355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марлена де Блази » Дама в палаццо. Умбрийская сказка » Текст книги (страница 8)
Дама в палаццо. Умбрийская сказка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:10

Текст книги "Дама в палаццо. Умбрийская сказка"


Автор книги: Марлена де Блази



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

Глава 11
ЛУЧШЕ ОДИН ТАНЕЦ С КРАСОТКОЙ, ЧЕМ ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ С КЕМ-ТО ПОПРОЩЕ

Добродушная зима отступила рано, и в феврале уже набухли почки. Пошли в рост травы, и женщины, повязав платки над красными скуластыми лицами и передники поверх свитеров, склонялись к земле на холмах и лугах вокруг заведения Миранды, выкапывая, выскребая, выдергивая проростки, перевязывая пучки темно-зеленых стебельков кухонными бечевками и складывая живые изумруды в узлы из старых наволочек на поясе. Занимались работой, какой занимались все крестьянки с вековечных времен. Как будто наперегонки с овцами – мохнатые овечки выбегали попастись на те же луга. Миранда почти каждое утро присоединялась к ним и снова выходила за травами перед закатом. Женщины, даже работавшие на разных полянах, перекликались, во весь голос обменивались сплетнями и рецептами. Кто-то просил вечером помочь подшить подол платья. Иногда они пели.

Я закончила книгу и отослала ее новому издателю, который – в полную противоположность обычаям издательств – внес совсем немного изменений и отправил ее в печать. Понемногу ко мне начали стекаться задания от журналов, а на конец апреля мы записали две группы туристов. В общем, достойный список мелких достижений. Миранда дала мне «карт-бланш» на использование ее кухни для испытания любых рецептов, а пекарские обязанности я исполняла то по утрам, то по вечерам, в зависимости от планов на день. Все время, кроме занятого стряпней, сном, писательством и телефонными переговорами, стиркой и протиранием пыли с картинной галереи, скрывавшей заплесневелые стены, мы проводили под открытым небом. Мы посадили десять кустиков анютиных глазок у задней двери, белые импатиенсы-недотроги вдоль дорожки и гортензию странного, тускло-серебристого цвета – у стены. Рассада томатов и пряных трав заняла вазоны из Деруты, расставленные на террасе. Мы, как ни старались удержаться, признали Виа Постьерла своим домом и давно забыли, что дом этот временный.

Мы занимались собирательством вместе жительницами Буон Респиро. Выискивали дикую спаржу – бурые проростки, похожие на ростки хмеля, и barba di prete – «Бороду священника», длинную траву с толстыми листьями, и шелковистый прозрачный кресс-салат – он рос у Тибра, а еще гуще у ручейка, где мы перекусывали, купая ступни в струйках воды, разбивавшейся на камушках. Игрушечными лодочками нам служили винные бутылки, мы пускали их плавать, остывать в ледяной воде, привязав за горлышко, а другой конец веревочки надев петлей мне на руку. Бутылка тянула меня за запястье, словно попавшаяся на крючок матерая форель, и я послушно шла следом по берегу, подставив лицо солнцу, отводя бутыль от больших камней – исполняла этот дурацкий обряд только потому, что так делал Барлоццо и так мне казалось, что я меньше по нему скучаю.

Мы мыли кресс-салат и ели его тут же, в поле. Я ладонью запихивала в рот маленькие дырчатые листья, подхватывала выпавшие и всасывала их тоже. Потом уже декоративно раскладывала листки на хлеб с сыром. То, что не съедали на месте, относили к Миранде, добавить к ее трофеям. Сколько бы она ни собрала, варварская прожорливость ее завсегдатаев требовала все новой зелени.

– Мы все уже несколько месяцев жили в основном на мясе и бобах, – объяснила Миранда. – А весной едим дикий шпинат, одуванчики, цикорий, дикий лук и чеснок – все, что растет само, что рождает земля: варим и отжимаем, потом обжариваем в добром масле с чесноком и острым чили и едим с хлебом, отломленным от хрустящего каравая. Да, так мы едим весной. Il rinascimento annuale per il corpo, ежегодное возрождение тела – вот зачем нужны травы. Травы – это лекарство. Человек должен есть то, что созрело.

Мы узнали еще в Тоскане, а теперь и в Орвието, что обычный крестьянин – или крестьянка – здесь здоров до самой смерти. А смерть приходит часто далеко за девяносто.

Они действительно здоровы. В этой истине есть свои догмы. Тяжелый физический труд с ранней юности до девятого десятка всегда соразмерен с отдыхом – особенно с il sacro pisolino, священной послеобеденной дремотой. А главное, здесь господствует заповедь: «Ешь то, что созрело». Постоянно на столе только хлеб, вино и оливковое масло. О другом образе жизни или питания не думают и не мечтают, как о клубнике в феврале.

Каждый вечер по дороге в Буон Респиро мы останавливались на belvedere – обзорной площадке. Выходили из машины, чтобы, облокотившись на перила, полюбоваться Орвието на престоле. Колдовской, божественный вид. Я смотрела на полосатые, черно-белые стены Дуомо и думала: «Там, в нескольких шагах от этого величия, наш дом». С такого расстояния все непонятное уходило, изгнанное трепетом.

Если бывали голодны, мы ехали прямо к Миранде, к ужину. Но чаще мы предпочитали выждать и подъедать то, что осталось в кастрюлях и на сковородках, вместе с ней и ее племянниками. Слишком хороши были эти вечера, чтобы проводить их под крышей. Мы мчались вдогонку за солнцем, оставляли машину в саду у Миранды и шли погулять в голубом сиянии полей, усаживались на обломках стен, слушали, как монотонное блеяние овец смешивается с жалобными стонами ветра. Ну вот, пора. Солнце, улегшись на красные шелковистые облачка, мерцало, пылало, свет угасал быстро, словно бурые края обгорелого шелка, и наконец оставалось только холодное нефритовое небо. Темнота всегда наступала слишком скоро. Я никогда не успевала приготовиться. Мы шли дальше, заботливо обходя стены лишившегося крыши замка, где всегда горел костер. Там устраивались на ночлег Орфео и Лука – чудесные люди, с которыми в первый вечер посадила нас Миранда. Пастухи, они торговали сырами или собирали травы и грибы для умбричелли Миранды.

Как-то вечером в столовой я подсмотрела, как они сами приправляли свою пасту, достав из мешка ржавую терку и твердый желтоватый сыр.

– Пекорино, который они мне всучили, для них слишком молод, – бросила, проходя мимо, Миранда. Покачав головой, она подбросила в огонь виноградных лоз и сухих лавровых листьев и положила на решетку над пляшущими потрескивающими огоньками толстые ломтики мяса.

Сидевшие рядом завистливо втянули носом острый густой запах пастушьего сыра, и Орфео угостил соседей. Сыр, вместе с ржавой теркой, переходил из рук в руки, и в зале запахло, как в августовской сыроварне. Затем все внимание поглотила приготовленная Мирандой паста, а потом наступило блаженство удовлетворенного голода и усталости, улетающей с дымом очага.

Однако то, что мы делили ужин у Миранды, не давало нам права вторгаться на территорию, где жили и работали Орфео и Лука, поэтому на вечерних прогулках мы их обходили. Что не мешало мне любоваться ими, восторженно, словно карнавальным зрелищем. Они как будто пришли из иных времен. Луке было лет семьдесят. Высокий, бородатый красавец, цыганский король. Он заворачивался в большой длинный плащ с капюшоном и носил его как епанчу, склонялся под ним, то и дело поправлял, сидя и на ходу. Прятался в нем. Орфео был моложе, лет пятидесяти. Глаза, светлые, как синее стекло, светились на темном лице. Кожа гладко обтягивала рельефные широкие кости. Волосы, черные как вороново крыло среди седины, он связывал в хвостик обрывком тряпки, на шею наматывал длинный шерстяной шарф и холил маленькую остроконечную бородку. Я не прочь была бы носить его одежду. Может, постирав, но носила бы охотно. Орфео выглядел принцем, выброшенным на берег после кораблекрушения в бархатном камзоле и кожаных брюках – лет двадцать назад – и с тех пор их не снимавшим. Я не могла насмотреться на этих двоих, чья жизнь состояла в том, чтобы провожать по лугам большие косматые отары, загонять их на ночь за стены осиротевшего замка, успокаивать их, как не желающих засыпать детей. Там, под звездами, они разводили костер – для тепла и – судя по повисшему в воздухе запаху – чтобы варить или тушить себе ужин, когда их месячный взнос Миранде оказывался исчерпан. Впрочем, к тому времени, когда мы проходили мимо, они всегда кончали с ужином и пили красное вино из двухлитровой бутыли, то и дело передавая ее друг другу. Они словно ждали нас, или так нам казалось, и мы дерзали подходить все ближе, пока само собой не оказалось, что мы все вместе сидим у костра.

Поначалу они по очереди передавали нам бутылку, и мы пили из горлышка – Фернандо охотнее, чем я. Но однажды вечером, вскоре после начала наших посиделок, Лука вытащил из мешка мутную рюмочку, выщербленную на краю, и, не сполоснув, кроме как в том же вине, вручил мне лично. Когда я допила, он забрал у меня рюмку, выплеснул остатки через плечо, сказав: «Для ангелов», и бережно спрятал ее в мешок до следующего раза. Их убежище среди умбрийских пастбищ было гостеприимным, и в синих сумерках, от которых таяло мое сердце, мы часто засиживались у костра до звезд. И всегда ели хлеб.

От позавчерашнего, если не старше, каравая, висевшего в полиэтиленовом мешке на вбитом между камней гвозде, Орфео, прижимая хлеб к груди, отпиливал толстые ломти. Он жарил хлеб на обрывке сетки от ограды, пристроив ее над огнем и золой. Переворачивал пальцами, выдавливал на подгоревшие ломтики струйку отличного зеленого масла из меха и делил на всех, тщательно, как гранильщик, склонившийся над алмазом. Мы сидели, кто-нибудь занимался костром, кто-то прибирался, Лука время от времени отходил проведать своих подопечных и отечески шлепнуть непослушных. Потом шагал обратно через луг, заворачивался в плащ, усаживался и, глядя в огонь, читал наизусть Пабло Неруду или Джованни Пасколи. Фернандо, едва дождавшись последней строки, подхватывал эстафету и начинал Вергилия. «Энеиду», строфу за строфой. После него, а порой и во время чтения, Орфео брал мандолину, пробегал по расстроенным струнам, будто гитарист фламенко в неком расгеадо, склонял ухо к деревянному корпусу и извлекал гипнотические звуки. А когда те двое замолкали, Орфео начинал петь – грустный любовник, плетущий кружево из слов и коротких нежных пауз между словами. Иногда струны вздрагивали у него под пальцами, издавая звон голубых подвесок венецианского стекла на ветру.

В такие вечера мне, понятно, хотелось накормить их, но я знала, что принести к костру ужин было бы ошибкой. Нарушением прав Миранды, а главное, их прав на свой собственный пир, на то, чтобы утолять голод на свой манер. Мы не раз видели – проходя по дороге на Монтефьясконе, – как они опасливо возились на маленьком огороде, на ощупь срывая несколько помидоров или толстую желтую тыкву и забрасывая их в мешок. Нечто среднее между сборщиками урожая и браконьерами. Ручаюсь, что за время нашего знакомства не раз один стоял на страже, пока другой сворачивал шею курице и проворно запихивал обмякшую тушку в мешок и смахивал с него прилипшие пушинки. Как бы они стали объяснять, откуда взялась запекающаяся в костре курица, если бы мы притащили вдобавок собственное угощение? Не всякий мечтает о том, чтобы его избавили от старых привычек. Нет, не каждый. Я научилась этому от Барлоццо.

Все же я позволяла себе приносить хлеб. Дважды в неделю пекла для них пышный хрустящий хлеб, заворачивала в кухонное полотенце и без лишних слов совала им в полиэтиленовый мешок. Мы не обсуждали моего скромного приношения – в том не было нужды.

При всем своем, густом как сливки, красноречии, Лука и Орфео почти не говорили о себе. Откуда они? Их ли это овцы, и есть ли у них где-то дом? Всегда ли они были пастухами? Они и нас не расспрашивали. Ни о прошлом, ни как нас сюда занесло. Только раз, глядя в огонь, чтобы не столкнуться с ними взглядом, я рискнула спросить:

– Siete sposati? Вы женаты?

Вопрос был задан во множественном числе, но ответил мне только Орфео. На свой манер. Поднял вверх бутылку:

– Видишь это вино, Чу? Оно простое и грубое, и я выпью его до последней капли. А будь у меня вино подороже, я выпил бы меньше. Мой отец говаривал: «Хорошее вино довольно понюхать». Так и с женщинами. Да, с вином так же, как с женщинами. По мне, лучше один танец с красоткой, чем целая жизнь с кем-то попроще. А теперь у меня есть все это. – Он обвел руками луга.

Для них, а со временем и для нас все казалось неважным, лишь бы быть вместе. Четыре чумазых призрака в красном свете костра проводили вечера в пастушеской гостиной в полях среди руин.

Глава 12
ЖДИ ПОЛУНОЧИ

С Мирандой наша жизнь стала более теплой и открытой, в ней появились не только вечера с Орфео и Лукой, но и орвиетский рынок со всем многообразием его колоритных персонажей. Это ритуальное событие, разыгрывавшееся по четвергам и субботам на Пьяцца дель Пополо, посещали все местные, независимо от возраста и положения, а также жители широко раскинувшихся орвиетских коммун, селений и деревушек. Они прибывали на кособоких грузовиках, на велосипедах и мотоциклах, а также на трехколесных крестьянских тележках – мощностью и размером соперничающих с поставленным на колесики тостером. Все, кто как мог, стекались на ярмарку. Переходящие от поколения к поколению – как лицензии венецианских гондольеров – участки, на которых крестьяне располагали свои товары, были священны. В лиловом свете вечерних сумеречных туманов крестьяне преображали парковку в яркую сцену, достойную кисти Брейгеля. Все здесь пахло сырой землей, налипшей на сапоги, колеса и на выдернутые час назад еще при лунном свете картофелины и свеклины, навеки въевшейся под грубые обломанные ногти работящих крестьянских рук. Через несколько минут этим людям предстояло вступить в состязание за каждую лиру, но пока, в тишине закулисья, они были едины. Обнимались при встрече, расспрашивали друг друга о семье, жаловались на дожди или радовались дождям, расхваливали урожаи соседей.

– У нас земля такая жирная, что под солнцем отливает медью, словно подкрашенная кровью тех сарацин. Она так богата, что нам богатства не надо, – говорил Гаспар, с которым мы познакомились на празднике фавы прошлым летом. Он разложил на своем banco аккуратные связки лука и чеснока, только что из земли, извилистые, как змейки, перчины, бледно-зеленые и желтые, и букеты спаржи, перевязанные белой веревочкой, с розой в середине каждой связки. Он привез букеты нарциссов и высокие пышные ветви сирени, которые раскачивались над его головой, когда он втолковывал мне: – Мы обходимся тем, что дает земля. Этим всегда можно обойтись. Если у человека есть больше, чем нужно, чтобы приготовить ужин и отложить кое-что на завтрашний обед, – у него что-то лишнее. А из-за излишков теряешь суть вещей. Лишние припасы, лишние деньги – все одно. У нас, в общем, только то и есть, что мы находим или растим. Чтобы жить землей, человеку нужно умение и благочестие. Остальное решают боги. Если только повара не берут дело в свои руки. А когда за дело берутся наши повара… ну, ты же пробовала, что они могут сотворить, верно? Они – ровня богам, тоже творят чудеса.

– Я тоже повар, – ляпнула я и тут же пожалела, что не промолчала.

– Ба, какие в Америке повара! Сплошь ʼamburʼgere е ata dogha.[2]2
  Гамбургеры да хот-доги (искаж. ит.).


[Закрыть]

Я знала, когда защищаться, а когда молча улыбнуться. Сверкнула широкой ухмылкой и обернулась к торговцу сырами, расположившемуся за прилавком напротив. Попросила килограмм круглого марцолино – мягкого белого пекорино, всего нескольких недель выдержки, и клин другого, более старого.

– К меду, – пояснила я.

Он выбрал за меня, отрубил золотистый ломоть от огромного круга, обломал твердую корочку и взвесил сыр.

– Вы платите за сыр, а не за корку. Корку вы есть не станете, – заметил он, – хотя я ем. Варю в супе. Она обогащает вкус овощей, а сама размягчается, чуть не тает. Я ломаю ее вилкой – veramente un boccone da prete, настоящее лакомство для священника, – рассказывал он, заранее зная, что мне тоже захочется положить в свой суп корку. Он уже завернул ее и подал мне вместе с сыром. Этакий Парсифаль в джинсах и сапогах, услужливый, вежливый, честный – он пожертвовал стоимостью корки из рыцарства.

На краю рынка, у Виа делла Коституенте, перед церковью Сан-Роко стоял прилавок. Хозяйка была так хороша, что казалась живой частью старого каменного церковного фасада, блаженным ангелом, завернувшимся в длинную серую шаль. Ее не поседевшие еще длинные волосы сколоты в каштановый узел и казались странно молодыми над этим древним, морщинистым от солнца лицом. Я шагнула к ней, подальше от Гаспара и поругания американской кухни. Мне хотелось взглянуть, чем она сегодня торгует. Перед ее прилавком выстроилась длинная очередь, и я встала последней, радуясь, что выпало время полюбоваться ею. Она благоуханна, как грибы, полевые травы и свежая репа, которую она взвешивала на ручных весах. Я подозревала, что она не умеет читать и считать, потому что любой товар у нее стоил 2000 лир. Покупатели называли ее Томазина. Она неизменно складывала свой товар в натюрморт: если продавала розы, то одну выдергивала из кувшина и клала на фоне салатных листьев с красными прожилками. На место проданной. А когда продавала яйца – завернутые, каждое отдельно, в газетную бумагу, с празднично закрученными кончиками – их тоже надо было разложить заново. Покупатели ждали, пока она достанет новое яйцо из корзины под прилавком, разложит четвертинку газетного листа, завернет в него яйцо и закрутит кончики. Томазина – нежная жрица, совершающая богослужение. Вот старик спрашивает, есть ли у нее сегодня редис, и она нагибается, отводит складки материи, покрывающей прилавок, перебирает свои запасы и выныривает, смеясь:

– Ессо! Вот!

Дюжина розовых редисок болтались на зеленых хвостиках, каждая – с ноготь большого пальца, с приставшей землей. И она, и старик залюбовались. В другой руке она держала перевернутый кочанок цветной капусты, длинные листья свисали, как уши спаниеля. Она бережно уложила редис на салатный лист, освободив руку, чтобы отогнуть листья капусты, открыв маленькую, как у младенца, головку, белую, как камелия: мать, разворачивающая пеленки новорожденного сына.

– Vedi che meraviglia? Видишь, что за чудо?

Другое рыночное утро. Томазина, в свежем белом полотняном фартуке поверх длинной черной юбки, в толстых черных чулках и в черных резиновых сапогах, связывала лиственные стебли артишоков в снопы такой красоты, что мне захотелось привезти такой Миранде, повесить над входной дверью. Американец с логотипом «Ральф Лорен» на штанах, рубашке и крутке, в шляпе – голубой пластиковой нахлобучке, единственном отступлении от моды – очень громко обращался к Томазине, как многие туристы, пытаясь громкостью восполнить недостаток слов. Он хотел узнать, как готовят артишоки. Я чувствовала, что она понимает вопрос, но предпочитает игнорировать его, преспокойно отделяя шесть артишоков от огромной связки, веером раскладывая на своем столике и обматывая бечевкой, пока «Ральф» в нарастающем крещендо все снова и снова повторял вопрос. По-разному переставлял слова. Дополнял пантомимой. Сперва сделал вид, будто что-то мешает, потом поднес пальцы ко рту и пожевал. Томазина на него и не смотрела. Должно быть, Ральф не привык к подобному сервису, потому что он обернулся и проревел, закатив глаза:

– Здесь что, никто не говорит по-английски?

Я могла бы прийти на помощь и перевести его вопрос Томазине, но его раздражительность была не к месту. Здесь Италия, а в Италии говорят по-итальянски. И я промолчала. «Ральф», довольно нетерпеливо, выхватил артишоки из маленькой загорелой руки Томазины и выложил на прилавок 2000 лир, предоставив ей подбирать деньги, вместо того, чтобы вложить прямо в руку. Может, он не знал, что бросать человеку деньги невежливо, лучше отдавать в руку. Признак воспитанности.

Чуть позже Томазина, связывая артишоки для меня, сказала:

– У нас нет рецептов. Мы готовим по памяти. Мы смотрели и слушали, как готовят наши матери и бабушки. Мы не учились готовить, а перенимали у них умение стряпать и печь по наследству, как цвет глаз у отца и форму подбородка от матери. Как само прошлое, которое питает нас не меньше, чем еда. А все остальное – по наитию. В нашей жизни мало сохранилось незыблемого, но искусство готовить, по-моему, осталось. Застряло в истории, как меч в камне, хвала Господу. Но как я могла объяснить такому, как он, про наитие?

Она смотрела на меня, потрясая перед собой сложенными будто для молитвы руками. Этот жест, помимо десяти тысяч других значений, сообщал: «Больше говорить не о чем». Томазина поняла не только вопрос – она, пожалуй, поняла и человека.

Однажды утром я подошла к ее прилавку, когда Томазина доставала вишни, крупные, как грецкие орехи, и девственно розовые, из дуршлага для пасты и выкладывала их на маленький матовый серебряный поднос. Я попросила ее выбрать мне дыню – на обед – из пирамидки, сложенной рядом с похожим на рог изобилия газетным кульком со сливами, синими от легкого воскового налета. Она разобрала пирамиду, вытащила и потеребила стебелек каждой дыни, сокрушенно покачивая головой. Осмотрев пупок каждой, она взглянула на меня, словно хирург, сообщающий дурное известие.

– У меня нет ни одной, которая созреет к часу. – Положив на ладонь одну дыню, она добавила: – Вот эта, может быть, будет готова к восьми вечера. К полуночи наверняка. Но к обеду – ни одной.

Онемев перед такой точностью, я только и сумела кивнуть на дыню в ее ладони. Она нежно завернула ее в оберточную бумагу, поверх – в газету, заплела концы в затейливые складки оригами, создавая подушечку для плода. Потом обошла свой прилавок, открыла мою сумку, опустила в нее дыню и, взглянув на меня, попросила:

– Постарайся потерпеть до полуночи.

Как я раньше жила без этой женщины! Она научила бы меня разбираться в дынях, научила бы выбирать время, терпеть и понимать, что важно, а что вовсе не важно. Я несла в сумке полуночную дыню, созревавшую, пока я шла под умбрийским солнцем мимо молочного поросенка с темной хрустящей корочкой, выложенного на палитре из трав у заднего борта блестящего белого фургона, мимо человека из Аттильяно, жарившего цыплят на решетке на дубовых поленьях в жаровне, установленной в кузове пикапа. И все вспоминала слова Гаспара: «Наша земля так богата, что нам богатства не надо». И то, что сказала мне Томазина, опуская дыню в сумку: «Чем меньше имеешь, тем больше оно значит». Да, так она сказала.

В рыночные дни крестьяне, державшиеся чуть скованно, как все люди физического труда в выходных одеждах, собирались перед табачной лавкой на Пьяцца делла Репубблика. Отмытые, нарядные, в старомодных костюмах – всегда на размер больше или меньше, чем надо бы – из бархата, вельвета или грубого полосатого сукна. В широких, очень широких галстуках – пятна бесчисленных ужинов украшали их, как медали, – небрежно повязанных поверх безупречно отглаженных рубашек и заткнутых за пояса под la pancia, так что солидный клин торчал между пуговицами жилета. Пока их жены торговали брюквой, они укрепляли братские узы.

Зимним утром в рыночный день компания крестьян в баре Сан-Андреа составляла столики, чтобы вместе сидеть вокруг бутылки-другой граппы. Часто, во время бурного обсуждения меню, они вспоминали, что ели вчера на ужин и чем собираются подкрепиться на обед. И что ели на ужин сто лет назад. И что делали, когда ужинать было нечем. Однажды я сидела рядом – непозволительно близко с их точки зрения – и слушала, как они обсуждают правильный способ запекать фазана. Пригласить меня за свой стол им в голову не пришло, но их, кажется, радовала свежая слушательница. Временами кто-нибудь из них, взглянув на меня, касался шапки в галантном поклоне. Другие просто косились, проверяя, внимательно ли я слушаю.

Трое говорили одновременно, каждый слышал только себя, а остальные разделились, и каждый слушал избранного им оратора. Когда трио наконец смолкло, один из слушателей, которого я отметила по молчаливости и черному бархатному пиджаку с жилетом, сказал:

– Все вы ошибаетесь. Очень жаль, что никто из вас никогда не пробовал правильно приготовленного фазана. Все остальные способы – кощунство. С тем же успехом можно есть их сырыми.

Этот мужчина в черном бархате так авторитетно огласил приговор, что вместо возмущенных криков добился глубокого раздумья о грехах, совершенных в отношении фазанов в прошлом. Овладев вниманием приятелей, крестьянин в черном бархате поведал рецепт, как сказку, которую отец рассказывает сыну.

– Птицу нужно подвесить на десять дней, не меньше, прямо с перьями и потрохами. Но очень важно, где она висит. Можно подвесить в амбаре, но лучше в погребе. Поближе к бочке вашего лучшего красного. Соседство птицы с вином и вина с птицей творит чудо. И то и другое станет лучше, чем было бы в одиночку. По правде сказать, мы и хлеб ставим подниматься в винном погребе, чтобы тесто надышалось всеми этими спорами, которые вьются вокруг вина. Так лучше поднимается тесто, и хлеб получается ароматным, come una volta. Каким он должен быть. Мы даем хлебу и вину пообщаться между собой, а потом уже с нами. И открою вам один секрет. Я стою у двери погреба, когда жена несет туда миску теста прежде, чем лечь в постель. Она не знает, что я там жду, пока она все не устроит, не покроет квашню старой простыней или одеялом, и не знает, что я слышу, как она желает ей доброй ночи, говорит с тестом, подтыкая одеяло, словно ребенку, рассказывает, как будет чудесно, когда оно вырастет и запечется в печи. Раньше меня это смешило, но за столько лет я полюбил ее маленький обряд. Но не в том дело, что мне это нравится. Главное, скажу я вам, никто не печет такой хлеб, как она. Никто.

Так что я перенял ее способ для дичи. Я каждый день хожу их навестить, разговариваю с ними, рассказываю, в какое замечательное блюдо их превращу. И даже когда занят чем-то другим, думаю, как эти птицы там висят и с каждым днем их мясо созревает и созревает. И приходит день, когда я, спустившись поговорить с птицами, едва могу дышать от их вони, и тогда я знаю, что они готовы. Я их ощипываю и потрошу, обмываю в граппе, запихиваю внутрь горсть ягод можжевельника. Потом разминаю лярд с розмарином и шалфеем, пока смесь не становится приятно гладкой. Нагреваю ее до шипения в латке и переворачиваю птицу, пока она не становится коричневой, как орех, вынимаю, заворачиваю в тонкие ломтики панчетты и кладу в coccio – глиняный горшок, залив красным вином, с которым они уже не чужие, накрываю крышкой и ставлю на угли прогорающего огня. И иду спать. Послушав прежде, как жена болтает с хлебом.

На следующее утро дом полон аромата трав, и вина, и дыма, и жира и тающего мяса. Но мы не трогаем горшок. Мы даем ему остыть и постоять до обеда, а потом едим птицу с домашним хлебом и вином прямо из горшка. Две вилки, два ножа, салфетки, хлеб и вино. Вот как готовят фазанов. Вот как их едят.

В хорошую погоду все собрание устраивалось на террасе, сменив граппу на графины с красным. Председательствовал некий Фаусто – самозванный заводила, такой же, каким был Барлоццо в Сан-Кассиано. Однажды утром он начал с «соmо siamo ridotti?» – «как мы дошли до жизни такой?». Сказано это было визгливым голосом Муссолини. Выдержав паузу, он молитвенно сложил руки и потряс ими. Впечатление дополнили возведенные к небу глаза и пронзительный причитающий голос. Никто, как видно, еще не понял, какой духовный, политический или культурный порок он имеет в виду, но слушатели примолкли в ожидании.

– Италия, тебе должно быть стыдно за себя! – хрипло прошептал он, словно страдающий францисканский монах. – Футбол стал спортом femminucce.

Слово «femminucce» трудно поддается переводу: оно относится к мужчинам, ведущим себя в манере, традиционно приписывавшейся женщинам. В любом случае, это никоим образом не комплимент.

– Да, повторяю, наша национальная святыня, наши игры, берущие начало в Риме… нет, в Греции, опустились до бабьих свар. В Италии никто больше не способен играть в футбол. Никто. Остались одни prime donne. Позвольте, я расскажу вам историю одного дня, прожитого одним из этих poverini, бедняжек. Он просыпается утром ради сеанса массажа и солярия. Потом приходит парикмахер высветлить ему волосы, подстричь, завить, уложить! А еще кто-то маникюрит ему ногти. К тому времени наступает час il sarto – портного, который его оглаживает, подтыкает и драпирует, словно короля солнца. Потом в студию на съемки, проверить, как выглядит ломанный нос – несчастный случай на дискотеке – на экране. Он собирается сниматься для мужского журнала «GQ» и «Вога»! – Последние слова он подчеркнул выразительным жестом.

Мне показалось чрезвычайно странным, что умбрийскому крестьянину известны названия «GQ» и «Вог», но я тут же сообразила, что телепрограммы сильно расширили кругозор этих людей. Фаусто перевел дыхание, отхлебнул утреннее красное, давая слушателям время криками выразить поддержку. Затем он взял в руку воображаемый сотовый телефон и заговорил голосом femminucce, звонящего матери.

– У меня нет сил, мамочка, совершенно нет сил, а они хотят, чтобы я шел на тренировку. Я – звезда, а они ждут, что я приду туда и стану играть! Невозможно. Я сейчас же звоню своему агенту, а потом врачу и ароматерапевту. Мне необходим отдых, мама. К которому часу ты принесешь мне обед? Не забудь сладкое. Ciao, ciao. Devo scappare – мне нужно бежать. Педикюрша стучит в дверь. Ciao, ciao, mammina.

Хохот перешел в piano, piano, затем в молчание, и вот, словно по тайному сигналу, каждый повторил жест с молитвенно сложенными руками. Поднявшись, они выступили на площадь, сцепив руки, по четыре в ряд, пересекли пьяццу. Словно под ветром праздности, их тела чуть склонились – осанка тяжеловесных, уже немолодых людей. Второй разворот. Третий, и они снова стоят перед табачной лавкой. Еще одна пауза, рукопожатия и объятия, короткий заход в бар за глоточком красного, потом искренние поцелуи в обе щеки. «Ci vediamo, vecchio», «Увидимся, старина!» – звучит в воздухе, как rondello птичьей песни. Они седлают свои трехколесные и лезут в трескучие грузовики, чтобы разъехаться по деревням в долине. Как-никак, еще только четверг, и они не увидятся до субботы.

Эти люди очарованы друг другом. А иногда кое-кто – самим собой, как Фаусто в тот раз. И конечно, каждый из них очарован ходом собственной жизни, сегодня тем же, чем вчера. Сельская жизнь кажется простой и понятной – работа и отдых, еда, вино и любовь. Взгляд-другой в телевизор. Конечно, оттенки меняются от человека к человеку, но так уж получается, что они, кажется, проживают жизнь долгими периодами удовлетворения. Удовлетворение – не то, что счастье. Оно больше счастья, оно включает не только радость, но и боль. Крестьянин неизменно заново дивится жизни, хотя бы она вся состояла из реприз и повторов. И это не то, что рутина – когда человек идет сквозь дни и ночи жизни с закрытыми глазами. Ворочает камни, как здесь говорят. Скорее эти репризы и повторы создают ритм и ритуал, который их поддерживает, границы предполагают уют и равновесие и не подпускают человека к краю пропасти, говорят они. Или помогают пройти по краю с достоинством. Помните времена, когда в понедельник была стирка, во вторник – глажка, по пятницам меняли белье, а по субботам мылись? И помните те американские заведения, где по вторникам неизменно подавали рагу из баранины, по средам – грудинку, по четвергам – котлеты, а по пятницам – запеченную треску? Такая же симметрия формирует жизнь крестьянина. Уверенность в том, что «что ни делается, все к лучшему», что их заученные традиции необыкновенно хороши – их поддерживает постоянство. В конце концов, контрапункт к жизни крестьянина – неравенство ставок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю