяла материнскую, хотя жить с такой очень трудно. Фокин одну ее не взял в штат. Передач дает мало. Своего жилья нет, она снимает комнатку, и почти весь заработок уходит на оплату хозяйке. Перед уходом Светлана меня попросила написать текст выступления примерно на 3–3,5 минуты. Предупредила, что Фокин не знает, что я еврейка – видно, по фамилии думает, что литовка, иначе не согласился бы на мое участие в передаче – поэтому она просит слова «гетто» и «евреи» упомянуть только по одному разу. За текстом она зайдет через несколько дней, но Фокину его представит лишь в день передачи, когда ему уже некуда будет деваться, – список участников будет утвержден. – Если эта передача выйдет в эфир, – сказала она на прощание, – я буду считать, что не зря живу на свете. В день передачи она приехала за мной за четыре часа до начала, – на телевидении надо быть заблаговременно, будет репетиция, вернее, просмотр, – программу должно принять начальство, а нам еще надо заехать за профессором Пионтковским. Пока мы в машине были одни, Светлана рассказала, что Фокин, получив текст и поняв, кто я такая, был очень недоволен. Правда, истинную причину недовольства скрыл под ворчанием: – Еще не хватает, чтобы эта лагерница в кадре разревелась. Поэтому она просила держаться, предложила перед выступлением выпить валерьянки, взяла ее с собой. Попросила, чтобы я, поскольку собираюсь говорить без бумажки, обязательно придерживалась представленного текста. Главное, чтобы слова «евреи» и «гетто» упомянула только по одному разу. Иначе Фокин ее уволит. Я ее успокаивала, что не расплачусь, и буду говорить лишь то, что написала, и оба крамольных слова произнесу только по одному разу. Но на душе от последнего обещания было очень горько. В студии – просторной, со множеством прожекторов, камер, змеившихся по полу проводов, нас, участников передачи, «попарно» рассадили за отдельные, немного отдаленные друг от друга столики – меня с профессором Пионтковским, композитора Людмилу Лядову с молодым певцом, который должен был представить ее новую песню, каких-то двух очень волновавшихся мужчин тоже отдельно. Один все время вытирал пот со лба (в студии от прожектора на самом деле было очень жарко), а второй то и дело поправлял галстук и откашливался. Непринужденнее всех чувствовали себя гастролировавшие в Москве артисты венгерской оперетты. Их выступлением должна была завершиться передача. Нам с Пионтковским режиссер сказал, что наш сюжет пойдет сразу за показом пленки с выступлением Громыко на сессии Генеральной ассамблеи ООН. Светлана встала за направленной на нас камерой, и предупредила, что, когда до конца выступления останется одна минута, она поднимет палец. Репетиция, вернее, приемка (начальство сидело где-то наверху) началась. Фокин, стоя на фоне панорамы Кремлевских башен, произносил какие-то выспренные слова. Я старалась его не слушать. И того, что рассказывали эти двое волновавшихся мужчин, не слушала. Повторяла про себя то, что сама должна сказать. Лишь краешком глаза следила за кинопленкой с выступлением Громыко. А Фокин уже предоставил слово Пионтковскому. Мое волнение усилилось, – сейчас надо будет говорить мне. Когда Пионковский завершил свое объяснение, почему к нацистским преступникам не может быть применен срок давности, Фокин показал литовское издание книжки и объявил, что и литовская девушка из вильнюсского концлагеря такая-то не прощает военных преступников. Оттого, что он скрыл мою национальность, заколотилось сердце. Но заговорила я, кажется, спокойно. И последовательно сказала то, что собиралась сказать. Но когда Фокин поднялся к начальству выслушать их замечания, я спросила у Светланы, что делать. Не литовка я, это же видно, и не хочу скрывать свою национальность. И не было в Вильнюсе концлагеря, было гетто. Она его нежеланием все назвать своими именами тоже была озабочена. Предложила, чтобы о том, что в Вильнюсе не было концлагеря, я ему сама как можно деликатнее напомнила, а начет «литовской девушки» она постарается намекнуть, пустив в ход немного демагогии. Только попросила, если он все же во время передачи это повторит, или скажет что-нибудь другое не так, в своем тексте его не поправить, иначе у нее будут крупные неприятности. Поправлять не пришлось. Представляя меня, он, как и на репетиции, показал книжку, и произнес, что нацистских палачей не прощает и участвующая в нашей передаче такая-то – без национальности и без гетто. В отведенные три с половиной минут я уложилась. И не отступила от представленного текста. Светлана была просто счастлива. Оказывается, она боялась, что начальство после просмотра оставит только Пионтковского. Я же еще была слишком напряжена, чтобы испытывать хоть какое-то удовлетворение. Назавтра я уезжала обратно в Ленинград. Хавкин пришел на вокзал с несколькими своими друзьями, такими же пожилыми евреями. Объяснил, что они хотят познакомиться и поблагодарить за выступление. А один, со слезящимися на морозе глазами, радостно повторял, что там, в верхах, видно, отношение к нам меняется к лучшему. Раз мне дали выступить по всесоюзному телевидению, значит, положение явно меняется к лучшему. Я не стала его разочаровывать…

ПУТЬ К ЧИТАТЕЛЮ

Был слякотный февральский день наступившего 1965-го года. Я принесла из «Звезды» номер журнала с первой частью своих записей. И так же, как тогда, держа в руках сигнальный экземпляр литовского издания, я опять заволновалась: как прочтут? Как воспримут? Это беспокойство не проходило и с выходом второй части. Наоборот, теперь, когда от меня уже ничего не зависело, оно еще больше усилилось. К счастью, самоистязание стало утихать, когда я начала получать письма читателей – добрые, сердечные, взволнованные. Вскоре из АПН сообщили, что книжкой заинтересовались в ряде стран, и поскольку журналы в киосках раскуплены, они текст размножили на ротаторе (ксерокопирующих машин тогда еще не было) и разослали его издательствам. Выходит, сбывается то, что я написала в кратком послесловии: что теперь это «уже не просто мои записи, они уже сами как будто стали рассказчиками. Уйдут они от меня…и поведают людям то, что я должна была им рассказать…» Немилость к Эренбургу не повлияла на французское издательство, и там книжка готовилась к изданию с его предисловием и большим послесловием живущего во Франции общественного деятеля доктора Г.Мейера. Ее выход был приурочен к годовщине восстания в Варшавском гетто. (К великому своему стыду я не знала, что день восстания в Варшавском гетто стал символическим Днем Памяти шести миллионов погибших евреев, и что во всем мире, кроме Советского Союза, его широко отмечают.) Одновременно с сообщением о скором выходе книжки директор издательства Мадлен Брон прислала приглашение приехать в Париж, чтобы «начать продажу книги в присутствии автора в торжественной обстановке». Это приглашение своей нереальностью меня рассмешило, – ведь в капиталистические страны, тем более в одиночку, ездит только начальство. (Между прочим, мне было очень любопытно, пишут ли им тоже в характеристике для выезда в зарубежную страну обязательные «морально устойчив», и «в семье отношения нормальные».) А рядовым гражданам, как известно, вообще положено сперва доказать свое примерное поведение за рубежом – и то в социалистической стране, и не в индивидуальной поездке, а с туристической группой, в которой обязательно есть наблюдатель. Так что мне рассчитывать на поездку в Париж было бы по меньшей мере глупо. Поэтому я и не рассчитывала. Но поскольку приглашение все же прибыло, я его вместе с заявлением отнесла в Ленинградский союз писателей и сдала орг. секретарю Г.А.Сергееву. Книжка начала свой путь к французским читателям, конечно, без «присутствия автора». Вскоре одно за другим стали появляться и другие издания – в московском Госполитиздате, в Польше, Финляндии, Израиле, Австрии и других странах. Но не было у меня надежды, что она выйдет в Федеративной Республике Германии. По просьбе журнала «Квик» переводчик, князь В.