Текст книги "Дама в палаццо. Умбрийская сказка"
Автор книги: Марлена де Блази
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Разве с природой возможна игра на равных? Бывает ли игра более рискованная, чем ставка на погоду? Или на причуды богов? В жизни крестьянина постоянно присутствует неуверенность. Успеет ли он сложить пшеницу в амбар и закрыть двери до грозы? Успеет ли закончить сбор винограда до града, крупного, как слива? Продержатся ли цены на табак достаточно долго, чтобы расплатиться за новый трактор? Крестьянин скажет вам, что жизнь полна неожиданностей, и он же скажет, что тем она и хороша. Восторги страха. А когда дела плохи – они почти всегда плохи, – страдание доказывает человеку, что он жив, не хуже, чем в спокойные времена. Именно из-за неравенства ставок ритуалы так много значат для них. Человеку нужно на что-нибудь опереться. И, пожалуй, как раз эти две стороны крестьянской жизни – ритуал и риск – позволяют ему так остро ощущать жизнь. Он помнит, что каждая встреча с друзьями, каждый ужин за домашним столом может оказаться последним. Во всем, что он делает, пахнет «последним разом». Последний кусок хлеба, последний стакан вина. Последний рассказ. Последний поцелуй. То самое, о чем говорила Томазина: «Чем меньше имеешь, тем больше оно значит».
Глава 13
ВЫСПИТЕСЬ И ПОДНИМАЙТЕСЬ ПОД ЗВОН КОЛОКОЛОВ
В июне мы отметили первую годовщину все еще безнадежного ожидания палаццо Убальдини. Вернее, твердо решили, каждый про себя, его не отмечать. Я еще лежала в постели, когда Фернандо, обернув бедра толстым коричневым полотенцем, поднес мне бутоньерку. Три дюжины роз – крошечных, едва распустившихся, темно-багровых, с коротко обрезанными стеблями, перевязанными широкой бархатной лентой. В честь Гаспаровых букетов спаржи с единственной розой в середине, среди моих роз торчала спаржа: пушистые кудряшки темной зелени над красными бутонами.
– Buongiorno, amore mio, – ухмыльнулся он, присев на край кровати, протягивая букет и обнажая восхитительно неправильный прикус под усами.
– Ciao, piccolo. Ма cosʼе? Но что это?
Я до сих пор стеснялась проявлений его нежности, которые и после шести лет брака заставали меня врасплох. Наверное, я никогда не привыкну.
– У какой это цветочницы ты побывал в таком костюме?
– У меня – свои секреты. Поторапливайся, ванна готова. Мы собираемся в Рим. Одевайся понаряднее. Никаких рабочих ботинок.
– Собираемся? И мне обязательно? Есть особый повод?
– Сегодня – июньская суббота 1998 года. Второй такой не будет. Поедим артишоки и спагетти «карбонаро» в Трастевере, а потому будем целый день гулять.
– Замечательно! – только и сказала я.
Он сбросил полотенчико и перевалился через край ванны. Подвинулся, освободив место для меня. Потом, одеваясь, я раздумывала, не позвонить ли Самуэлю, а то и Кончетте, с ехидными поздравлениями, но побоялась, что мое ехидство заглушит поздравления. Никуда не денешься, год назад мы с Фернандо заключили помолвку с Убальдини, а потом, попавшись на блеф, благородный фарс или комедию Гольдони – что бы ни разыграли перед нами прошлой осенью Кончетта с Чиро, – подтвердили обет, вторично произнеся: «Я это сделаю». Мы приняли и неопределенный срок ожидания, и предложение Убальдини весь этот срок оплачивать аренду дома на Виа Постьерла. Разумеется, такое сокращение расходов смягчило течение времени, да и сама я смягчилась. Я уже меньше – и не так часто – старалась разоблачить коварство итальянцев, тем боле в его умбрийской интерпретации.
В Италии время – самое устойчивое измерение. Или самое неустойчивое. Так или иначе, время здесь идет независимо от человеческих усилий, и, как мне кажется, правильно делает. Здесь снисходительно относятся к быстротечности времени. Что ж, время уходило до нас и будет уходить после. Кто мы такие, чтобы подчинять его себе? «Нет-нет, не сегодня, я же сказал, что позвоню „около“ этого числа. Когда я сдам готовую работу? Как только закончу». Мое возмущение сменилось бесчувствием. Я больше не удивлялась, хотя пока еще не отказалась от борьбы. Я снова и снова твердила себе, что жизнь поддается искусству, а не насилию. Вряд ли нам суждено еще раз подняться по лестнице паллаццо Убальдини, вставить в скважину его выщербленной двери длинный заржавленный ключ бородкой книзу. Едва ли нам суждено нарушить неподвижную вечную тишину развалин. Я не посягала больше владеть ситуацией, а позволила соблазнить себя красотой ожидания. Я убедила себя, что контроль подобен плаванию брассом, в тугой резиновой шапочке, в пахнущей хлоркой воде бассейна, а покорность ситуации – свободе плавания на спине по черно-синим водам ночного моря. Я выбрала покорность.
Годовщины заставляют оглядываться в прошлое. Я и оглянулась. Из шести лет, что мы с Фернандо были женаты, три мы прожили в бетонном бункере на самом краю Адриатического моря, еще два – в слегка перестроенной конюшне по соседству с овчарней, на краю средневековой тосканской деревушки, а этот последний год – в умбрийском городке-крепости, в заплесневелом, полуподземном монастырском здании рядом с руинами замка, приспособленного для самоубийц. В ожидании неуловимой бригады, которая восстановит заброшенный бальный зал в средневековом палаццо, расположенном в пятидесяти метрах от самого великолепного в Италии готического собора. Заброшенный бальный зал, в который мы только заглянули из-за дверей. В целом, все к лучшему, решила я, заплетая волосы в две косы, сворачивая их в узел и закрепляя на макушке черепаховыми шпильками. Пусть мы вечно не живем, а «перебиваемся» в ожидании дома, пусть нам все время приходится изворачиваться, как и прежде, когда мы жили в конюшне и ели, что придется, пусть никогда не знаем, куда приведет нас следующий шаг – все равно, все к лучшему. В конце концов, многие ли живут жизнью, которую можно показать солнцу?
Перламутровая пудра на лицо и декольте, оттенок молочного шоколада на веки, розовый металлик на губы. Моя жизнь – в самый раз для цыганки, для бродяги. Для вечной начинающей. И для ее супруга, которого, кажется, увлекли странствия. Я начала. Я оглядывалась на свою жизнь, на прошлые мысли и тревоги. Слышала собственные слова: «Мне, видите ли, казалось, что самое лучшее в том, чтобы переселиться в чужую страну – это возможность снова стать десятилетней. А может быть, впервые. Все свежо и неизведанно. Учиться говорить, думать и мечтать на чужом языке. Наблюдать, как незнакомцы прихлебывают чай, ломают хлеб, относятся друг к другу. Не просто встретиться и разойтись, не странствовать среди местных жителей, а осваиваться. Я знала, что чувствовать себя в мире как дома – это богатство. То богатство, которого мне хотелось».
Я вынула из фланелевого мешка хорошие черные сапоги, до блеска протерла их старой тряпкой, натянула на босу ногу и до колена застегнула молнию. Удобные сапожки. Первая в жизни обувь от Гуччи. Я шагнула в длинную шелковую юбку цвета оловянного расплава, цвета гортензии в нашем саду. Натянула ее на бедра. Хорошо, еще влезаю, хоть и с трудом. Старый черный жакет от Джильи с длинной баской. Все жемчуга, какие у меня имелись. Два ожерелья. Одно – австрийское, из чудесных пресноводных жемчужин на тонкой черной ленточке. Второе – двойное колье. Длинные барочные подвески в уши. Я нашла шаль и посмотрела в зеркало. По-настоящему посмотрела на нее, глядящую на меня. Похожа на грузинскую рабыню в драгоценностях, одолженных у царицы. Не грустновата ли она? Розы она дома не оставит. Она возьмет их с собой, и я тоже взяла.
Выворачивая на юг по автостраде, я продолжала юбилейные размышления, теперь уже вслух, а Фернандо вставлял собственные мысли. Мы по-прежнему не говорили о том, чем славен этот день, а просто убеждали друг друга, что окажись путь к бальному залу на Виа дель Дуомо короче и прямее, на нем не нашлось бы тех даров, которые нам попались на другом. Мы могли так и не познакомиться с Мирандой. А без нее не узнали бы Орфео и Луку. И знаменитой Тильды, которая с недавних пор пополнила вечернюю компанию за ужином у Миранды. А через Тильду мы познакомились с Эдгардо и двумя сестрами, Магдой и Бениаминой. А через Томазину – с крестьянином Неддо, с которым прежде встречались на летнем празднике. Да, правда, говорили мы друг другу, попади мы прямо на Виа дель Дуомо, переезд и устройство отняли бы столько сил, что мы так и не узнали бы этих людей. Ожидание, пришли мы к выводу, почти всегда не отнимает, а дарит время. Непредвиденные сложности свели нас с людьми, которым по душе прошлое, с людьми, которые в каждой мелочи находят благодать. В пучке редисок, в дыне, в сырной корке, в тачке артишоков и старой истории, в собственной песне на собственный мотив.
В тот вечер мы вернулись из Рима в начале десятого, поставили машину за Дуомо и по крутым ступенькам поднялись на пьяццу, где, вместо обычных гуляющих в поисках джелато на закуску после ужина, обнаружили в душных сумерках сотни людей. Толпа была тихой, словно что-то предвкушала. Чего они ждали? Кого? Я услышала бой барабана. Отдаленные удары барабана. И толпа тоже услышала, и со всех сторон раздались радостные крики: «Ессо i tamburini». Матери подхватывали детей на руки, шептали: «Senti, li senti, tesoro? Ecco i tamburini. – Ты слышишь, слышишь, дорогой? Барабаны!» Восемь мальчиков в черных рейтузах – красные шапочки низко надвинуты на лоб, на груди у каждого барабан на ремне – вступили на площадь с Виа дель Дуомо и, поднявшись по ступеням собора, развернулись лицом к народу. Все стихло.
Один из них развернул пергамент и выкрикнул в толпу:
– Завтра чествуем чудо крови, чудо Больстера. Готовьтесь, люди, готовьтесь, скоро праздник. Выспитесь хорошенько и поднимайтесь под звон колоколов. Собирайтесь здесь, на площади, в семь часов. Епископ вас благословит, и начнется шествие верующих. Готовьтесь, popolo, скоро праздник!
Мальчики в черных рейтузах снова забили в барабаны, ритмичная дробь раскатилась по пьяцце и по corso, по Виа дель Дуомо, по всем переулкам и извилистым улочкам городка.
– Готовьтесь, popolo, наступает праздник!
Почти в каждом городке и селении Италии в честь какого-нибудь исторического события – священного или мирского – устраивают ежегодное шествие. Обычно это просто фольклорные парады для развлечения горожан, законный повод для шумихи и показухи, для демонстрации костюмов, которые мастерят из незатейливых материалов, случившихся под рукой. В Орвието не то.
Помимо хранящихся в земле исторических сокровищ, Орвието гордился чудом. Чудом, заверенным Матерью-церковью!
В 1263 году богемский священник, переживавший кризис веры – в частности, в отношении доктрины пресуществления – отправился паломником в Рим. В одно воскресное утро он задержался прочесть обедню на берегу озера Больсена, в нескольких километрах от Орвието. Воздев гостию над алтарным покровом, он увидел, что хлебец кровоточит. Священник доставил покров и рассказ о чуде духовенству Орвието, где пребывал сбежавший от ватиканских неурядиц Урбан IV. Папа принял чудо как спасение своего неспокойного правления – словно сам его совершил. Так начались трехсотлетние перипетии, прерываемые чумой, вражескими нашествиями и, в редкие периоды мира, строительством самого великолепного в Италии готического собора. Возведенный из мрамора и базальта, украшенный золотой мозаикой, он стал памятником свершившемуся чуду. А в течение пяти, или около того, сотен лет, прошедших после завершения строительства, орвиетцев в праздник Тела Господня будил торжественный получасовой звон всех колоколов города.
Затем следовало торжественное шествие, il corteo storiсо – исторический кортеж. В нем участвовали пять сотен человек, и каждый в точной копии средневекового одеяния. На одеяния шла парча, тяжелая от золотых и серебряных нитей. Ее ткали и покрывали вышивкой сотни рук. Здесь были представлены все слои средневекового общества: гильдии ремесленников, городское управление, солдаты и воины с блестящими на солнце мечами, в тугих чулках над сапогами со шпорами, с суровыми лицами, остававшимися непроницаемыми, даже когда мать кричала одетому в дамасскую парчу сынку: «Amore della mamma, та quanto sei bello, любовь своей мамочки, какой же ты красавчик!» Мне сказали, что ее сынок уже восемнадцать лет участвует в процессии, и все же она каждый раз поражалась его виду.
Столяр из хорошо знакомой нам мастерской был одет il capitano del popolo – народным капитаном и символизировал благодетельную власть. Гордая осанка, скуластое лицо, серебряная борода, лежащая на груди, ниспадающие на спину волосы, черная с золотом мантия поверх бархатного камзола и рейтуз. В руках он нес шлем с плюмажем и смотрел строго вперед. Вперед – или назад, в прошлое? Толпа вопила «Bravo, bravissimo!» и рукоплескала ему, и становилась понятно, что они не нарядились в чужое платье ради маскарада – нет, скорее они стали самими собой, облеклись в собственную плоть и кровь, растущую от корней их генеалогии. Снова и снова в рядах мелькали мантии, головные уборы, осанка, преобразившие человека, сменившего лицо двадцатого века на средневековое. Как они были похожи на портреты своих предков! Мне оставалось только гадать, что они чувствуют, выступая под барабанную дробь в сиянии воскресного солнца по улицам, по которым проходили их отцы, деды и десять поколений предков?
В процессии шла девушка, нарезавшая мне панчетту в салумерии. В лавке, на работе, волосы она убирала под белую полотняную шапочку, а халат застегивала под горло. А нынче утром ее рыже-золотые волосы свободно ниспадали из-под венка из маков и шиповника, перевитого голубой атласной лентой. Она оделась пастушкой, в платье с лифом и передник желтых тонов.
– Тициан! – слишком громко, не подумав, сказала я, когда она проходила мимо, и красавица чуть улыбнулась, в восхищении, как мне подумалось, перед собственным преображением. Стайка ангелочков, пухлых, розовых, все не старше трех лет, проходили, держась за руки. Следом шли их бабушки и тоже держались за руки – старые подруги, сцепившие покрытые старческими пятнами ладони.
Один ангелочек, самый крохотный, пошатывался от усталости, задевая мостовую подолом розового платьица и спотыкаясь ножками в серебряных туфельках. Но все же девочка старалась удержаться на ногах, хотя светлое младенческое дыхание оставалось неровным. Маленькая надежда Орвието, она молитвенно сложила ладошки в ямочках. Между ними виднелся ломтик пиццы, от которой она тайком откусывала на ходу. Надо же подкрепиться в пути!
В то утро, стоя на площади – как на всех ежегодных festa di Corpus Domini в будущие годы, – мы говорили друг другу, что жизнь в нескольких шагах от такого торжества – достаточная причина дожидаться бального зала Убальдини. Мы не говорили о собственном кризисе веры, от которого я страдала больше, чем он. Не время для таких разговоров, когда само небо настроилось на чудо.
Темные яростные тучи пронеслись в солнечных лучах, как стремительные колесницы, и вслед за молнией раскатисто прогрохотал гром, пока не стихло все, кроме огромного церковного органа, исполняющего Баха, и двухсотголосого хора, поющего, словно в последний день мира. Вот появились вышивки четырнадцатого века, изображающие чудесное событие. Их, расправив на золоченых шестах, подняли вверх cavalieri в черных костюмах, и толпа смолкала при их приближении. За ними следовали тридцать мальчиков-служек в нарядах из грубой материи, со всей силой детской веры размахивающих кадилами. Задыхаясь от гордости, они поднимали сосуды высоко над головками в венчиках, и за ними тянулся благовонный туман, выстилавший дорогу для главного сокровища. Для самого алтарного покрова. Покров из Больсены виднелся за стеклом золотой раки, которую несли высоко над толпой, как подтверждение чуда или, скорее, трофей победы, и толпа замерла в восхищении. Последним, под балдахином, в окружении священников, шаркая по мостовой старческими ногами, прошел епископ, маленький и хрупкий, удерживавший ковчег ostensorio в складках пурпурного одеяния, и тут снова прогремел гром, а хор с органом соперничали с ним, и казалось, все звуки нисходят с небес. Мелодия звучала фортиссимо, возносясь до крещендо, а потом сквозь тучи прорвалось солнце, раненой чайкой вскрикнул ветер, и хлынул дождь, но никто не побежал. Никто не бросился под крышу. Люди только откидывали головы, подставляя лица под благословение льющихся с небес капель.
Глава 14
ВСЕ МЫ ЖИВЕМ НА РУИНАХ
В те дни я оставалась на Виа Постьерла одна, потому что Фернандо каждое утро уезжал работать с Князем, который наконец попросил ему немного помочь. Позвонив нам несколько недель назад, он сказал только:
– Fernando, bello mio, е ora, красавец мой, пора.
Я считала, что тоже могла бы помочь Барлоццо, и в первые несколько дней ездила к нему вместе с Фернандо и с обедом в корзинах и сумках. В доме полно было рабочих, выкладывающих старую плитку в палитре бурого, тускло-красного и бледно-розового – большими и маленькими квадратами, прямоугольниками и зигзагами, создавая на перекошенном полу мозаику и превращая просторные сумрачные комнаты в бедное подобие базилики Сан-Марко. Другие рабочие устанавливали водопроводные трубы, купленные Барлоццо на какой-то распродаже старья под Орте. Там же, на antichita, он нашел старую мраморную раковину для кухни и подвел к ней бронзовую трубку вместо крана. Ванна на львиных ножках была такой длинной, что Барлоццо мог поместиться в ней почти целиком. Растопыренные ножки занимали половину ванной комнаты. У другой стены он установил подобие каменной раковины, устроив и под ней сток. Рядом стоял длинный деревянный стол, а на нем – большой бело-голубой кувшин, солидный кусок мыла из Алеппо, бритва, расческа, зубная щетка, коробочка морской соли, медный фонарь со свечой и коробка из-под печенья со спичками. С ее крышки улыбалась женщина, ее тициановские волосы падали на белое платье, а зонтик защищал от солнца. На вбитом в стену гвозде висел кусок натуральной мешковины величиной с простыню – очевидно, вместо полотенца. Барлоццо сказал, что предпочитает наливать ванну кувшином из раковины, чем ломать превосходную стену, чтобы подвести трубу.
– И вообще, чтобы побриться, много воды не надо, – добавил он.
Он восстановил все камины, даже совсем разбитые, которые он складывал из обломков, как отчаянный Шалтай-Болтай, заново собирающий себя и свой мир. Почти все комнаты он выкрасил мрачной коричневой краской – единственной, какая в изобилии имелась на складе. Она не пригодилась для отеля, который закрылся, не успев открыться. Впрочем, комнаты с белыми потолками и полуметровыми галтелями, тоже выкрашенными в белый цвет, когда солнце, ветер и тени врывались в свободные пока от занавесок и ставен окна, принимали оттенок старого вишневого варенья. Где-то в руинах служебных пристроек он откопал ржавую чугунную люстру, оттер дочерна оливковым маслом и поставил на пол в гостиной, чтобы со временем повесить на место единственной пока лампочки. Единственного в доме электрического светильника.
Я принялась было подметать в одних комнатах, отскребать полы и окна в других, но не успела взяться за дело, как Барлоццо меня поймал и шуганул прочь.
– Стоит раз вымыть эти полы, и их придется мыть вечно. Я не собираюсь их мыть.
– Вообще?
– Вообще. Я иногда подметаю, но никогда не мою. В этом просто нет необходимости. Пройдет много лет, пока они по-настоящему будут нуждаться в мытье, а я так долго не проживу и не собираюсь возиться с полами. С меня хватит того, что полы у меня есть, и не стану я утруждать себя мытьем.
Точно так же он относился к окнам, сказав, что не станет покупать газеты, а если бы стал, то пустил бы их на растопку, а не на протирку стекол, которые все равно через час зальет дождь. И, кстати об экономии, известно ли мне, сколько винного уксуса уходит на протирку одного окна?
– Лучше уж я добавлю его себе в славную, холодную минеральную воду и с удовольствием выпью. Лучше прочистить горло, чем окно.
Кухню он раскрасил, как зрелую красную сливу. Ради меня, сообщил он, ради моей страсти к цветам. Так, подумала я, он дает понять, что это и моя кухня тоже. Кухонный камин, по-моему, получился самым красивым в доме: белый с желтизной мрамор с бордюром из черного базальта. Над ним, тоже черная, широкая каминная полка, и на ней – стопка книг и два желтоватых глиняных кувшина.
– Они очень старые, Чу. Еще от матери моей матери. Был еще один, но его я пока не нашел. Но найду. Как-нибудь нальем в них вина, да?
Рядом с камином на кресле из вишневого дерева лежал плед Флори – совсем как у нее в доме. Груды книг, банок для консервов, пирамиды тарелок и блюд у стены – наследство Флори и его матери, присутствие которых каким-то образом ощущалось здесь. Всему этому хозяйству скоро предстояло перебраться на полки, которые поднимались почти до самой свежепромасленной потолочной балки. Из балки торчали большие чугунные крючья, дожидающиеся окороков, гирлянд фиг и каштанов. Пока на них одиноко болтались вязка сухих колбасок и букетик сухих цветов. За кухонной дверью, справа, начиналась лестница. Длинная крутая, с замшелыми ступеньками, она вела в овощной погреб. Над его дверью нависали уцелевшие каким-то чудом виноградные лозы, толщиной с мужскую руку, узловатые и сплетающиеся аркой. За ними еще две ступеньки вниз, к плоским каменным плитам, врытым в земляной пол. Я задумалась, сколько же здесь сваливали тыкв и дынь, картошки и яблок и как долго они дожидались, пока в темноте появится женщина со свечой, чтобы набрать полный фартук плодов – каких хотела или какие были.
Барлоццо не был обременен ни мебелью, ни желанием ее приобрести. У него имелась кровать: та самая, на которой мать родила его и на которой умерла той послевоенной ночью.
– Я об этом не думаю. Вовсе нет. Кровать сделал ее отец, она на ней родилась. На ней и умерла. Если повезет, и я умру. Это часть меня, – говорил он, проводя длинной сухой ладонью по темному от времени дереву. – Почти все мы живем на руинах, Чу. На собственных или в полученных по наследству. Руины повсюду. В молодости мне никуда не деться было от руин семьи. Я думал, мне ничего не остается, как принять их. Но будь я проклят, если передам их следующему поколению, думал я. Пусть эта боль умрет со мной. Потому-то я и не женился на Флори. Но я ошибался. Если бы мы построили жизнь на двоих, а может, и с детьми, мне думается, мы могли бы превратить те руины во что-нибудь недурное. Я думаю, вдвоем мы сумели бы усыпить демонов, если не вовсе изгнать. Это, конечно, образно говоря. Старый дом, каким он был и какой он теперь, невольно наводит на эти мысли. Но я, когда чинил дом, чувствовал, будто чиню не только его. Хоть что-то поправляю. Но я так устал, Чу. Ты понимаешь?
– Понимаю. Это я понимаю.
Как я любила этого старика! Я видела и чувствовала, как новое в нем пробивается сквозь темноту руин к свету. Но я знала: большая часть его все еще скрыта и безутешна. Безутешна, замкнута в собственной пустыне, лелеет свое горе, и неотступные призраки гнездятся под карнизами, подсаживаются к огню.
У него был оставшийся от матери кухонный стол – полоски белой эмали еще виднелись на простых ножках из каштана и на столешнице из бурого мрамора – и шкаф для посуды, огромный, глубокий и широкий. В нем она держала все банки с закатанными в них овощами и фруктами. Сейчас шкаф был пуст, но Барлоццо никогда не закрывал дверцы. Как будто все еще мог увидеть то, что хранилось в нем прежде.
– Удивительное дело, Чу: все здесь разное, потому и подходит друг к другу. Мне семьдесят шесть лет, а я впервые сам устраиваю свой дом. Не слишком поторопился, как ты считаешь?
– Я считаю, самое время.
Если не считать обхода владений и редких минут отдыха, когда он примерно раз в два часа позволял себе присесть и поговорить – в кузове грузовика, если шел дождь, или на гребне холма в хорошую погоду, – я почти не видела Князя и не многим чаще видела Фернандо. Я поймала себя на том, что подолгу гуляю, лишь бы не болтаться под ногами у мужчин, занятых мужской работой. На четвертый день я решила остаться на Виа Постьерла. Будь у нас вторая машина, а у меня – водительские права, лучше всего было бы готовить ужин на всех и подъезжать к концу рабочего дня. Устраивать вечеринку. Но машины не было. И прав у меня все равно не было. Так что часов в семь Фернандо уезжал в Орвието и к восьми врывался через садовую дверь на террасу, где я ждала его с холодным вином.
Обычно мы в это время одевались к ужину и принимали ванну, но теперь Фернандо слишком уставал, чтобы снова сесть за руль и доехать до Миранды. Мы так полюбили бывать у нее, что совсем забыли, как нам нравится оставаться дома. Никуда не выходить. Сколько месяцев мы уже не садились вместе выпить вина при свечах, погрузившись в наш общий уют, разговаривая, смеясь или молча, глядя друг на друга, словно молодые любовники. Мы ели очень странные, очень простые блюда, сидели, скрестив ноги, за мраморным столом перед холодным камином, и ветерок с террасы раздувал занавески и срывал огоньки со свечей. Тарелка помидоров с огорода Томазины, фаршированных рукколой, растертой в старой мраморной ступке деревянным пестиком, купленным у ремесленника на Виа дель Дуомо. Я добавляла в сливки две головки молодого чеснока, теплые вареные картофелины, несколько раскрошенных каштанов, бросала туда, нарвав их руками, темные перечные листья рукколы и продолжала ритмично разминать и размешивать. Пармезан от забредшего на рынок сыровара я натирала прямо в ступку, и снова растирала и разминала. Оливковое масло я покупала у Эмилио, в магазине напротив палаццо Убальдини – лучшее масло, какое мне доводилось пробовать! Я подливала его в ступку из бутылки, все время помешивая, пока соус не превращался в блестящую массу, плотную, как пудинг. Для этого требовалось потрудиться. Потом нужны были хорошие помидоры со срезанными шляпками. Часть мякоти удалить и подсолить сочные выемки. Плюхнуть в каждую соус, не слишком заботясь об аккуратности – пусть стекает по помидорным бокам на подстилку из поджаренных хлебных ломтиков. Потом вернуть помидорам шляпки и на время отставить тарелку, чтобы сок плодов и соус проникли друг в друга. Вино должно быть очень сухим и холодным. Стаканы ледяными. Хорошенько проголодаться и подобрать отличную компанию. Пожалуй, к этому всегда и сводилось: не так важно, что на столе, как кто сидит за столом. Или, в нашем случае, на полу. В те летние вечера мы устраивали пиршества гурманов, не вспоминая, что еще у нас могло быть, чего не было и никогда не будет. Потом шли погулять по городу, заходили к Паскуалетти за мягким фисташковым мороженым джелато, сидели на ступенях Дуомо, откинувшись назад и любуясь небом.
– Ты знаешь: Микеланджело приезжал сюда взглянуть на фрески Синьорелли, прежде чем начать работу над Сикстинской капеллой, – сообщила я своему венецианцу.
– Знаю. А если бы и не знал, почувствовал бы. Грандиозные мощные фигуры Синьорелли напоминают о Микеланджело.
– Значит, они когда-то проходили здесь, по тем самым ступеням, на которых мы сидим. Разве не поразительно?
– Может быть, для меня не так поразительно, как для тебя, хотя и следовало бы поражаться. Но для меня удивительнее, что мы сидим здесь с тобой. И что рядом с тобой я до сих пор робею, и что через несколько минут мы спустимся с холма, и что будем спать рядом, так близко в нашей желтой кровати, что у меня в ушах стук моего сердца сольется с твоим. Вот что меня поражает!
Порой мы проходили несколько шагов до палаццо Убальдини, благословляли его камни или бормотали что-то ободряющее в окна нашего будущего. А чаще просто шли обратно на Виа Постьерла, распахивали двери на маленькую террасу, чтобы «с нашей желтой кровати» видны были звезды.
Я отправляла Фернандо к Барлоццо каждое утро в семь часов, а иногда и раньше. А к восьми появлялась Миранда, заезжала отвезти меня в Буон Респиро печь хлеб. Если день был рыночный, мы сперва шли с сумками на Пьяцца дель Пополо. Мы каждый раз встречались с такой радостью, словно со вчерашнего дня прошли века, и чуть не всю дорогу говорили, перебивая друг друга. Когда я бралась за работу, она тоже работала, перестроив свое расписание так, чтобы отдыхать в самую жару. Поставив тесто подходить, я помогала ей, или мы просто садились поболтать. Один маленький хлеб мы выпекали для себя и съедали его вместе. Мы рвали еще горячий хлеб, мазали его абрикосовым джемом и съедали, запивая теплым молоком и кофе. Меня подмывало остаться с ней на весь день. Я знала, она была бы рада, но при всей моей любви, при всей притягательности этой женщины, я слишком остро ощущала себя ее заместительницей, вице-регентшей печей. Как будто, вместе с кухней, она одолжила мне на время свою жизнь, пока я не отыщу своей.
Я возвращалась с попутной машиной, если кто-то мог подвезти меня на Виа Постьерла, или Миранда, притворившись, будто вспомнила о каком-то деле в городе, подвозила меня сама. Я наводила порядок в доме – дело на три минуты – и мыла ванную. И шла в свой маленький кабинет, где особенно пышно произрастала плесень. Там я писала или читала, иногда спала, хоть и не люблю спать днем. После дневного сна у меня оставалось какое-то беспокойство, ощущение, что я что-то пропустила. Конечно, так и было. Но однажды, задремав над книгой, я увидела во сне Тину Тернер. Я уверена, что это была она. Она прогуливалась не спеша около Дуомо в красивом летнем платье. Я шла за ней и, когда заметила ее, ускорила шаг, поравнялась с ней. Она остановилась, взглянула на меня, и я начала аплодировать. Со всей силы захлопала в ладоши. Я хлопала и плакала, хлопала и плакала, и в улыбке Тины была вся радость и боль мира. А когда я проснулась, лицо у меня было мокрым и соленым, и страницы 77 и 78 «Исповеди святого Августина» были украшены мелкими капельками слез. Растаявшей души, сказала бы Миранда. В тот раз я порадовалась, что заснула днем.
К возвращению мужа я собирала ужин. Укладывала волосы, переобувалась. Готовила все для ванны. Срезала цветы для букета на стол. Было в нас что-то от Пенелопы и Улисса. Когда мы просыпались утром, или когда кто-то из нас входил в дом из сада. Когда он уходил. И особенно когда возвращался. За день он не меньше двенадцати раз звонил мне. Барлоццо подарил ему мобильный телефон. Вознаграждение за труды.
– Ручаюсь, я его и не увижу, если он будет разъезжать взад-вперед по шоссе в поисках телефона, – рыкнул на меня Князь в тот день.
Свой новенький сотовый телефон я держала в кармане юбки, и тонкая ниточка связи соединяла нас через извилистую дорогу на Тоди. И через журчащий Тибр.
Иногда я вовсе не работала, не читала, а шла погулять в город. За этот год я выучила в Орвието каждую улочку и переулок, и эти долгие вечера напоминали мне жизнь в Венции. Честно говоря, с тех времен я впервые проводила по многу часов без Фернандо. Я рада была возможности поскучать по нему. Я заходила в книжные лавки или за покупками к ужину. А чаще всего заходила послушать, как торгуются, посмотреть этот спектакль. Померещилось мне, или в самом деле, когда я одна, орвиетцы более доступны? На три градуса теплее. Не кажусь ли я им без кавалера более беззащитной? Более беззащитной, значит, более сносной? Может такое быть?