Текст книги "Основные понятия метафизики. Мир – Конечность – Одиночество"
Автор книги: Мартин Хайдеггер
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)
Как можно судить по конспектам, в машинописи насчитывающим от девяти до семнадцати страниц, в этой лекции речь идет о том, чтобы постичь науку и философию в их подлинной сущности и не упускать из виду их единства. Для истолкования теоретической установки как таковой Хайдеггер обратился к Платоновой притче о пещере из VII книги его «Государства»: истолкование этой притчи и составило основную часть лекции.
Тот факт, что в своем, в принципе, полном обзоре Хайдеггер не упомянул об этой лекции, прочитанной им в период между 1927 и 1944—1945 гг., дает основание предположить, что, в отличие от других, названных им, она не была полностью разработана.
Два сохранившихся конспекта оказались слишком краткими, чтобы, основываясь на них, можно было восстановить и издать текст этой лекции.
Фрайбург-в– Бр., март 1992 г.
Ф.-В. фон Херманн
ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
Несмотря на вполне однозначный заголовок данного лекционного курса, мы не нашли здесь традиционного систематического изложения «основных понятий метафизики», не увидели традиционной иерархической лестницы этих понятий, конструирования идеальных схем и анализа природы первоначал. Вместо этого перед нами предстала обстоятельная аналитика, казалось бы, самого заурядного и обыденного из всех наших переживаний – скуки (die Langeweile) (ее анализу посвящены целые пять глав, да и потом, во второй части книги, когда речь заходит о «мире», его разомкнутости для человека в сравнении со «скудомирным» животным, скука подспудно присутствует – как одно из «размыкающих» настроений вот-бытия). Тем не менее заголовок не обманывает: речь действительно идет о метафизике, потому что она (как говорит Хайдеггер в лекции «Что такое метафизика?») «не есть ни раздел школьной философии, ни область прихотливых интуиций». Но что же она тогда? «Метафизика есть основное событие в человеческом бытии. Она и есть само человеческое бытие», – уточняет он. Но если так, если метафизика, оставляя свои горние пределы, неожиданно оказывается не чем иным, как нашим бытием, тогда, наверное, и скука таит в себе нечто большее: после только что сказанного наше знакомство с нею, несмотря на всю ее привычность, уже не кажется таким близким, как раньше – когда мы видели в ней вполне обычное и к тому же совсем не интересное переживание. Видели потому, что – как разъясняется в § 68 «Бытия и времени» – «настроения хотя и онтически знакомы, но в своей исходной экзистенциальной функции не познаны».
Впрочем, о своем подлинном «статусе» скука заявляет еще раньше: вводя экзистенциал расположения, или расположенности (Befindlichkeit), § 29 «Бытия и времени» начинается следующими словами: «То, что мы онтологически помечаем титулом расположение, оптически есть знакомое и обыденное: настроение, настроенность». Чуть ниже говорится, что, например, «уныние», «ускользание в расстройство» суть «онтологически не ничто». Таким образом, на наших глазах обычное уныние, из которого мы всегда рады поскорее выбраться, словно наполняется неожиданной для нас метафизической весомостью: получается, что оно вполне бытийно, коль скоро оно же – «онтологически не ничто». Еще ниже, в этом же параграфе, речь заходит и о самой скуке: «Частая затяжная, равномерная и вялая ненастроенность, которую нельзя смешивать с расстройством, настолько не ничто, что именно в ней присутствие [Dasein] становится себе самому в тягость». После сказанного мы уже не можем пуститься в сугубо психологическое прочтение этой ненастроенности – не можем потому, что в ней происходит то «исходное размыкание», когда «присутствие [Dasein] поставлено перед своим бытием как вот». Итак, настроения онтологичны: в них вот-бытие размыкается на свое «вот», быть может, совсем неожиданное для него.
