Текст книги "Дама в палаццо. Умбрийская сказка"
Автор книги: Марлена де Блази
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Глава 10
КРОМЕ TOГO, ВСЕ ОНИ МАЛОСТЬ С ГНИЛЬЦОЙ, ЧУ
У Миранды была коптильня. По крайней мере, на ее памяти узкое деревянное строение за rustico только так и использовалось, как она сказала. Она полагала, что раньше там была полевая часовня, куда пастухи и крестьяне утром или вечером заходили помолиться. Зажечь свечку, оставить приношение: букет полевых цветов или молодых колосьев. И мне, когда я сидела там, нанизывая на бечевку яблоки, казалось, что здесь еще сохранилось что-то от церкви. Близилось Рождество, и Миранда придумала украсить зал гирляндами сушеных райских яблочек. Барлоццо увез Фернандо стрелять фазанов под Коллаццоне, и я смогла провести здесь целый день. В коптильне было тепло, хотя в яме очага только искорки перебегали по остывающей золе. Человек, занимавшийся огнем, сегодня запоздал. Да, здесь совсем как в церкви: окорока свисают с крюков словно жертвенные животные, и вокруг них курится дымок. Как ладан. Струйки дыма вырывались в дымоход: доля богов. Я сидела на лавочке, прокалывая яблоки гладкой деревянной иглой, в которую продела бечевку, какой пользуются мясники, и после каждого яблочка завязывала тройной узел. Целый бушель яблок. Потом я развесила гирлянды над дверью и над длинными окнами по фасаду. Миранда была внутри, катала пасту на вечер. За последние недели мы хорошо сработались. Сперва говорили друг другу, как нам жаль, что все это скоро кончится, а потом сменили тему: «А зачем кончать? Давай еще что-нибудь затеем вместе!» Нас, двух совсем непохожих женщин – местную богиню и иностранку – связала приязнь. Нам легко было вместе смеяться. А иногда вместе молчать. И я, памятуя уроки Флори, не спрашивала, как и почему это вышло.
С какого-то момента щедрость дружбы Миранды заставила меня забыть о положении изгнанницы на скале. Меня несло мимо, и я уже почти не замечала холодности орвиетцев. А когда замечала, понимала, что они просто остаются самими собой, как и я. Дни и вечера, проведенные в Буон Респиро, позволяли по-новому взглянуть на жизнь в городке. Как ни странно, а может, и не странно, я осознала, что начинаю чувствовать себя дома и испытываю теплые чувства даже к пенициллиновой росписи по стенам дома на Виа Постьерла. И просыпаясь утром, я уже не думала о том, когда же начнутся работы в палаццо Убальдини. А если думала, то думала, как о наступлении Рождества. Рано или поздно оно наступит. Святое в душе, если оно есть, перемещается вместе с живой душой. Даже если та перебирается в Орвието. Однако несомненно, сложить новый алтарь мне помогла Миранда. Наша общая работа послужила лекарством, но главным была сама Миранда Пышногрудая. И ее рассказы. Сняв халат и передник, оправив платье, прихорошив, как красавцев-голубков, свои ослепительные смуглые груди, она присаживалась за мраморный стол на кухне. Ее вечерняя работа закончена, а моя только начиналась. Поставив рядом рюмочку виски или горшочек с настоем фенхеля, она заводила рассказ. Однажды она поведала мне об этрусских кувшинах для слез.
– Такой был у каждой женщины, у каждого мужчины, даже у детей. Их можно увидеть в музее Фаина в городе, но выглядели они вот так, – с этими словами она достала терракотовую вазочку в форме кубка, в которой на полке, перед оправленным в серебряную рамку снимком ее матери, стоял засохший розовый бутон. – Плача, этруски подносили к глазам такую вазу, собирали в нее слезы. Они верили, что слезы льются из души, когда она тает, и терять слезы – все равно что терять саму душу. Потом они растирали лепестки роз или фиалок, делали из слез что-то вроде духов и умащали ими тех, кого любили. Они отдавали душу любимым.
Я невольно подумала, что в моей жизни бывали времена, когда такой крошечной вазочки мне оказалось бы мало. Скорее подошла бы двадцатилитровая амфора. И еще я задумалась, куда подевались остатки моей тающей души. Остались потеками на рваных кожаных подушках поездов, на щеках моих малышей, на атласных простынях и шелковых рубашках, на острых носках моих балетных туфелек. Или на носовых платках, зачастую чужих.
Однажды зимним вечером, закончив собственную работу и собираясь отскребать кухню, я решила оставить на ночь подниматься хлебное тесто. Решила замесить простое тесто из кукурузной муки в большой коричневой миске, которую приметила в кладовке. Прикрыв тесто фартуком, я оставила Миранде записку с просьбой сформовать хлеб и испечь его, когда она спустится вниз утром. Мне казалось, что ей это понравится. Меня вдохновили ее запасы грубой кукурузной муки, из которой она варила поленту – ту самую поленту, которую следует мешать только по часовой стрелке, пока она набухает и попискивает на медленном огне, пока не загустеет так, что ложка или палка от швабры стоит в ней сама собой. Не станет густой, как вчерашняя овсянка. Миранда хранила эту муку в терракотовом кувшине, заткнутом пробкой от летучих и бегучих тварей. У меня осталось еще немножко хлебной муки и несколько щепоток пекарских дрожжей после вечернего испытания рецепта сицилийской sfincioni, луковой focaccia. И я взялась за дело. Протерла от пыли старую миску и насухо вытерла ее. Развела дрожжи в подогретой воде, добавив сахара. Запустила маленький белый половник в кувшин для поленты, а потом зачерпнула им же своей хлебной муки. Морскую соль, немножко масла из кувшина. И еще воды под тихий напев: «Ты что-то делаешь со мной». При свете свечи и камина я в кухне своей подружки замешивала хлебное тесто. Хлеб из кукурузной муки для Миранды. В записке я оставила грубый набросок каравая с узлом на макушке – лепить такие хлеба я научилась много лет назад во французской пекарне в Бриарице. Я описала ей кое-какие подробности моего знакомства с хлебом этого сорта. И с французским пекарем. И приехав вечером с Фернандо, мы увидели, как люди отламывают куски от золотисто-желтых кругов, лежавших на каждом столе. Отличные хлеба с узлами на макушке. Кто-то из едоков крикнул мне, когда я проходила мимо:
– Ваш американский хлеб хорош, синьора!
Я от души поблагодарила его, но не осмелилась рассказать о происхождении этого чуда.
– А сегодня ты какой хлеб будешь печь, Чу? – приветствовала меня Миранда, сверкнув божественной улыбкой.
Так я стала официальной fornarina, булочницей в заведении Миранды. Мы засиделись до ночи, сравнивая стоимость домашнего и купленного хлеба. Если я не стану слишком капризничать, говорила она, не потребую покупных пряностей вместо трав, которые можно собрать в поле, и ржаной или цельнозерновой пшеничной муки, которую пришлось бы заказывать, если я удовольствуюсь тем, что есть дома, мы не только уложимся в бюджет, но даже немножко сэкономим. А главное, сказала она, чем ее привлекает мысль иметь собственную fornarina – это что в rustico будет пахнуть, как во времена, когда они с матерью и тетушками или со старшими сестрами пекли летом хлеб субботним утром. Это ей нравилось больше всего. Старая миска, найденная мной среди батарей посуды в кладовке – та самая, в которой заводила хлебное тесто ее мать. Когда Миранда утром спустилась вниз, увидела ее на мраморном столе, заглянула под передник и обнаружила тесто, поднявшееся бугром и пахнувшее, словно первый в мире запах, она, по ее словам, почувствовала, как мать улыбается.
С испытаниями рецептов теперь было на время покончено, и Миранда сказала, что, если хочу, я могу ставить тесто с утра. Но я уже привыкла к ночным сменам и ответила, что и впредь буду подъезжать ко времени, когда она заканчивает. Мы во всем соглашались друг с другом, но я видела, что кое-что приводит Миранду в отчаяние. Ее беспокоило, как со мной расплатиться, тем более что она знала: меня это вовсе не беспокоит. Я достаточно ее понимала, чтобы позволить ей ерзать, если она без этого не может. А сама тем временем перебирала ее формы для выпечки, прикидывая формы и размеры. Я поставила бродить на черной приступке у печи виноградные шкурки, чтобы получить biga, закваску из натуральных дрожжей. Из груды кирпичей, найденных Фернандо в винном погребе, я сумела отчистить столько, что хватило обложить печку.
– Хочешь, заварю чай, – предложила я еще не успокоившейся Миранде, но она только отрицательно покачала головой и попросила меня присесть рядом.
– Я предлагаю моей fornarina и ее мужу ужинать у меня каждый вечер. У меня нет денег, чтобы платить тебе, Чу, но если я каждый вечер буду угощать вас с Фернандо ужином, это будет более справедливо.
– Почему бы не обойтись без таких строгостей? Мы будем помнить, что нас здесь всегда примут, и иногда будем пользоваться приглашением. Но иногда, может быть, окажемся в другом месте. Думаю, так будет удобнее.
Вечером, пока я ставила тесто, она иногда подсаживалась к рабочему столу и звала меня посидеть с ней минутку, перевести дух. А чаще стояла, поглядывая на меня, и рассказывала, что приготовит на завтрашний вечер.
– Когда палаццо Убальдини наконец будет готов, я первым делом устрою банкет. Нет, не банкет. Пир! Да, пир, который запомнится всем, – сказала я ей, взмахнув мучными руками.
– Кто эти все?
– Еще не знаю. По-моему, думать об этом слишком рано. Но ты – наверняка, и Барлоццо, и… ну, не знаю, кто еще. Люди из города и те, с кем я познакомилась здесь.
Она рассмеялась своим колокольным смехом, словно я отпустила славную шутку.
– Нельзя посадить за один стол здешних и городских. Просто нельзя. Всем будет неловко. Никто из них на такое не пойдет. Не то, чтобы мы друг друга не знали. Иногда мы даже друг другу нравимся. Но мы не собираемся за одним столом. Разве что, может, на ярмарках. Да и то никогда заранее не планируем и не хотим этого. Просто так получается и приходится терпеть. Сколько я работала на городских – готовила им ужин, мыла полы, стирала их подштанники – а у каждого из них пять сотен родни, так что долго пришлось бы искать такого, кто не знает служанку Миранду. И ни один из них не пойдет на вечеринку, где буду я. Никто не согласится сидеть со мной за обеденным столом. Разве что Тильда.
– Кто эта Тильда?
– Ты, если по имени ее и не знаешь, наверняка сотню раз встречалась с ней в городе. Она как-нибудь зайдет поужинать, и я вас познакомлю. Я на нее работала давным-давно. Она – единственная, кого я знаю, кто своя и среди нас, и на скале. По правде сказать, это от одиночества. Ты с ней познакомишься. И, как знать, может, она попадет в кандидаты за твой стол, – не без яда заключила она.
– Ты намекаешь, что она неразборчива насчет соседей по столу?
– Ничего подобного, тем более что она охотно обедает со мной. Я бы сказала, не столько неразборчива, сколько нечестива. Даже нахальна. Она знает, что ей доставляет удовольствие, и так себя и ведет. Всегда так делала, насколько я знаю. Тильда заслужила свои титулы и привилегии, а вот ты, милая моя, еще нет. Ты все еще не поняла, как здесь делаются дела, Чу.
– Ты мне расскажешь про Тильду?
– Нет, не расскажу. Наберись терпения. Скажу только, что она – изумительное создание. А теперь давай составим меню для пира твоей мечты.
Так или иначе, я уже влюбилась в Тильду. «Беспутная, нахальная, изумительная…»
Миранда наотрез отмела обычные блюда.
– Если это будет весной, можешь приготовить соrаtella – потроха молочного ягненка, обжаренные с томатами и молодым чесноком – и еще хорошо блюдо puntarelle – полевых трав. Я их тебе соберу на холме за коптильней. Отварить и приправить анчоусовым соусом. Scottadita, ребрышки ягненка, обжаренные на огне из виноградных лоз. Молочный ягненок в плотно закрытой scottadia со сливочным маслом и луковицами, оставленный на ночь на углях.
