Текст книги "Основные понятия метафизики. Мир – Конечность – Одиночество"
Автор книги: Мартин Хайдеггер
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
с) Неотпущение нашим временем как удержание, влекущее в стоящее время
Насколько безнадежной казалась, на первый взгляд, попытка отыскать во второй форме скуки именно опустошенность, настолько резко она заявила о себе – в тот момент, когда мы не позаимствовали ее из первой формы как некую косную структуру и в качестве мерила не наложили на вторую, но попытались понять из самой ситуации, что же, собственно, заставляет скучать это скучание-при. Мы обнаружили более изначальный способ опустошенности и должны ожидать того же самого и по отношению к туда-удержанию. Здесь нам тоже надо остерегаться простой постановки вопроса: таков ли этот момент во второй форме, каким мы его находим в первой? Проблему, напротив, надо поставить так: что во второй форме скуки соответствует первому модусу туда-удержания, обнаруженному в ее первой форме? Может, и здесь мы имеем дело с изменением в смысле углубления?
Рассматривая первую форму, мы говорили о куда-то влекущем удержании, которое вызывается медлящим течением времени. Нам это стало более или менее ясно, хотя стоило спросить, куда же именно мы удерживаемся в этом туда-удержании, и мы тотчас оказывались в темноте. Ведь мало сказать: мы задержаны при том сущем, которое открывается нам в соответствующей ситуации: мы должны выдерживать его в ожидании. Ведь как раз эта задержанность при определенном «отказывающемся» сущем только потому имеет свою остроту, что промедляющее время, удерживая нас, куда-то нас тянет, – то время, которое мы здесь вынуждены растрачивать совершенно попусту, в бесплодном ожидании.
Во второй форме, напротив, мы с самого начала отпустили себе время для вечернего визита. У нас есть время, мы его имеем. Оно не напирает и потому не может для нас идти слишком медленно, т. е. удерживать своим промедлением. Поэтому, пребывая в упомянутом скучании, мы совсем не смотрим на часы, вовсе не думаем о том, когда закончится наш визит. Но что это значит? Как в этой форме скуки обстоят дела с нашим отношением ко времени?
Ответ надо искать на намеченном пути, т. е. исходя из коротания времени. Мы уже охарактеризовали его в его изменившейся форме. Теперь оно – не определенное, обособленное в себе самом занятие внутри ситуации, но она сама, незаметно заполнившая собою все. Коротание совершается в этом вялом вот-бытии при том, что разворачивается на вечере. В основе этого вот-бытия – ленивая вялость как изначальный способ опустошенности. Коротание времени привязано к тому, что принадлежит к самому скучанию. Мы скучаем во время нашего визита. Сам визит и есть коротание времени.
Что здесь происходит со временем? Мы уже заранее отпустили на это время – у нас оно есть, мы его имеем. Нам не надо считаться с ним, мы можем, не оглядываясь, как бы потратить и потерять его в течение вечера. У пас так много времени, что во время вечера мы даже и пе вспоминаем об этом «во время». Мы не обращаем внимания на это «во время», т. е. на то, как время продолжает утекать и растекаться. Следовательно, здесь время так мало удерживает нас, что почти не привязывает к себе. Оно полностью предоставляет нас самим себе, т. е. отпускает и позволяет целиком присутствовать-при...
Но если время стало нам столь безразлично, даже исчезло, можем ли мы продолжать разговор о скуке, да к тому же еще якобы углубившейся? По-видимому, нет. Однако время здесь каким-то образом все-таки причастно происходящему, и это проявляется в том, что ситуация с самого начала своеобразно определена: она определена так, что она сама и мы в ней как раз имеем время. Что это значит: мы отпускаем себе время, время не привязывает нас к себе? Мы отпускаем себе время, и время, отпущенное таким образом, отпускает нас в наше вот-бытие при чем-либо. У нас есть время на наш визит, но во время него мы скучаем. Мы совсем не выделяем времени специально для скуки – наоборот. В этом имении-времени-для заключается возможность наполнения того времени, которое мы выделяем, но как раз тут и приходит скучание. Таким образом, скука никак не связана с тем, что мы выделили для себя время, но в конечном счете как раз это выделение и дает времени возможность удерживать и куда-то увлекать нас, причем еще глубже, чем раньше.