Мы позволили себе эту небольшую прелюдию для того, чтобы теперь – в очерченном контексте – сделать одно существенное уточнение: согласно Хайдеггеру, в скуке (Langeweile) это размыкание прежде всего совершается через время. Временность (Zeitlichkeit) характерна и для других «размыкающих» настроений «расположенности», но временное существо скуки, ее специфическая соотнесенность со временем (пусть не всегда заметная) в немецком языке выражена совершенно наглядно – Langeweile (буквально: «долгое время»). Время присутствует во всех трех формах скуки, которые тематизируются в этой лекции: в первой это задержанность (die Aufgehaltenheit), вызванная медленным, медлящим, «промедляющим» течением времени (когда хочется его «подогнать») (ожидание поезда на вокзале), во второй – остановленность (die Gestelltheit) стоящим («стоячим») временем (когда вроде бы нет никакой нужды торопить время, но скука тем не менее не проходит) (скучная вечеринка) и, наконец, в третьей – пленненость триединым временным горизонтом прошедшего, настоящего и будущего, когда время как будто распахивается до своего полного исчезновения и скука становится тотальной, безличной и безликой, возгоняя вот-бытие на острие того мгновения, в котором ему приоткрывается сущее в целом и появляется возможность решиться на самое себя (zu sich selbst entschließen), «размыкаясь» (sich erschließend) для себя как вот-бытия – в своей собственной исконности и конечности. Итак, «время» – вот что надо удержать в переводе этого основополагающего для данной лекции термина. «Чем ближе мы подходили к существу скуки, тем сильнее она укоренялась во времени, и от этого в нас крепло убеждение, что скуку можно понять только из изначальной временности (Zeitlichkeit)», – подытоживает Хайдеггер.
По своей этимологии немецкая Langeweile как нельзя лучше отвечает такому пониманию скуки, словно заранее намекая на ее временную структуру, очерченную выше (три формы скуки). К тому же она удачно перекликается с Kurzweil которая переводится не только «забавой», «потехой», но и громоздким, зато в данном случае весьма существенным для нас «времяпрепровождением». Смысл обоих слов «завязан» на времени: die Weile – «некоторое время»; die Langeweile – «долгое время», «долгий промежуток времени» (в традиционном переводе – «скука»), die Kurzweil – «потеха», «развлечение», «времяпрепровождение» (в буквальном смысле – «короткий промежуток времени», в котором (поскольку это все-таки «развлечение») чувствуется стремление «скоротать» время), а сам глагол weilen («пребывать», «задерживаться») в старом словаре И. Павловского переводится даже как «временить» – в смысле «засиживаться» (например, в гостях).
Мы сказали, что § 29 начинается со своеобразной онтологизации скуки как конкретного проявления «расположенности». Все так, но только в приведенном нами отрывке буквально говорится о «затяжной, равномерной и вялой ненастроенности» (die Ungestimmtheit). Это, конечно же, скука, но тем не менее чисто терминологически – не Langeweile.
В «Бытии и времени» Langeweile не появляется ни разу (правда, там есть Űberdruß, который тоже «скука» – хотя появляется он всего один раз, помимо «скуки» означает «пресыщение», «отвращение», да и этимология его не такая прозрачно «временная», как у Langeweile) (см. параграф 68: «Временность разомкнутости вообще»). Зато именно о Langeweile говорится в лекции «Что такое метафизика?» – правда, без той ее обширной аналитики, которая дается в «Основных понятиях метафизики» (это, наверное, объясняется тем, что в первой из названных лекций прежде всего анализируется «ужас», поскольку именно он, а не «скука», есть то фундаментальное настроение, «которое по самой сути совершающегося в нем раскрытия обнаруживает Ничто», каковому, собственно говоря, эта лекция и посвящена (ведь, согласно Хайдеггеру, подлинное философствование и настоящая метафизика («как основное событие в человеческом бытии») возможны только через «свободное отпускание себя в Ничто». Но это – уже второй шаг в том «своеобразном скачке», благодаря которому философия «приходит в движение» (второй шаг из той триады, которую Хайдеггер намечает в самом конце этой лекции). Первый – это «предоставление пространства для сущего в целом», а такое в какой-то мере может делать и «скука». Ведь, согласно Хайдеггеру, «даже тогда, и именно тогда, когда мы не заняты непосредственно вещами и самими собой, нас захватывает это “в целом”, например, при настоящей скуке (in der eigentlichen Langeweile)». Настоящая скука «bricht auf, wenn „es einem langweilig ist“», т. e. «врывается, когда становится просто скучно» (не «скучно» в какой-то конкретной ситуации, вызывающей скуку, не «скучно» от чего-то определенного и уже не «мне скучно» (es langweilt mich), не «тебе» (es langweilt dich), а «просто скучно», т. е. «безусловно», «тотально», уже «безличностно» скучно – es einem langweilig ist). Подчеркивая парадоксальную «остроту» этой «тупой», распахнутой во всю ширь и даль скуки, В.В. Бибихин переводит фразу «wenn „es einem langweilig ist“» (см. лекция «Что такое метафизика?») как «когда „берет тоска“», хотя, на наш взгляд, «тоска» экзистенциально живее «скуки» и потому еще имеет какое-то, пусть остаточное, «содержание» (это скорее не Langeweile, а Schwermut) – то содержание, которого уже нет в безликой «скуке», каковая – в силу своей вялой ненастроенности ни на что вообще – как раз и способна приоткрыть сущее в целом, не давая «зацепиться» за какое-нибудь «очерченное» сущее («Diese Langeweile offenbart das Seiende im Ganzen», т. e. «этой скукой приоткрывается сущее в целом»). Хотя, с другой стороны, сам Хайдеггер пишет, что, несмотря на наши попытки прогнать скуку, она постоянно возвращается и «uns langsam an die Grenze der Schwermut drängt» («медленно доводит нас почти до тоски»). Одним словом, если уж не «тоска», то «скука смертная», что, наверное, одно и то же (особенно когда речь заходит о третьей форме в намеченной Хайдеггером структуре скуки). Наверное, нечто подобное проглядывает в стихах Дм. Мережковского, который не боится заявить: «Страшней, чем горе, эта скука...», тогда как Игорь Северянин, уже не проводя никаких сравнений и подчеркивая одну лишь тотальность скуки, покорно подытоживает:
Гас скучный день – и было скучно,
Как всё, что только не во сне.
Итак, Langeweile – ясно, что этимология этого слова требует как-то передать в переводе идею длительности, протяженности, но его традиционный перевод – это вполне однозначная «скука». Соответствует ли наша «скука» – с точки зрения ее этимологии – «скуке» немецкой? Этимологические словари Н. Шанского и М. Фасмера говорят примерно одинаково: «скука» от «кукати» – «горевать», плакать»; «кука» – печаль; скукати – префиксальное образование от «кукати», а оно – от звукоподражательного «та/» (и первоначально оно, кукати, обозначало «кричать» (ср. «кукушка»). Т. е. тут мы имеем дело с тяжелым чувством («горевать», «печалиться»), но нигде не видно, что причина его – какая-то длительность (однообразие «кукования», намекающее на время, по исходной смысловой емкости все-таки не равновелико этимологически ясной временной скуке немецкого языка).
Переводя Langeweile на русский, уместно спросить, как она выглядит в других славянских языках. С «фонетической» этимологией нашей «скуки» перекликается, например, чешский глагол skuceti («выть», «скулить»), а в существительном skuceni и вовсе слышится наше «скучание», хотя на самом деле это «вой», «нытье», но не собственно «скука», равно как словенское skucati («скулить», «визжать») и словацкое skucat’ («скулить», «свистеть») тоже «фонетичны», и в них нет того немецкого аналитического разъяснения, каковое мы видим в упомянутой Langeweile с ее упором не просто на время, но на долгое время (заметим мимоходом, что от скуки, наверное, можно и «выть», но тем не менее только что приведенные слова означают не собственно «скуку» как таковую и не «скучание», да и их этимология – как и нашей русской «скуки» – не «немецкая»).
Собственно «скука» на словацком, а заодно и польском, чешском – nuda, на украинском – нудьга, нудота, на белорусском – нудота (см. наше «нудный», «занудный»), и здесь мы тоже имеем дело со звукоподражательной этимологией, но вот в словенском неожиданно обнаруживаем полное этимологическое соответствие немецкой Langeweile: здесь «скука» – это dolg cas, т. е. буквально «долгое время» (время – cas).
Впрочем, это нельзя назвать каким-то исключением – в том же чешском собственно «скука» двулика: это не только уже упомянутая nuda, но и – dlouhä chvile, т. е. буквально «долгая минута» – и тут мы опять имеем явную параллель с немецкой Langeweile. Mit dlouhou chvili – «скучать от безделья» (буквально: «иметь долгую минуту»); mä dlouhu chvili – буквально: «он имеет долгую минуту»; «у него долгая минута», то же самое: je mu dlouhä chvile. Во втором варианте даже лучше отражается момент бессилия перед скукой, удерживаемость ею, потому что в буквальном переводе это означает: ему (достается, выпадает) долгая минута. И он, конечно, пытается ее «сократить»: kratit si dlouhou chvili – «коротать время» (кстати, в немецком идея коротания времени передается жестче: это именно «Zeitvertreib», т. е. «прогнание», «изгнание времени»). Но еще решительнее со своей скукой, а точнее «нудой», поступает польский язык: он ее «убивает»: zabic nude (впрочем, и мы ведь не только «коротаем», но и «увиваем время», хотя жесткий немецкий Zeitveitreib у нас оборачивается галантным словарным «времяпрепровождением»).
Итак, если бы слова, передающие «скуку» на чешском и словенском, не были родными для этих языков, можно было бы подумать, что здесь мы имеем дело с обычной калькой, сделанной с немецкой Langeweile. Как бы там ни было, но в переводе немецкой «скуки» на эти языки сразу удачно передается и идея времени, и собственно «скука», из этого времени проистекающая, хотя «время» просматривается, например, и в «неславянской» латышской «скуке». На латышском «скука» – gatiaiciba, где gar – «вдоль» (gars – «длинный, долгий», gamms – «длина»), а laiciba —> laiks («время»), т. е. скука как «долгое время», «долговременье». Man ir gars laiks – «мне скучно» (буквально: «мне есть долгое время», т. е. здесь мы имеем конструкцию, аналогичную той, которую встречаем в чешском (je mu dlouhä chvile): в обоих случаях датив как бы подчеркивает вверенность, даяние этого «долгого времени» начинающему скучать человеку – даяния, от которого ему (в «скучной» ситуации) никуда не деться. Laicigs – «преходящий», но garlaicigs – «скучный», т. е. в буквальном смысле «долгопреходящий» (кстати, отметим заодно, что «время» слышится и в эстонской «скуке», причем здесь оно, так сказать, гораздо «протяженнее»: iga – «возраст», «век» (человеческой жизни); igavik – «вечность», igavus – «скука»).
Что касается нашей скуки, то в ней нет смысловых перекличек ни со временем, ни с вечностью, хотя, как мы уже говорили, передать идею времени (и при этом не утратить собственно «скуки») нам необходимо.