– Но где же тут пир? Я сама решу, что подать на стол.
– На свой пока что fictitious стол? За которым гости из соломы питаются паром! Какая ты смешная, Чу. Не отрежешь мне кусочек сыра? Я его возьму в постель.
– А почему ты решила собрать этот circolo – то есть, почему именно теперь?
Мы, как обычно, расположились на кухне: у меня руки в муке, Миранда, сидя, дробила краем топорика головку за головкой пурпурного чеснока и соскребала раздавленные дольки в пятилитровую банку olivo nuovo, свежевыжатого масла, в котором уже плавали нарезанные листья шалфея, поджаренные семена и засушенные цветы дикого фенхеля, растертые в порошок листья розмарина и с горстку острого, очень острого растертого чили. Готовую смесь она поставит на недельку в темную кладовку и будет хорошенько встряхивать всякий раз, когда зачем-нибудь зайдет туда. Настой назывался violenza – «лютый», и использовался для обжарки овощей. Им же поливали картошку, прежде чем вывалить ее на сковороду, его же она втирала в куски окорока, и грудки, и бедрышки жирной курятины и спрыскивала зажаренную на углях говядину и телятину перед подачей на стол.
– Он почти на все годится, кроме ягненка, и дикой птицы, и стариковских болей и немочей. Хотя я, не раз и не два, втирала его в порезы и царапины. Дезинфицирует лучше чистого спирта, и пациент потом пахнет куда приятнее, – рассказывала она мне когда-то.
– Ты хочешь сказать – в мои годы? – засмеялась она теперь, похлопывая по топорику. – Конечно, не ради денег. Я подумала, что окончить хорошо прожитую жизнь стоило бы благодарностью.
Она сказала, что не захотела работать служанкой на все руки до той поры, когда уже не сможет таскать ведро и половую тряпку. Ей хотелось покончить с этим раньше, чтобы успеть начать новую…
– Ладно, скажу прямо, последнюю часть жизни, пока еще есть силы. Пока их, пожалуй, больше, чем в иные годы, – сказала она.
– Мне нужно только выплачивать налог и платить за содержание помещения. Что касается вещей, у меня всего хватает. Есть на чем спать, и на чем сидеть, и где хранить все, что есть. Мне нравится два раза в год покупать новые платья: одно на рынке, другое магазинное. И новые туфли, если получается. И время от времени делать прическу. Ходить к зубному. Но в остальном все, что мне нужно – здесь.
– Ты никогда не думала снова выйти замуж?
– Думала, конечно. Каждый раз, как увижу Луку или Орфео, так и подумаю. Особенно Луку. Или того мужчину, что привозит мне вино из Баски, и даже когда я гляжу на этих глупых вдовцов-картежников. Иногда думаю о замужестве, когда дровосек Гверрино привозит дрова. И опять же, когда он заходит в бар выпить стакан вина, и когда он уходит, оставляя после себя запах свежего дерева. Я не столько думаю о замужестве, сколько о мужчинах. Тебя это удивляет? Старость почти не влияет на желание. Это наш, стариковский, секрет. Никто никогда не говорит с нами о чувственности. О желании. А если у нас хватает отваги жениться на закате лет, наш поступок объясняют маразмом, соображениями удобства или экономии. Якобы мы нужны друг другу, чтобы подавать и доставать. Дети обычно видят в поздних браках родителей неуважение к себе, ведь новый супруг может отщипнуть долю их законного наследства. Никому не приходит в голову, что старики сходятся ради чего-то чисто интуитивного. По вдохновению. Может, огонь в нас и не виден, но он еще не прогорел. Правда ведь, грустно, Чу, когда возраст становится определением человека. Как он устанавливает новые правила и новый этикет. Словно снова становишься подростком. «Для этого ты слишком молода, для того недостаточно созрела». Когда человеку за семьдесят или за восемьдесят, меняются прилагательные. «Не старовата ли ты, чтобы думать о таком шаге? Почему ты не можешь спокойно радоваться жизни, а ведешь себя, словно впала в старческое слабоумие? Давай, я переключу на другой канал». Люди хотят, чтобы мы перестали жить раньше, чем жизнь кончится. Нет, я не скажу, что они желают нам смерти, они просто хотят, чтобы мы больше не доставляли хлопот. Хотят, чтобы мы хорошо себя вели, были тихими и щедрыми. Чтобы мы спали до полудня и ложились пораньше, вместе с маленькими детьми. Вечно стараются нас утихомирить. Вот зачем люди разговаривают со стариками? Я хочу сказать, разговаривают по-настоящему, а не про глюкозу или рисовый пудинг? Они уверены, что мы ничего не слышим за шумом прошлого, ничего не видим за светом телеэкрана, а ведь как раз мы-то и видим все. Noi vecchi vediamo la bufala tra la neve. Мы, старики, видим буйволов на снегу, – сказала она.