Мы видим, что в нашей ситуации нет ничего определенно скучного, и все-таки на нас наводит скуку это «не знаю что», это неопределенное Неведомое. Хотя мы присутствуем при происходящем и наше вот-бытие наполнено, пустота тем не менее никуда не девается. Это значит, что все то, при чем мы теперь так непринужденно развлекаемся вместе с другими, по сути дела, все-таки не наполняет нас. По сути дела, не наполняет – но почему?
Давайте подумаем сейчас об этом вечере. Полностью в нем растворяясь, мы тем не менее даем себе только это время, а не всё. Какое всё? То, которому предоставлены мы сами и которым наделены. Мы берем себе время. Но при этом мы не выкраиваем часть из целого, подобно куску пирога. Мы, напротив, берем себе это время. Что при этом происходит? Как в результате этого взятия времени изменяется всё наше время? Мы заставляем его остановиться – но не исчезнуть. Напротив. Мы отпускаем себе время. Но время не отпускает нас. Оно не отпускает нас, причем настолько, что теперь, будучи стоящим, оно простирает тишину в вот-бытие, ту тишину, в которой оно, вот-бытие, ширится, но в то же время прикрывается как таковое – как раз через наше соучастие в вечере в течение того времени, которое мы для этого себе взяли. Ведь только для этого вечера и именно для него мы и отпустили себе время – как раз только на это время. Время, которое мы себе отпускаем, почти никак не показывает, что имеет свой срок. Оно не связывает нас, как будто отступает и все-таки – поскольку оно только на срок предоставляет нас нашему вот-бытию – оно не оставляет, не отпускает нас полностью. Напротив, именно так оно показывает, что мы к нему привязаны. Но как это происходит? Что гонит время, когда оно дает этот срок? Оно не медлит. Но оно же проявляется и не так, чтобы в своем протекании напирать на нас и своим напором вмешиваться в происходящее. Ведь именно эта навязчивость и мешала бы нам в нашем вот-бытии на вечере. Следовательно, протекая и спеша, оно тем не менее не навязывается. Значит, прячется? Это тоже невозможно, потому что в противном случае оно вообще не могло бы – пусть даже незаметно – в своем самопредоставлении показать, что оно ограничено определенным сроком. Итак, оно не обнаруживается как протекающее и напирающее и все-таки дает о себе знать – как? Так, что кажется, будто его нет. Оно обнаруживается, но не течет – оно стоит. Это, однако, вовсе не означает, что оно исчезло: просто это стояние времени есть более изначальное туда-удержание и называется оно угнетением.
Известным и определенным для нас обычно является проходящее время, неопределенным и неизвестным – стоящее. В этой неопределенной неизвестности стоящее время своим стоянием как бы входит в ситуацию, и как раз это определенное обладание временем, позволяющее вместе с другими участвовать в развлечении, обладание, которое и расходуется на то, что разыгрывается на вечере, и позволяет времени стоять и быть стоящим. В своем течении время не слишком тянется, оно не медлит, но просто пребывает и длится. Во время этого дления оно предоставляет нас только этому вот-бытию – предоставляет, но не оставляет, т. е. не отпускает. Однако это не-отпущение проявляется как еще более изначальное туда-удержание в сравнении с той продолжающейся задержанностью, которая вызывается одним только «промедлением» времени, заканчивающимся с наступлением определенного момента. Теперь же открывается нечто наподобие власти времени, которая здесь только для того, чтобы еще изначальнее связывать нас. Это происходит как раз там, где, как нам кажется, у нас есть время, тогда как там, где, как мы полагаем, у нас его совсем нет и мы без пользы теряем его, удержание временем только длится, не усугубляясь.
Но что касается нашей собственной самости, то она-то нам известна. Мы, несомненно, можем в любое время определить ее так-то или так-то. Что может быть нам ближе нашей собственной самости? Почему же, когда мы скучаем, находясь при чем-либо, она оказывается оставленной и брошенной и, будучи таковой, застывает в своей неопределенности и неизвестности, начиная угнетать нас как нечто странное и неуловимое? Пока мы выяснили только одно: для второй формы скуки тоже характерен структурный момент опустошенности, хотя она видоизменилась и не так заметна, как предыдущая. Потому можно ожидать, что и другой структурный момент, а именно куда-то влекущее удержание, тоже здесь присутствует, правда, опять-таки в измененном виде и также трудно поддаваясь выявлению.
Здесь надо напомнить вот о чем: то, что в истолковании скуки выявляется с трудом (а именно само существо наводящего скуку), в той скуке, которую мы имеем в само-скучании (а точнее в его способе наведения скуки), присутствует непосредственно и бесспорно. Но ясно уловить это непосредственное в его существе – вот что трудно. Ограничимся лишь этим указанием, чтобы предостеречь от смешения обеих форм.
Во втором случае скуки удержания медлительным течением времени, по-видимому, нет. Да, здесь все выглядит так, как будто во всей этой ситуации время вообще не существенно. Да иначе и быть не может, если мы вспомним, как вся ситуация определена с самого начала. Мы отпустили себе время для визита. Мы выделили, взяли себе время для вечера. Но что это значит: взять себе время? Какое время мы взяли? Какой-нибудь промежуток времени, который просто «валялся» никому не нужный и никому не принадлежащий? Или же время, которое мы взяли себе, кому-то принадлежит? Оно принадлежит нам. То есть от того времени, которое нам дано, мы берем себе время: берем от времени, предоставленного всему нашему вот-бытию; от времени, о мере которого к тому же совсем ничего не знаем. От этого времени мы просто берем себе время. Как это? Мы что, просто вырезаем какую-то его часть, подобно тому как, сидя на вечере, отрезаем себе кусок пирога? По-видимому, нет. Но как бы там на самом деле ни было, примечательно уже то, что мы берем себе время от нашего времени, от времени, принадлежащего нам. Такого нам, собственно, и делать-то не надо. И дальше: для чего мы берем себе это время? Чтобы оставить, отпустить его себе. Куда мы его отпускаем? Куда мы приводим это взятое время? Мы проводим его, мы его переводим, тратим, попусту. Мы берем себе время, принимаем его так, что нам не приходится с ним считаться. Следовательно, мы что-то предпринимаем с нашим временем. Каким-то образом мы преобразуем его. Мы проводим его, т. е. в этом времяпрепровождении и во время него мы постоянно уводим его, но так, что в этом уводе и во время него оно, время, как раз и не обнаруживается. Во время провождения времени мы уводим прочь время, т. е. уводим как раз это «во время», в пределах которого и длится вечер и наш визит, уводим его в его временном длении – уводим в длении, т. е. длительности, а именно длительности в смысле постоянного утекания времени, прохождения череды «сейчас», и «сейчас», и «сейчас». Мы закрываемся от этого тревожаще-парализующего шума катящихся друг за другом и друг друга сменяющих «сейчас», которые при этом могут иметь большую или меньшую протяженность. Мы берем себе время, чтобы отпустить его себе, т. е. отказаться от него как утекающего.
Но что происходит в этом отказе от времени, в этом самозамыкании перед течением длительности? Ведь мы все равно не можем выйти из времени. Да мы, собственно, совсем не хотим этого, но хотим иметь это время для себя. Когда мы его проводим и отказываемся от него, это просто означает, что мы ставим себя в определенное отношение к нему. Какое? Мы заставляем его стоять. Мы заставляем взятое для вечера время – и как раз в этом и заключается взятие – так длиться в течение этого вечера, чтобы, присутствуя при всем, что происходит, мы не обращали внимания па его ход и моменты. Дление этого «в течение» словно поглощает утекающую последовательность упомянутых «сейчас» и становится одним -единственным растянутым «теперь», которое само не течет, а стоит. Это «теперь» так растянуто, остановлено и удерживаемо в растянутом стоянии, что мы целиком и полностью присутствуем при том, что разворачивается вокруг нас, т. е. мы суть целиком и полностью настоящее для того, что вокруг присутствует. Будучи целиком в настоящем по отношению к нашей ситуации, мы останавливаем наше время.
Что в этом кроется? Что общего у стояния времени с нашим само-скучанием и тем более с тем неопределенным Неведомым, которое здесь наводит на нас скуку? Поначалу ничего – ведь совсем не обязательно, чтобы мы скучали в каждой ситуации, для которой отпустили себе время. То, что в такой ситуации мы станем скучать, лишь возможно. Но если – как мы предполагаем – это скучание все-таки происходит, тогда как с ним связано упомянутое стояние времени? Связан ли с этим стоянием тот специфический момент скуки, который мы теперь ищем, т. е. момент туда-удержания, причем разница здесь, быть может, только в том, что теперь это удержание вызывается не медлящим временем, а временем стоящим?
Мы приводим время к стоянию, но – и на это надо, наверное, обратить внимание – не к исчезновению.
Напротив, надо как раз понять, каков смысл того, что во время развития ситуации стоящее время именно своим стоянием вступает в наше вот-бытие. Останавливание времени совершается в нашем присутствовании при том, что происходит и совершается вокруг нас. Это развлекающееся вместе с другими отпущение себя во все происходящее возможно только при том условии, что мы с самого начала постоянно позволяем этому происходящему подходить к нам, идти нам навстречу как раз так, как оно, собственно, себя и преподносит; что по отношению к совершающемуся вокруг нас мы сами суть всецело настоящее; что мы, как мы говорим, абсолютно теперешние – причем здесь это надо понимать в переходном смысле, – намеренно позволяем окружающему нас как таковому заполнить собою всё, чтобы в любой момент сопутствовать ему.
Но как понимать: в этой ситуации мы суть всецело настоящее? Суть такова: мы не обращаемся к тому, чем, как и где мы были; мы все это позабыли. Будучи всецело настоящим, мы не имеем времени и на то, что, быть может, предпримем завтра или еще когда-нибудь, на что решились или не решились, за что хлопочем, что стоит перед нами, чего мы избегаем. Будучи всецело настоящим для происходящего, мы отрезаны от нашего бывшего (die Gewesenheit) и будущего. Это круговое бытие-отрезанным, т. е. отрезанность от своего бывшего и своего будущего, не означает их фактического отъятия и изъятия, но говорит об их своеобразном растворении в одном только настоящем, говорит о модификации бывшего и будущего. Они не пропадают, они не вообще не присутствуют, а видоизменяются, своеобразно сцепляясь в одном только настоящем, т. е. в одном только соучастии в нем. В результате этого время, в течение которого мы столь сильно пребываем в настоящем, как раз останавливается, причем не всякое время вообще, но то длящееся в течение настоящего, каковым и отличается вечер. Отныне дление, характерное для «сейчас», как бы заперто в себе по отношению к прошлому. «Сейчас» уже не может проявиться как более раннее; когда бывшее забывается, возможный горизонт для всякого «более раннего» закрывается. «Сейчас» остается лишь этим «сейчас». Однако оно не может проявиться и как «более позднее», как нечто такое, что еще только наступает. Оно не может наступить, потому что горизонт будущего уже не имеет с ним связи. Эта запертость по отношению к прошлому и отсоединенность от будущего не устраняют самого «сейчас», но лишают его возможности перехода от еще-не к уже-не, т. е. лишают течения. Закрытое от прошлого и не имеющее связи с будущим, оно застаивается в своем продолжительном стоянии и удлиняется в застаивании. Без возможности перехода ему остается только упрочивать свое стояние – оно должно оставаться стоять.
В результате двусторонней отрезанности – от бывшего и будущего – настоящее теснится в самом себе, и это своеобразное время, присутствующее в настоящем, а именно это «сейчас» как бы само удлиняется. В результате того, что горизонт в прошлое и будущее для него остается закрытым, оно совсем не имеет возможности проявиться как «более раннее» и «более позднее». У «сейчас» нет иной возможности, кроме как быть сейчасным «сейчас» среди всех «сейчас». Напирая на то, чтобы оставаться в себе самом, «сейчас» как бы удлиняется. Не отдельные моменты «сейчасности» примыкают друг к другу в своем накоплении, но, в силу того что это «сейчас» становится «сейчасностью» и выдает себя как «сейчасность», оно само удлиняется. Нет нескольких «сейчас», их становится все меньше, и есть только одно, растянутое, удлиннившееся, которое стоит в своей странной растянутости. Это стояние, характерное для «сейчас» и для дления, – не простая остановленность, как будто больше ничего не произойдет, как будто это растянутое «сейчас» оставлено и находится где-то поодаль: на самом деле оно своим стоянием входит в нате вот-бытие.
Именно это стоящее время визита мы взяли и берем себе через наше всецелое присутствование в настоящем. Мы сказали, что время, которое мы себе берем, – паше время. Это стоящее время – оно есть наше запертое бывшее и наше лишенное связей будущее, т. е. все время нашего вот-бытия в его необычном преобразовании. В этой преобразованной форме все наше время втиснуто в то стоящее«сейчас», которое растянуто на целый вечер. Это стоящее время – мы сами, но наша самость здесь – как оставленная по отношению к своему истоку и будущему. В своем стоянии это стоящее «сейчас» может сказать нам как раз о том, что мы оставили его стоять, т. е. что оно-то и не оставляет нас, но заставляет быть привязанным к нему. Стоящее «сейчас», то «во время», которое распространилось на весь вечер и в котором длится наш визит, как раз и открывают нам это туда-удержание, эту привязанность к нашему времени как таковому. Это неотпущение нашим временем, которое навязывается нам со стороны стоящего «сейчас», есть удержание в стоящее время, т. е. искомый структурный момент самоскучания-при. Стоящее время не только не отпускает нас, но даже влечет в себя, требует к себе, застигает нас. Когда нас, отпущенных в вот-бытие, вот так застигает стоящее «сейчас», являющееся нашей собственной самостью, но той самостью, от которой мы отказались и которая пуста, – тогда мы начинаем скучать.
§ 26. Структурное единство обоих структурных: моментов скучания, коренящееся в остановке взятого времени, превращающей все в одно настоящее. Возникновение скуки из бременящейся временности вот-бытия
Это «сейчас», которое стоит и таким образом застигает пас (влечет к себе), есть наводящее скуку (das Langweilende). Но мы сказали, что в этой скуке само наводящее скуку есть «не знаю что», есть неопределенное Неведомое. Разве стоящее время неопределенно и неведомо? Конечно. Ведь в повседневной жизни мы знаем время только как нечто такое, что проходит, течет. Оно-то и является исконным примером прехождения и бренности. Известное – это текущее время.
Для нас это известное всегда определено и определимо – как с помощью часов, так и в любой момент благодаря какому-нибудь событию: сейчас, когда проезжает эта машина, я вот здесь говорю. Но в упомянутой ситуации стоящее «сейчас»– это неизвестное, к тому же оно не определено, причем в особом смысле. Мы совсем не хотим, чтобы оно было определено. В своем вот-бытии-при мы как раз не обращаем внимания на то «сейчас», которое длится этим вечером. Это неопределенное, неизвестное, стоящее «сейчас» подавляет нас в том смысле, что, ускользая, оно в то же время требует нас к себе, застигает нас, хотя только таким образом, что его стояние становится как будто еще более стоящим, более постоянным.
В отношении первого структурного момента, опустошенности, выяснилось: она состоит в образовании пустоты; эта образующаяся пустота есть наводящее скуку. Следовательно, она должна быть тождественной найденному теперь неопределенному Неведомому, стоящему «сейчас». Когда мы отпускаем себе время для вечера, оно образуется как это стоящее «сейчас» и в своей образующейся неопределенности и образующейся неизвестности, т. е. в своей образующейся пустоте, оно оставляет нас пустыми и одновременно удерживает в этом оставлении.
Но тем самым мы высказали то решающее, что искали до сих пор, – мы увидели внутреннее единство обоих структурных моментов: опустошенности и туда-удержания. Это не какие-то две части, случайным и внешним образом соединенные друг с другом: отпущенность в этом своеобразном непринужденном со-развлечении есть пребывание в настоящем по отношению к тому настоящему, что происходит. Будучи всецело настоящим, мы останавливаем время. Время, пришедшее к стоянию, образует пустоту которая разверзается как раз на заднем плане всего того, что происходит. Но в то же время именно эта образующаяся пустота застигает нас, привязывает к себе и удерживает так, как наша собственная оставленная нами самими самость, от которой мы ускользаем.
Структурное единство обоих структурных моментов коренится в остановке взятого времени, превращающей всё в одно настоящее. Следовательно, единое существо скуки в смысле единой структуры обоих моментов нам все-таки надо искать во времени, но не во времени вообще, не во всеобщем времени, не в том, как мы его обычно знаем, а в том как мы относимся к известному нам времени, как оно стоит в нашем вот-бытии, каким образом оно само временно. Скука возникает из временности (Zeitlichkeit) вот-бытия. Таким образом, забегая вперед, можно сказать, что скука возникает из совершенно определенного способа временения нашей собственной временности. Это совпадает с ранее высказанным тезисом о том, что скука возможна только потому, что всякая вещь и – говоря более принципиально – всякое вот-бытие как таковое имеет свое время.
§ 27. Заключительная характеристика само-скучания при чем-либо: своеобразие относящегося к нему коротания времени как зарождение того, что наводит скуку из самого вот-бытия
Однако мы хотим держаться нашего пути и только через все более углубляющееся истолкование скуки разъяснить временность вот-бытия и тем самым – само вот-бытие в его основе.
Теперешняя интерпретация стала возможной благодаря сравнительному очерчиванию двух форм скуки: поскучнения-от и само-скучания-при. О второй мы сказали, что она глубже. Кроме того, выявилась и видоизменившаяся форма обоих структурных моментов: опустошенности и туда-удержания.
Исходя из данного теперь истолкования само-скучания-при, мы тем более понимаем все своеобразие того коротания времени, которое сопряжено с этой скукой. Мы сказали, что в само-скучании-при это коротание не такое рваное и тревожное, как в первой форме: оно тождественно всему нашему участию в вечере и вследствие этого примечательно неброско. Как таковое оно направлено против скуки. Скука же ширится от уже охарактеризованного нами наводящего скуку (das Langweilende). Это стоящее, застигающее нас и в то же время отпускающее «сейчас». Стоящее «сейчас» стоит во время всего нашего визита, оно и есть само это «во время». Следовательно, оставаясь в этой примечательной неуловимости, наводящее скуку как таковое пронизывает собою всё то «во время», какое приходится на этот вечер. Коротание времени должно соответствовать ему. Оно, коротание, на самом деле гонит время, прогоняет стоящее «сейчас». Оно погоняет его, причем не какое-то медлящее «сейчас», чтобы то шло быстрее: это коротание погоняет стоящее «сейчас», оно изгоняет его, изгоняет это стоящее время, гонит это самое «в то время», в котором мы растворяемся на этом вечере. Коротание времени гонит прочь то, что наводит скуку. Поскольку это наводящее скуку равновелико упомянутому «в то время», весь вечер, на котором мы присутствуем, должен стать этим коротанием. Но так как здесь наводящее скуку заполнило собою всю конкретную ситуацию, оно – не переставая быть неуловимым – угнетает гораздо больше. Оно угнетает как раз в той и во время той незаметной отстраненности, в которой мы находимся в своем коротании времени.
Подытожив основные особенности второй формы скуки, мы видим, что в первом случае наводящее скуку приходит как будто извне, мы начинаем испытывать скуку от чего-то. Определенная ситуация с характерными для нее обстоятельствами переносит нас в скуку. Во второй форме наводящее скуку не приходит извне: оно поднимается из самого вот-бытия. Это означает следующее: как раз потому, что скука, крадучись, заполняет собою всю ситуацию, она не может быть привязанной к этой ситуации как таковой. Вторая форма скуки не так сильно связана с ситуацией, как первая. То, что окружает нас во второй ситуации, – т. е. сущее, которое уловляет нас – для самой скуки и ее появления (несмотря на то, что мы отпущены в это сущее и целиком присутствуем при нем) является чем-то лишь попутным, только поводом для этого появления. Здесь скука – это само-скучание, хотя и при чем-то. Во второй скуке мы в большей мере обращены на самих себя, каким-то образом вовлечены в собственную тяжесть вот-бытия, хотя и не перестаем быть-при – и даже как раз потому, что забываем свою самость. Что касается первой формы скуки, то там мы тоже угнетены самими собой – ведь в противном случае вообще не было бы никакой скуки как настроения – но все-таки эта первая форма – тревожное и суетное стремление зацепиться за что-то внешнее.
§ 28. Углубление второй формы скуки по отношению к первой
Тем самым мы уже намекнули, в каком смысле вторую форму скуки нам надо называть более глубокой по отношению к первой. Однако об этом углублении мы спрашиваем для того, чтобы, увидев его направление, наметить предварительный ракурс и вехи для постижения изначальной глубины всего существа скуки. Теперь, чтобы прояснить это направление, нам надо кратко и ясно охарактеризовать углубление второй формы скуки в сравнении с первой.