Какие варианты можно предложить? Есть слово «долготерпеливый» (Бог, например, «долготерпелив и многомилостив», а один из древнерусских текстов желает епископу, чтобы он «не был дерзок и скор, но долготерпелив и разсудителен во употреблении власти своей...»), но нет его субстантивации, т. е. передавать die Langeweile каким-то «долготерпением» было бы неуклюже (хотя искомая длительность («долго») здесь присутствует, но «терпение» в таком сочетании, наверное, лишь отдаленно напоминает скуку). Можно было бы остановиться на «долговременьи» (которое, кстати, было употребительно в XVIII в.), пытаясь утвердить его аналогией с вполне естественными и привычными для нас «безвременьем» и «межвременьем», но в таком варианте, во-первых, слишком много от обычной кальки (хотя есть же, например, «долгострой», который не что иное, как досадное долговременье), а во-вторых, не слышно «скуки»: ведь «долговремение» – это просто временная протяженность, а какова она, не ясно (от долговремения можно, например, что-то забыть, хотя, наверное, можно и заскучать, но само это слово как таковое о скуке не говорит).
Можно было бы, наверное, обратиться и к «долгожданности», если подчеркнуть, что речь идет не об ожидании чего-то желанного, а просто о долгом ожидании чего-то так и не настающего (долгожданность), что своим неосуществлением и наводит скуку (первый структурный компонент хайдеггеровской скуки: скучное ожидание поезда на вокзале). В этой связи можно, наверное, сказать и о долгожданности смерти (не в эмоционально окрашенном стремлении к ней, которое есть, например, у самоубийцы, а просто долгожданность как томительное ожидание чего-то: той же смерти, но только не самоубийцей, а приговоренным к ней смертником (хотя ему, наверное, не до скуки). Впрочем, самого существительного «долгожданность» (в отличие, например, от «долговечности» мы не находим. Здесь, наверное, можно упомянуть и старое прилагательное долгочасный («По долгочасном разсужденье... Велела дров сложить костер»). Ведь скука всегда долгочасна – по крайней мере, кажется таковой, даже если и не слишком долго длится (к тому же, как мы видели, словенская «скука» – это не что иное, как dolgcas, т. е. некое «долгочасье», правда, с той оговоркой, что, наверное, словенец каким-то недостижимым для нас образом привычно слышит здесь сразу и «скуку», и «время»). Однако существительного к этому прилагательному мы тоже не находим (нет «долгочасья», которое (по аналогии с «одночасьем») тоже годилось бы для Langeweile, хотя и «одночасье» присутствует лишь как просторечное слово, да к тому же в жесткой связке с предлогом («в одночасье»).
Наверное, время, как будто «растянутое» в скуке, пробивается в устаревшем прилагательном долго-простертый, («уединенныя... долгопростертыя речения»), и в этом простирании тоже слышится растянутость скучного времени. Нам хорошо знакомы слова многообразный и однообразный, но два с лишним столетия назад бытовало слово долгообразный, которое, казалось бы, тоже годится для Langeweile: ведь скука, конечно же, однообразна, но к тому же, коль скоро она мучительно тянется, она и долгообразна. Однако в ту пору под этим «долгообразием» в основном подразумевалась физическая протяженность, вытянутость в длину (например, о вытянутой форме какого-нибудь острова можно было сказать, что он «долгообразен»). Впрочем, столь же старое слово «долгопротяжный» уже шире по смыслу: здесь не только пространство («А обходить кругом было зело далеко для великих и долгопротяжных болот...»), но и искомое нами время («Она выдержала весьма долгопротяжные разговоры»; «ненастье долгопротяжное» и т. п.).
Все это, может быть, и годилось бы (хотя некоторая неуклюжесть этих давно вышедших из употребления слов очевидна), если бы надо было подчеркнуть только идею времени, его длительность, дление, но из всего перечисленного не обязательно вытекает собственно «скука», а она (т. е. именно это слово) обязательно должна появиться в переводе, как только речь заходит об аналитике Langeweile). Ведь все перечисленные варианты рушатся, когда Хайдеггер, вникая в природу скуки и подвергая ее структурному анализу), начинает говорить о langweiliges Buch, langweilige Landschaft, langweilige Einladung и т. д. Становится ясно, что в переводе таких сочетаний непременно должна быть скука, которую нам так и не удалось вытащить из всех перечисленных форм «тяжения» времени. Ни одна из них не говорит о том, что только что упомянутые книга, пейзаж и визит именно скучны, а они как раз таковы, а не «долговременны», «долгопротяжны», «долгочасны» и т. д.
Впрочем, если связать «скуку» с «протяженностью» как тягостностью, то удастся сохранить и субъективное переживание скуки, и акцент на времени: ведь все упомянутые «долговременье», «долгочасье» и т. д. – это и есть тягостность как «протяженность» во времени (единство корня не допускает никаких смысловых искажений, а слово «тягостный», в отличие от «долгопротяжный», «долгопростертый» и прочее, не выглядит неожиданным и в то же время вбирает в себя смысловые оттенки перечисленных вариантов). Рабочий вариант «скучное долговременье» преобразуется в «тягостную скуку». Скучающий поневоле затевает некую «тяжбу» со временем (а по Хайдеггеру, наоборот, оно с ним) – время «растягивается» для него, и это не сугубо психологическое переживание или, по крайней мере, не только оно: исконная природа вот-бытия предполагает размыкание (хотя само вот-бытие может и не хотеть этого), и здесь не просто время как условие этого размыкания, но как раз его «тягостность», оставляя впечатление, казалось бы, совершенно субъективного «удлинения», «растяжения», тем не менее бытийна – в ракурсе той метафизики, которую имеет в виду Хайдеггер, говоря, что она – «само человеческое бытие».
Скука «тяжела» не в каком-то «вертикальном» смысле физически гнетущего бремени (Пушкин: «здесь тягостный ярем до гроба все влекут»; или у Лермонтова: «но на костях моих изгнанных заржавит тягостная цепь», или же у Ахматовой: «на землю саван тягостный возложен») – она «тягостна» в смысле временной «тяготы» (как опять у Лермонтова: «Бывают тягостные ночи...»; у Бальмонта: «Медленно, тягостно, в русла забытые // Воды вступают уставшие»; у Гумилева: «И больна душа, тягостно больна» (сюда же, наверное, можно отнести и «тянущую боль»).
В уже упоминавшемся § 29 «Бытия и времени» говорится о том, что в «ненастроенности» «das Sein ist als Last offenbar geworden», т. e. «бытие обнажается как тягота». Значение слова Last двояко: это и «тяжесть», и «тягость», «тягота»: die Last der Jahre drückt ihn, т. e. «бремя лет (тягостная протяженность времени) согнуло его плечи». (Впрочем, и физическая «тяжесть» понимается из времени как условия ее осознания. Примечательно, что немецкий глагол lasten означает «тяготеть», но вот однокоренной английский to last означает «длиться».) Однако подчеркнем еще раз: временная тягота – не просто усмотренное психологическое состояние: она бытийна. В маргиналии на эту die Last из упомянутого параграфа Хайдеггер пишет: «„Тяжесть“: что надо нести; человек вручен, усвоен присутствию [Dasein]. Несение: взятие на себя из принадлежности к самому бытию» (курсив наш – Л. LU.).
В этом же параграфе говорится, что «в настроенности присутствие [Dasein] всегда уже по настроению разомкнуто как то сущее, которому присутствие в его бытии вверено как бытию, каким оно экзистируя имеет быть». И чуть ниже: «Присутствие оптически-экзистентно чаще уклоняется от разомкнутого в настроении бытия» – и уж тем более оно делает это в тягостной скуке, не радуясь такой разомкнутости, но за пределы своей «брошенности» (Geworfenheit) – брошенности в это тягостное «так оно есть» – ему все равно не выйти. Ему не выбраться в «эмпиричность» этого переживания, не раствориться в ничейном «эмпирическом» времени, потому что оно само не «налично»: «Фактичность (т. е. фактичность брошенности в свое «вот» через тягостную скуку – А. Ш.) – не эмпирия чего-то наличного в его factum brutum, но втянутая в экзистенцию... бытийная черта присутствия».
Таким образом, в намеченном нами смысловом ракурсе langweilig – это не просто словарное «скучный», но именно «тягостно скучный» (langweiliges Buch – «тягостно скучная книга», langweilige Einladung– «тягостно скучный визит» и т. д.). Третья форма скуки совершает «пленение во всю широту временного горизонта», но тем самым совершается и «воз-гнание на острие мгновения как чего-то такого, что по-настоящему делает возможным», чтобы вот-бытие решилось на свое самое подлинное, самое собственное свое «вот».
Становясь безличной в своей временной тотальности, тягостная скука, тяготя человека и как бы растягивая его во «во всю ширь временности», вытягивает его «на острейшее острие настоящего осуществления возможности вот-бытия как такового» («an diese äußerste Spitze der eigentlichen Ermöglichung des Daseins als solchen») (рискнем сказать, что в такой миг она ис-тязает его – ведь в «тяготе» и «истязании» единство корня очевидно). Действие всеобъемлющей скуки в своей третьей форме чем-то напоминает действие «ужаса» из § 68 «Бытия и времени»: «Особенно перед-чем ужаса встречает не как нечто определенное из способного озаботить, угроза идет не от подручного и наличного, а наоборот как раз от того, что всё подручное и наличное человеку уже просто ничего не “говорит”. С мироокружным сущим уже нет никакого имения-дела. Мир, в котором я экзистирую, просел до незначимости, и, разомкнутый так, мир способен высвобождать только сущее с характером не-имения-дела».
Таково действие ужаса, а вот какова тотальная скука (§ 31 «Основных понятий метафизики»): «Это безразличие к вещам, а вместе с тем и к нам самим – не результат суммы оценок: всё и всяческое становится безразличным внезапно, чувствуешь, что всё и каждое сразу сваливается в безразличие. Это безразличие не перескакивает с одной вещи на другую, как пожирающий огонь: просто внезапно охватывает всё вокруг и не отпускает. Сущее... стало безразличным в целом, и мы сами как вот эти личности – в том числе».
Но, затягивая человека на острие мгновения, тягостная скука дает увидеть с его высоты сущее в целом, что, собственно, и делает человека существом «миро-образующим» (weltbildend) (в хайдеггеровском понимании мира), а не оставляет «скудомирным» (weltarm) (как животное) или вообще «безмирным» (weltlos) (как камень). «Широту этого „в целом“, открывающегося в глубокой скуке, мы называем миром», – пишет Хайдеггер.
Здесь возникает еще одна переводческая проблема: «скудомирие» животного характеризуется целым гнездом однокоренных слов: Genommenheit, Eingenommenheit, Hingenommenheit, Benommenheit, Einnehmen, Eingenommensein, Hingenommensein и т. д. Все они характеризуют своеобразие животного поведения, которое передается словом Benehmen (его словарное значение – именно «поведение», но здесь невозможно не видеть, что оно тоже оказывается однокоренным всем только что перечисленным словам, характеризующим животное «скудомирие»). Перечень слов, в которых «игра» префиксов при непреложном единстве корня создает своеобразный концептуальный рисунок «скудомирия» и «мирообразования», можно дополнить еще одним весьма существенным словом – das Vernehmen – которое, оставаясь однокоренным всем перечисленным, тем не менее выражает нечто совершенно противоположное «скудомирному» способу бытия, не размыкающемуся на сущее как таковое.
В «Бытии и времени» оно встречается довольно часто, и, собственно, уже там в него вкладывается тот смысл, который окажется решающим в понимании природы животного «скудомирия». Vernehmen, в основном, переводится как «внятие» (и, кстати, несмотря на некоторую необычность звучания (в отличие от глаголов «внять» и «внимать»), это существительное как вполне употребительное приводится в словаре Даля – вместе с «вниманием»).
Итак, в «Бытии и времени» мы, например, имеем «das schlichte Vernehmen von etwas Vorhandenem in seiner puren Vorhandenheit («просто внятие чего-то наличного в его чистом наличествовании»); «das schlicht hinsehende Vernehmen der einfachsten Seinsbestimmungen des Seienden als solchen» («прямое вглядывающееся внятие простейших бытийных определений сущего как такового»; «in sogeartetem Aufenthalt“ – als dem Sichenthalten von jeglicher Hantierung und Nutzung– vollzieht sich das Vernehmen des Vorhandenen («в так устроенном „npe-бывании“ – как воздержании от всякого оборудования и использования – происходит внятие наличного») и т.д.
Грубо говоря, именно этого и не дано животному: его «скудомирие» выражается в том, что оно лишено только что упомянутого «внятия чего-то наличного в его чистом наличествовании», лишено «прямого вглядывающегося внятия простейших бытийных определений сущего как такового» и уж тем более лишено возможности внять «сущее как сущее» или «сущее в целом». Поэтому животное не разомкнуто в «мир» и «бытие-в-мире» (в каковых существует человек). Для животного, наоборот, характерна Eingenommenheit, т. е. «вобранность» в себя самого, специфически животное «бытие-у-себя», не имеющее, впрочем, ничего общего с «самостью» человека. В этом же смысле употребляется и Hingenommenheit. Животное по-своему открыто (о его «скудомирии» нельзя говорить как о какой-то ущербности, ибо тогда задается неверное, слишком рациональное противопоставление животного и человека), но оно открыто в свою же собственную вобранность в себя самого как кольцо инстинктов, т. е. своеобразно «окольцовано» (die Umringung). В § 60 «Основных понятий» читаем: «Jene geöffnete Hingenommenheit ist in sich die Genom-menheit der Möglichkeit des Vernehmens von Seiendem», т. e. «в себе самой эта открытая вобранность есть отъ-ятость возможности внятия сущего».
Вобранность животного в себя самое характеризуется словом Benommenheit, перевод которого создает определенную трудность (хотя бы потому, что здесь налицо перекличка с только что приведенными Genommenheit и Vernehmen). Словарное значение этого слова – «оцепенелость», «помрачение сознания», но такой перевод имеет сугубо негативный смысл и напрямую связан с состоянием человека. Животное же не находится в оцепении, у него нет помрачения сознания: речь идет о его вполне естественной для него «неразомкнутости», вобранности в себя, и потому здесь, наверное, подходил бы вариант «охваченность» (в смысле охваченности своим животным естеством), но несмотря на всю правильность такого подхода общий контекст этих лекций дает понять, что, говоря о бытии животного, момент отъятия (пусть понимаемого условно – в качестве методической установки) все-таки надо акцентировать, тем более что нередко встречаются места, где Benommenheit (понимаемая как «охваченность») прямо связана с Genommenheit, т. е. с «отобранностью», «отъятостью». Например, в § 62 читаем: «Wenn aber zum Wesen der Welt gehört: Zugänglichkeit von Seiendem als solchem, dann kann das Tier bei seiner Benommenheit im Sinne der Genommenheit der Möglichkeit der Offenbarkeit von Seiendem wesensmäßig keine Welt haben...». «Но если к существу мира принадлежит доступность сущего как такового, тогда животное, находясь в своей объятости, понимаемой как отъятость возможности иметь сущее раскрытым, сущностно не имеет никакого мира». Здесь, как видим, Хайдеггер сам разъясняет Benommenheit, но, разъяснив ее, только усложняет переводческую задачу: значит, одна только «охваченность» как таковая не годится для адекватной передачи смысла – надо одновременно учитывать и момент отъятия, который слышится в глаголе benehmen (jemandem seine Freude benehmen – «лишить кого-либо радости»), и момент охвата, объятия, который недвусмысленно задается префиксом «Ье-» и оправдывает предложенный вариант «охваченность».