Буйволы в Италии белые. Белые как снег.
– Прости меня, Чу. Ты не о том спрашивала, а я отвлеклась. Извини. Ты всего лишь спросила, не подумываю ли я снова выйти замуж, а я и в самом деле подумываю. Но никогда не выйду.
– Почему же?
– Не знаю. Слишком поздно. Или слишком рано.
– А кого бы ты выбрала? Из знакомых мужчин?
– Из них никого. У меня был хороший брак. Муж у меня был здоровяк, кроткий как олененок. Работал, смеялся, спал, ел и пил со страстью, а со мной обращался, как с фарфоровой куколкой. Во всяком случае, мне так казалось. Да по большей части, так и было.
Я потерялась. И ждала, когда она покажет мне дорогу.
– Видишь ли, смерть Нило оказалась двойным ударом меча. Как это могло случиться, что такой мужчина мог уйти с утра, большой, сладкий, раздавив мне губы вымоченными в кофе усами, сказав, как всегда говорил, что меня любит? Как это вышло, что он не вернулся? Как это могло случиться, что он складывал в штабеля кирпич и передавал дальше, чтобы его пересчитали и завернули для перевозки, болтая с соседом, а когда сосед отвернулся, чтобы заговорить с другим соседом, и снова повернулся к Нило, Нило был уже мертвым. Повалился прямо на месте, где две минуты назад стоял и смеялся. Это был первый удар. Второй – после мессы, после погребальной службы.
Я стояла в церкви рядом с сестрами, когда этот ребенок – маленький худенький мальчик с такой бледной кожей, что сквозь нее просвечивали жилки, с глазами, как черные дыры в простыне – подошел ко мне и сковал меня, как пленницу. Вплотную, глаза в глаза. И в тот же миг смутное ощущение утра – и чего-то много старше, чем утро – разбилось, как стекло. Лед сорвался с горы в пропасть, я узнала его раньше, чем он заговорил. Я стояла, трезвая, как Авраам, и знала, что это правда, прежде, чем он сказал: «Sono figlio di Nilo. Я сын Нило».
Думаю, мальчик не ждал ответа и не хотел его услышать. Он пришел только сказать. Сказать вслух. Чтобы стать реальностью. Это я сразу поняла. Да, это первое, что я поняла, – говорила она, словно осознавая все заново. – А за его спиной, довольно близко, стояла девушка. Я взглянула на нее поверх его головы, когда она шагнула ко мне. «Io sono lʼaltra, я – другая». Сперва я подумала, что она – второй ребенок, такая она была маленькая и нежная. И такая молодая. Белокожая, рыжая, совсем как тот мальчик. Но она хотела сказать, что она – другая женщина. Другая жена. Она ясно сказала это глазами. Я старалась отвести взгляд, но она удерживала его, пока не убедилась, что я поняла. Наша встреча прошла так скромно, все было сказано и принято так свободно, без тени горечи или жестокости, как тяжелое известие, которое должно остаться в кругу любящей семьи. Да в каком-то смысле мы трое и были семьей. Потом, словно призраки, мальчик и его мать растворились в толпе, так быстро, не оставив следа, что я подумала, не почудилось ли мне. Не только тогда, в церкви, но и гораздо раньше. С тех пор они мне часто мерещились. Бывает, я и теперь их вижу, а ведь двадцать лет прошло. Вижу этих двоих, какими они были в то утро, мое воображение не замечает прошедших лет. Ему все так же лет десять, и она все еще почти девочка. Но подойти, конечно, никогда не удается. Девушка и мальчик оказываются другими, как бы мне ни хотелось, чтобы это оказались они.
О, Нило ничего не скрывал. Разве что не сел рядом и не сказал все напрямик. Никогда не выдумывал оправдания своим отлучкам, никогда за них не извинялся, просто говорил, что у него «дела в Аквапенденте». В том городке он вырос, много лет работал, у него там было полно старых приятелей. Он и на исповедь ездил в Аквапенденте. Предоставил мне гадать, почему оставлял меня, или спросить его. Я не сделала ни того ни другого. Наверняка не скажу, но, по-моему, я знала. Тебе не кажется, что мы всегда знаем?
– Кажется, что всегда знаем. И что всегда говорим. Каждый по-своему.
Да, по-своему. Я только не сказала Миранде, что наш народ – гении притворства. Каждый из нас – тайна для других. Берегитесь простых людей, они редко бывают простыми. Почти все мы что-то скрываем. Любовника, счет в банке, мысль, неотступную или мимолетную; единственный вечер за белым плетеным столиком под медленным танцем инжира, налитого, как груди кормилицы. Еще одну черную юбку. Еще одно рискованное дело. Иногда мне кажется, что мы лжем ради самой лжи, что она опьяняет нас. Таковы люди.
– С виду я крепкая, Чу, но душа у меня хрупкая, и Нило понимал это лучше всех. Он виновен был скорее в умолчании, чем во лжи. Он был всего лишь «грешен». Почти все мы грешны. Я всегда остерегаюсь тех, кто считает себя безупречным: мне это кажется признаком лживости или просто глупостью. Я примирилась с Нило, но я все никак не понимаю, почему мальчик и его мать сбежали. Через несколько дней после похорон, когда я поехала их искать, их уже не было. Конечно, люди понимали, о ком я говорю, знали, думается, и в чем дело. Но если кто знал, куда они уехали, мне не сказали. Если бы мальчик и его мать хотели, чтобы я их нашла, они оставили бы след. Если бы они хотели от меня чего-то, не сбежали бы.
– И ты за все эти годы ничего о них не слышала?
– Ни словечка. И я сказать не могу, как жалею. Их побег мне облегчения не принес, скорее стал ударом, словно третий меч. Еще одна измена. Я хотела бы познакомиться с мальчиком. Помочь ему, если бы могла. Рассказать, каким чудесным был его отец. Искать в нем черты Нило и радоваться им. И ей я тоже хотела бы помочь. Кажется, у нее не было родных – во всяком случае, так мне сказали в Аквапенденте. Какой только жизни я для них не нафантазировала, Чу. Бывало, от беспокойства за них у меня ноги подкашивались. Как если бы они были моими детьми. Оба. Это самое странное.
«Не так уж странно для богини», – подумалось мне. Она замолчала, но не расслабилась. Она готовилась продолжать.
– Мы еще до женитьбы знали, что я бесплодна, и Нило как будто не возражал. Но тогда ему было тридцать, а к сорока он, может быть, захотел стать отцом, ему нужен был ребенок. А может, он просто влюбился в нее. Может, все было так просто. Любовь – она как жемчужина. Нарастает слоями страдания. Думаю, что легкое в любви – не самое прекрасное. Вот почему я никогда не жалела, что любила Нило. Мне кажется, из сожаления вырастает отчаяние, а отчаяние никому не приносит добра. Я не чувствовала себя обманутой. Со временем мне стало казаться, что я получила от Нило все, на что надеялась, еще когда он впервые меня поцеловал. Когда он впервые меня поцеловал и я ответила на поцелуй – в нем было все. То желание, то чувство, что теперь можно тихонько умереть, улыбаясь, свернувшись в другом. Я уверена, что о любви можно все сказать одним поцелуем. И еще я уверена, что мы никогда не знаем, чем обернется для нас удовольствие, какой болью. Кода носишь эту истину в кармане, само удовольствие – даже самое малое – становится полным, законченным. Целым. Отдельным от следующего мига. Мы никогда не знаем, чему потом будем радоваться. И о чем горевать. И что будем вспоминать в обратном порядке или наизнанку. Те, кто умнее, забывают. Только то понятно, что стоит забыть. Понимать, что нужно забыть, так же важно, как понимать, что нужно запомнить. Это такое же движение, как когда косишь пшеницу. Понимать, что сохранить, а от чего отказаться. Это тонкое дело, Чу. Некоторые упорно мешают хорошее с плохим, варят все вперемешку, но только эта каша всегда застревает в глотке. Только, как любая свежая рана, смерть Нило и правда о Нило оставила меня беззащитной. И воспользовавшись этим, мной завладел страх. Завладел и остался. Я прикрывала его шалостями и шутками. А теперь прикрываю стряпней. Но страх, больше чем что бы то ни было, мешает мне стать женой другого мужчины. Так что, ответ на твой вопрос: я бы никого не выбрала.
Тут она впервые взглянула на меня, и я увидела, что ей хорошо. Когда говоришь о чувствах, они вырастают. От разговора они становятся лучше или хуже, а Миранде ее рассказ вернул безмятежность. Ей стало лучше, когда она выговорилась. Теперь она даже засмеялась тихим озорным смешком.
– Кроме того, – сказала она, – они все с гнильцой, Чу. Все до единого. Обними-ка меня, Чу. Обними, а потом отрежь мне еще кусочек сыра.
Была уже половина одиннадцатого, а может, ближе к одиннадцати, и Миранда ушла спать. А я, из-за того, что слушала ее, замерев, еще не домесила хлеб. Фернандо отправился на задний двор за дровами на завтра. Картежники все кричали ему: «Фернандо, пожалуйста, иди сюда, надо схватить Эричетто за руку, он плутует! Фернандо, нам без судьи не обойтись! Не откажи в помощи!» Он не отказал, и теперь в зале для игры воцарилась удовлетворенная тишина.
Когда он зашел посидеть со мной, я спросила:
– О чем вы, мужчины, там беседуете?
– Да ни о чем. Подколки, шутки. А если разговор, так чаще о погоде – какая стоит погода, какая стояла, какая будет. Какой еще не бывало. Погода в разговорах мужчин занимает большое место. Наверное, женщины о ней вовсе не говорят?
– Да, о погоде почти не говорят.
– Кое-кто вспоминает молодость. Как охотились и рыбачили мальчишками. Какую рыбу поймал, какая здоровенная сорвалась. Как еще большая сорвалась у его отца.
– Наверное, мужчины повсюду одинаковы. То есть, так же, как женщины. Мужчины говорят вообще, редко откидывают сдержанность, которую сами на себя напускают. Танцуют вокруг трудных тем, как вокруг ядовитой медузы. Скорее улягутся спать на гвоздях, чем заговорят о своих чувствах. О любви, боли и страхе говорят обиняками, шифром. Да, думаю, так поступают мужчины. Большей частью.
– Я и обиняками не говорю. Просто молчу. Молчал, пока не встретил тебя.
– И потом еще долго молчал.
– Знаю.
– Фернандо, ты нам опять нужен!
Он вернулся к игрокам, а я – к тесту. Месила, шлепала о холодный мрамор стола, вспоминала историю Миранды, вспоминала собственную историю, думала, насколько мы похожи и как мало различаемся. Эта истина всегда меня потрясала. Умбрия, Южная Дакота, Украина. Двенадцать минут медленных размеренных движений в тишине ночной кухни. Минуты наедине с мукой, водой и закваской из виноградного жмыха. С горсткой соли. Потрескавшаяся, выщербленная красота миски, принадлежавшей матери Миранды. Темный влажный ветерок из открытого окна. Он поиграл с пламенем свечи – моего единственного светильника. Шлеп-шлеп, тесто шлепалось на мрамор, а я думала, как много прекрасного в жизни звучит в том же ритме. Качается колыбель. Чмокает голодный младенец, поскрипывают пружины кровати под любовниками. Щелкают бусины четок. Я думала о том, что несколько капель растаявшей души не испортят хлеб. Наверняка.