В предварительном сравнительном абрисе двух форм скуки мы несколько раз указали на различие, которое на первый взгляд вполне очевидно: речь идет о различном отношении ко времени. Во второй форме мы позволяем себе иметь время, отпускаем его себе самим. Вся ситуация определена именно этим. В первой, наоборот, тянущееся, медлящее время угнетает нас, т. е. здесь у нас как раз нет времени, мы не хотим терять его понапрасну. Отсюда пока видно, что первая ситуация, в принципе, все-таки серьезнее: мы не хотим терять времени, т. е. не хотим потерять своего времени ни секунды. Ситуация становится скучной потому, что мы хлопочем и заботимся о своем времени и тем самым – о нас самих. Во второй же форме мы в конечном счете растрачиваем время и оставляем нашу самость. Стало быть, первая ситуация выше и серьезнее второй – несерьезной, игровой. Следовательно, более высокой ситуации должна соответствовать более глубокая скука. Ведь глубина лишь там, где высота, и наоборот. Значит, вторую форму скуки нельзя сразу считать более глубокой – тем более что отмеченное теперь различие сделано с учетом отношения ко времени и само время каким-то образом составляет скрытое существо скуки.
Однако имея в виду эту трудность, которая возникает сама собой, пока нам надо твердо помнить вот о чем: ранее выявленное различие двух форм скуки, говорящее о том, что вторая форма существенным образом укоренена в вот-бытии как таковом, было получено из анализа скуки и ее структуры. В контексте этого различия, заключенного в самом положении вещей, не может иметь существенного значения тот факт, что ситуация, которую мы имеем в первой форме, как таковая, быть может, выше, чем ситуация второй формы. Несомненно, что в обоих случаях вид ситуации не случаен для характера скуки. Поэтому нам не уклониться от ответов на следующие недвусмысленные вопросы: как обстоит дело с обеими ситуациями и каково их отношение Ко времени? Можно ли говорить, что, когда у нас нет времени и мы не желаем брать его для себя (как это происходит в первой форме), наша ситуация оказывается серьезнее и выше той, когда мы выделяем себе время и расточаем его, как это совершается во второй форме? Относительно первой из них надо все-таки спросить: почему у нас нет времени? Почему мы не хотим его терять? Потому что оно нам нужно, у нас есть на что его употребить. На что? На наши повседневные занятия, рабами которых мы стали уже давно. У нас нет времени, потому что мы сами не можем отказаться от соучастия во всем том, что происходит вокруг. В конечном счете это не-имение-времени оборачивается еще большей утратой самости, чем позволенная себе самому трата времени. Может быть, в имении-времени заключена куда большая уравновешенность, а тем самым и надежность вот-бытия – заключено то «у себя-самого», которое хотя бы смутно сознает: существенного в вот-бытии нельзя добиться никакой деятельностью, никакой спешкой (что, правда, не исключает, но, быть может, как раз и приводит к тому, что именно в этой ситуации, когда мы позволяем себе иметь время, мы все-таки переживаем скучание-при). «Есть время» и «совсем нет времени» принципиально двусмысленны. Может быть, это «совсем нет времени», кажущееся суровейшей серьезностью, на самом деле – максимальная затерянность в банальностях вот-бытия.
Тем самым становится ясно, что со сравнительным очерчиванием форм скуки все обстоит совсем не просто; что тут открываются примечательным образом переплетенные друг с другом перспективы, развитие которых здесь мы далее не прослеживаем. Для нас ясно только одно: нельзя, отталкиваясь от «неимения-времени», сразу делать вывод, что в данном случае речь идет о более серьезном, более глубоком вот-бытии, равно как, исходя из того факта, что мы «отпустили себе время», нельзя говорить, что перед нами вот-бытие менее серьезное, поверхностное. При этом углубление скуки по-прежнему можно «считывать» только из соответствующего ее строя.
А теперь попытаемся предварительно зафиксировать моменты различия глубины в отдельных пунктах; мы говорим «предварительно» потому, что совсем не уверены, удалось ли нам через предыдущее сделать прозрачным все существо скуки.
Предыдущее рассмотрение позволило наметить семь пунктов в сравнительной характеристике различия этой глубины – семь пунктов, в которых мы одновременно резюмируем предыдущую интерпретацию. (Ниже обе формы скуки, а именно поскучнение-от и самоскучание-при, характеризуются в семи пунктах под цифрами I. и II. соответственно).