Стар, перевел ее на немецкий язык. Когда он работал над переводом, мы переписывались. В одном из писем он признался, что ему, как «бывшему коллеге по концлагерям» мой дневник особенно близок. Но последнее, после довольно долгого перерыва, письмо было очень грустным. Он писал, что"…печальные обстоятельства ухудшения взаимоотношений с СССР с одной стороны, а с другой – явная фашизация масс в ФРГ уже сейчас усугубили положение, что, несмотря на мои личные связи, даже знакомые евреи-издатели не решаются здесь печатать Ваши воспоминания, а окончание (момент Вашего освобождения) приводит их просто в ужас: Вы понимаете почему?.." Я понимала: потому что освободившие нассоветскиесолдатывынесли меня на руках, – самой двигаться уже не было сил… Недолгое чувство удовлетворения от того, что книжка вышла в нескольких странах, померкло, – ведь главное, чтобы она вышла именно в Германии. Я понимала, что бывшие эсэсовцы ее читать не будут. Но пусть бы ее прочли те, кто тогда были равнодушны. Неправда, что немецкое население не знало, какими способами соотечественники расширяют жизненное пространство только для их расы. Могу понять их пассивность: Гитлер и свой народ держал в страхе. Но не знать они не могли, хотя многие и оправдываются неведением. Наверно поэтому в первые после освобождения Бухенвальда дни советские солдаты туда возили жителей Веймара*, чтобы они увидели еще свежие следы преступлений нацистов. (*Концентрационный лагерь находился в 8–9 километрах от города.) Через несколько месяцев после приглашения во Францию я получила еще одно – из Израиля, из Института «Яд ва-шем»*. (*"Яд ва-шем – всемирно известный научно-исследовательский институт по изучению Холокоста (Катастрофы) и увековечению памяти его жертв. При институте есть большой музей, библиотека, а на его территории – аллея Праведников мира, где посажены деревья с именами тех, кто в годы гитлеровского геноцида спасал евреев.) Меня удивила наивность работников института: неужели они всерьез полагают, что меня выпустят в Израиль? Но не реагировать на приглашение невежливо, поэтому я и его отнесла в Союз писателей, приложив заявление, что хотела бы туда поехать прямо из Франции, и тем же путем вернуться назад. Но я настолько не верила в эти поездки, что и не думала о них. Тем более, что меня волновало куда более важное: надо писать что-то другое, а я не могу. Редактура литовского издания, перевод на русский, подготовка текста на еврейском, почти непрерывные корректуры на всех трех языках меня совсем опустошили. И все равно я заставляла себя думать, искать тему. Искала ее и в современной жизни. И все, что приходило в голову, сразу отвергала, – оно оказывалось каким-то рассудочным, вторичным, словно чужим. Своим оставалось только прошлое. Однажды, во время очередного пребывания в прошлом, я поняла, что не все о нем рассказала. То есть рассказала только о том, что было снами. Но ведь немцы хозяйничали и за пределами гетто. Правда, литовцев и поляков они расстреливали лишь «за провинности». Но относились к ним тоже с чувством превосходства завоевателей над покоренными, единственное предназначение которых – служить им. Об этом также необходимо рассказать, особенно послевоенному поколению. Постепенно замысел конкретизировался… Я решила на примере судьбы двух своих тогдашних ровесников, парня и девушки, показать, что гитлеровцы уготовили тем, кого оставляли в живых. В голове стал складываться сюжет. Вырисовывалось начало. Но когда я принялась это излагать на бумаге, все получалось плохо. Мои Ирена и Альгис были какие-то искусственные… Но однажды – я и сама не поняла, как это случилось – я стала писать по-литовски. И сразу исчезла неестественность моих героев. Они стали живыми! Я их видела, слышала! Всю первую главу я написала по-литовски. А написав, перевела ее на русский. И уже продолжала по-русски. Хотя это было непросто. Очень непросто…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю