Текст книги "Гибель гранулемы"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
АВЕРКИЙ ЖАМКОВ И ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ
Бригада начала работу в первую смену – и сразу взяла темп, от которого деревенели мускулы и пересыхало горло. Все вокруг понимали, что на исходе последние часы и сутки огромной работы, радовались этому и находили в радости силы для быстрых и спорых действий.
На обширной и тесной площади почти построенного стана все гремело, стучало, двигалось. Многоярусная совмещенная работа достигла наивысшего напряжения. Внизу монтировались сборные железобетонные полы и лотки; чуть выше собирались клети; над механо-монтажниками – бригады Жамкова вместе с командированными людьми варили связи и устанавливали монорельсы; рядом – электрики тянули силовые линии; и, наконец, в самых верхних точках цеха шло остекление фонарей.
Взгляду постороннего человека могло показаться: стройка состоит из обособленных участков, и каждый из них выполняет только свое дело, мало думая и заботясь о соседях. Это впечатление усиливали споры, постоянно возникавшие то тут, то там. Люди старались отвоевать себе даже самый маленький кусочек пространства, чтобы к сроку сдержать слово, справиться с заданием.
Но стоило попристальнее вглядеться в ход и ритм работы – и становилось ясно: чей-то огромный опыт, чья-то непререкаемая воля господствовали под крышей цеха.
К концу первой смены вспыхнула перепалка между путейцами и монтажниками. И те, и другие запаздывали, на счету была каждая минута, – люди нервничали.
Монтажникам надо было в очень короткий срок прикрепить монорельс к нижним поясам ферм. А для этого на тесный кусочек пространства следовало завести две электролебедки. Но тогда путейцы не смогут укладывать железнодорожный путь. А ведь им тоже было дорого свое слово, записанное в обязательствах.
Ни одна из бригад не хотела уходить с места. И когда спор уже грозил перейти в стычку, на площадке появился невысокий человек в брезентовом пыльнике. Он молча послушал крики, стоя за спиной людей, потом неторопливо подошел к бригадиру путейцев. Разговоры тотчас стихли.
– Это не ваша и не наша вина, товарищи, – негромко сказал он людям. – Это наша беда. Проекты запаздывают и приходится выкручиваться… Давайте поступим так…
Он достал из портфеля чертежи, развернул их и что-то стал объяснять обоим бригадирам. В следующую минуту железнодорожники молча собрали свой инструмент и торопливо зашагали в другой конец цеха.
Абатурин сверху кинул взгляд на человека в пыльнике и узнал Вайлавича, начальника строительного комплекса.
Этот маленький ростом человек с тихим голосом и короткими, совсем детскими руками, управлялся со своими сложнейшими обязанностями непонятно как. Командуя руководителями крупнейших строительных управлений, он никому ничего не приказывал, не сердился, не объявлял выговоров, терпеть не мог длинные совещания, на которых виновных подвергают моральным экзекуциям, и даже слово «начальник», с которым к нему обращались иные подчиненные, выслушивал, удивленно вздернув брови. Может быть, именно поэтому его слово, тихо сказанное начальнику управления или бригадиру, выполнялось с завидной быстротой и аккуратностью.
– Человек, – мягко говорил Вайлавич инженеру Иваненко, когда они на короткое время оставались вдвоем, – человек – это труд. Все остальное, я думаю, контрабанда. И творчество, и порыв, и жажда знаний – труд. Полагаете, не так?
Обнаружив брак или показуху, он разводил короткие руки, и на лице его появлялись пятна досады и удивления.
– Как же это, Иван Иваныч? – допытывался он у бригадира. – Ведь вы же все отлично понимаете, и делу вас не учить, а вот – сшили совсем не так. Теперь перекраивать надо.
И бригадир, багровея, стараясь не глядеть в глаза начальнику комплекса, бормотал:
– Оно, конечно… что и говорить… Больше так не будет, Ефим Ефремович.
Вайлавич не только держал в руках все нити управления стройкой, понимая дело, – он глубоко и прочно знал суть самых разных строительных профессий. Это неудивительно, – сам начинал свой путь рабочим, – и об этом все на стройке были отлично осведомлены. Рано или поздно он разбирался в людях – и относился к ним с той беспощадной и молчаливой мягкостью, которая всякому человеку страшнее крика или милее похвалы.
Даже талант, говорил Вайлавич в кругу близких ему людей, добывается горбом, и совершенно искренне полагал: министерство назначило его на высокий пост начальника комплекса только потому, что он потрудился на веку больше подчиненных.
Рядом со станом доживал век мрачноватый приземистый барак, построенный еще первыми людьми города. Здесь, у подножия стройки, Вайлавич расположил штаб комплекса. Кабинет начальника представлял собой почти пустую комнату: стол, сейф, несколько стульев и койка, заправленная суконным солдатским одеялом. На сейфе лежала толстая тетрадь, в которую ежедневно заносили историю стройки.
Здесь же, в бараке, одну комнатку занимал общественный штаб, которым ведал секретарь горкома партии Иваненко. Еще совсем молодой человек, получивший диплом инженера после войны, Иваненко подтрунивал над Вайлавичем.
– Вы можете дойти бог знает до чего, Ефим Ефремович. Станете, скажем, спать на полу, положив под голову тетрадку с историей. Но все-таки, зачем этот аскетизм?
– Вы хотите сказать – пуризм?
– Нет. Но с вас много спрашивается, нужна постоянно свежая голова, и вовсе не следует лишать себя элементарных удобств.
– Знаете, Петр Михайлович, – отвечал Вайлавич, – вы носите чин начальника штаба, и это свидетельствует в известной мере о том, что наше дело и бой родственны. Чем меньше удобств в бою, тем больше тяга к ним. Чем сильнее тяга, тем я круче воюю, добывая победу и сопутствующие ей эти самые удобства.
Он ласково глядел в глаза начальнику штаба, улыбался:
– Мы хорошо отдохнем с недельку потом, когда сделаем дело… Я отнюдь не склонен навязывать эти мысли всем. Но ведь я имею право так думать?
– Имеете, – смеялся Иваненко, понимая, что Вайлавич шутит. – И все же я скажу, чтоб вам прислали сюда термос с горячей едой и полушубок. Как начальник штаба, я готов выполнить любое ваше распоряжение. Как коммунист, вы обязаны послушать секретаря горкома.
В бараке штаба, облепленном плакатами, сводками, «молниями» и листовками «Крокодила», день и ночь работали многие десятки людей, но все-таки только эти два человека, совсем не похожие друг на друга, знали обо всем, что связано со станом, все, до мельчайших деталей.
Так командование дивизии или корпуса видит не только то, что охватывает глаз на участке соединения, но и то, что скрывается за пределами взгляда. Значит, не одно лишь наличие сил, но и резервы, идущие форсированным маршем к передовой. Грузовики с боеприпасами, что мчатся туда же по рокадам. Танковый резерв, упрятанный в лесу. К этому следует прибавить знание замыслов командарма. Знание сводки общеармейской и агентурной разведки.
Вайлавич четверть часа назад приехал с аэродрома. В эти самые последние и напряженные сутки работы железная дорога уже почти ничем не могла помочь строителям. Спасали лишь грузовые самолеты. Они мчали на своих загорбках в Магнитку кабель и моторы для вентиляторов, пускатели и приборы автоматики.
Самосвалы, дежурившие в аэропорту, подхватывали грузы «прямо с крыльев» и летели на стройку.
Конечно, такие перевозки – непорядок, но непорядок, с которым строители пока ничего не могли поделать. Для того, чтобы заранее заказать необходимые конструкции и приборы, сосредоточить их на площадке, составить безупречный график монтажа, стройка должна была получить проекты полностью и задолго до начала работ. Но проекты обычно запаздывали, и в них, уже в ходе строительства, вносилось немало поправок. Руководителям комплекса приходилось выкручиваться, а заказчик переплачивал сотни тысяч за самолеты. Нервничали бригадиры и мастера; ты поставил посреди цеха заточный станок, а завтра тебе доставили часть проекта и, оказывается, на этом месте надо рыть котлован.
…Абатурин еще раз посмотрел сверху на Вайлавича и взялся за кувалду. Но не успел приступить к работе.
На кровлю поднимался Линев. Рядом с ним, распахнув полушубок, крупно шагал Жамков.
Дойдя до Павла, оба остановились.
– Собери людей, – сказал Аверкий Аркадьевич Линеву. – Надо донести до их сознания обстановку.
Когда к Абатурину и Кузякину подошли остальные члены бригады, Жамков сказал:
– Товарищи, надо показать, на что способен рабочий класс. Надо постараться для нашего общего дела, для коммунизма.
Слово «коммунизм» он произносил, смягчая звук «з».
– Что такое? – покосился на него Кузякин. – О чем говорите?
– Надо отработать еще одну смену. Дать стране стан в срок.
Абатурин удивленно взглянул на Жамкова: Аверкий Аркадьевич говорил верные слова, но сходили они с его языка холодные, удручающе казенные, – слова для других, не для себя.
«Я просто устал, – поспешил отказаться от обвинения Павел, – и мне не нравится обычная речь».
Монтажники и сварщик не стали возражать начальнику участка. Все понимали: Жамков прав, стан на сдаче, а недоделок много.
И усталые, не предупрежденные заранее люди остались работать во вторую смену.
Жамков спустился вниз.
Рядом с Абатуриным крепил фермы Кузякин. Гордей Игнатьевич казался в эти минуты усталым и угрюмым больше, чем обычно. Работал он, как всегда, споро, но по лицу его было заметно: сердце точит какой-то червяк.
«Не устроен человек в жизни, – подумал Павел, – а сказать не хочет. На себя ведь не жалуются».
Кузякин несколько раз закуривал, но бросал папиросы.
– Вам нездоровится, Гордей Игнатьич? – спросил Павел. – Или устали?
– Ага, – хмуро отозвался Кузякин, и Павел не понял, к чему относится это «ага».
За целый час работы они не перекинулись больше и двумя словами.
Внезапно Кузякин повернулся к Абатурину, сказал вроде бы нехотя:
– Не глуп человек, а вот не терплю его. Сырая душа. И любит себя, на всей земле – одного себя.
– Вы о ком? – покосился на монтажника Павел.
– О Жамкове, о ком же еще?
– Зачем же так зло, Гордей Игнатьич?
– Линию свою гнет, как мужик дугу, – не слушая Абатурина, продолжал Кузякин. – И всю жизнь желает кататься под той дугой.
– Полно, Гордей Игнатьич. Вы просто устали.
– Не устал. Я под его началом лет десять роблю. Скользок, а все одно – и его под жабры ухватят. Время не то, Абатурин, в какое поло́ву за хлеб принимали.
Павел не нашелся, что сказать. Жамков не вызывал у него особых симпатий, но и зло копить на него, кажется, было не за что. По виду судить трудно, а что там, за фасадом, узнать и того труднее.
Недавний разговор с начальником участка оставил неприятный осадок, но – мало ли что – разговор! Бывают всякие люди: одни укрываются словом, другие все в слове – что́ сказал – то и есть.
Не только молоденький Абатурин, но и старики, мало знавшие Жамкова, не всегда бы решились со всей определенностью судить, каков человек Аверкий Аркадьевич Жамков и какого цвета его душа.
Ближе всех к истине стоял, пожалуй, Кузякин, неуживчивый человек с обостренным пристальным зрением.
Дело в том, что Жамков краем уха слышал о семейных неурядицах и водочном грехе пожилого монтажника. Это знание, полагал Жамков, давало ему право «не очень-то цацкаться» с Кузякиным, – и начальник участка, давно знавший Гордея Игнатьевича, говорил ему все, что думал, не прячась за модными словами.
Инженер с многолетним житейским опытом, Жамков принадлежал к тому разряду руководителей, которые отлично понимают, что, как и когда надо делать, чтобы постоянно быть на примете у начальства.
Есть разные виды показухи. Глупый прохвост сорвется быстро: за его показным фасадом обычно ничего нет. Аверкий Аркадьевич презирал простаков. В конце концов, полагал Жамков, человек в обществе стоит столько, сколько в нем видят другие. Ты можешь тянуть верблюжью поклажу, лезть из шкуры, но если это не отражается непосредственно на проценте плана или не видно глазу начальства – ни славы, ни денег, ни почета. Тогда к чему этот ломовой патриотизм?
Нет, конечно же, никому не придет в голову упрекнуть Жамкова, аккуратно платящего партийные взносы, в том, что ему безразличны дела и вес его партийной организации, что он равнодушен к делу, к успехам и неудачам своего участка. Вовсе нет. Дело обеспечивает каждому человеку его место в жизни. Стало быть, это дело следует ценить пропорционально тому, что оно дает тебе. Только и всего. Различие политических систем, национальных укладов, географии ничего не меняет в этом правиле человеческого общежития.
Таковы были убеждения Аверкия Аркадьевича, но вместе с тем он понимал: в его стране господствует принцип коллективизма, и с ним следует считаться.
«Ну, а что такое коллективизм? – думал Жамков. – Снаружи – люди, занятые общей работой. Внутри – это лишь сумма разных людей. У каждого свои заботы и нужды. Никакое воспитание не наполнит пустого живота. И сколько бы ни существовало общество, человек будет думать прежде всего о себе. У желудка своя политика».
Жамков об этом громко не говорит. Громко он изъясняется на трибуне. Набор газетных фраз вполне достаточен. За бездумное пользование высокими словами никого не наказывают. Значит, можно насиловать слова и гнуть свою линию.
И Аверкий Аркадьевич гнул ее.
Было бы наивно предполагать, что линия Жамкова есть его открытие. Отнюдь нет. В тайной религии Аверкия Аркадьевича были две главные молитвы: «Человек живет один раз» и «Всяк сам себе ближе». Первобытный мещанин придумал эту, вторую, молитву в тот самый день, в который человек изобрел слово «я».
Жамков, разумеется, понимал, что один и у каши загинешь. Но с годами, видя, как между ним и людьми выветриваются овраги, как помаленьку чуждаются его сослуживцы, он сочинил себе еще одну мысль: «Мелкая рыбешка стаями ходит».
Все остальные были хороши или плохи в зависимости от того, полезны или вредны они Жамкову. Безотносительно к Аверкию Аркадьевичу людей для него не существовало.
«Плохого» человека следовало изводить всеми более или менее безопасными для Аверкия Аркадьевича способами.
Не так давно, наблюдая за сооружением фундамента, Жамков заметил: бетон во время доставки прихватывает холодом. Грозил явный брак.
Но руководил бригадами мастер, неприятный Аверкию Аркадьевичу, и начальник участка молча прошел мимо.
Когда сняли опалубку, оказалось: бетон заморожен. Его пришлось вырубать.
Новость эта была для Аверкия Аркадьевича, по его словам, «снегом на голову», и он первый настоял, чтобы мастера уволили с работы.
Но все это были пустяки по сравнению с главной линией Жамкова.
Вот как она выглядела под огромной крышей строящегося стана.
Начальник участка «гнал тоннаж», мало заботясь обо всем остальном. Проще говоря, он строил работу таким образом, что его бригады занимались только черновым монтажом. «Побросав металл на колонны», Жамков «забывал» сварить и склепать фермы, не ставил ограждений, мелких площадок под оборудование, переплетов для окон.
Еще бы! «Связишки, монорельсики, переплетики», как называл их Жамков, вся эта «мелочевка» весила ничтожно мало и почти никак не отражалась на объеме валовой продукции, на «вале». А требовала она кропотливой работы, точности.
В управление комплекса посылались сведения, свидетельствующие о высоком темпе работы на участке.
Вайлавич, просматривая рапорты, удивленно покачивал головой, но пока ничего не говорил Жамкову: руководители стальконструкции отзывались о начальнике участка с неизменной похвалой. Вайлавич не торопился с выводами. К Жамкову стоило присмотреться.
Впрочем, начальник участка знал край и не падал. Он отлично понимал: мелкие, дешевые работы когда-нибудь придется выполнять. И Аверкий Аркадьевич твердо помнил, как и когда ими следует заниматься.
В последние дни стройки, перед сдачей стана, начнется «пожар». Весь огромный комбинат, город, министерство, если угодно, вся страна обратят пристальное внимание на цех. Заводы-потребители уже запланировали магнитогорский лист в своем производстве и – не получи они его вовремя – сорвут свою программу. Вот тогда-то, в критические дни, ни комбинат, ни стальконструкция не пожалеют ничего для стана. Не только из цехов комбината, не только из области – из других краев будут командированы на стройку десятки монтажников и сварщиков. Вот тогда-то Жамков и поставит главным образом их руками всю эту нудную «мелочевку», вот тогда он пошлет наверх людей красить конструкции.
На верхних отметках здания появится множество людей с «удочками» – тонкими длинными трубками, распыляющими краску. Въедливый лак с алюминиевой пудрой и без нее будет капать с металла вниз, на головы бетонщикам и путейцам, и те станут ругаться и честить Жамкова.
Но Аверкий Аркадьевич кратко объяснит им: страна ждет стан, дорога каждая минута, и надо потерпеть.
Люди не поймут его? Что ж, пусть поругаются! Когда придет время получать награды и деньги, имя Жамкова будет названо первым, и все поймут: вот так и надо отстаивать интересы государства и людей.
Ведь это же наивно вести себя так, как ведет инженер Юрин, начальник соседнего участка. Он монтирует конструкции с величайшей последовательностью и упорством, будто строит собственный дом. Юрин никогда не перейдет на второй блок ферм, не поставив связей, монорельсов и переплетов на первом блоке. А в итоге? В итоге – на доске показателей его фамилия стоит много ниже фамилии Жамкова.
И Линев, и Климчук, и все остальные члены бригады понимали: Жамков ведет себя нечестно, пытались спорить с ним, но без успеха.
Однажды, после такого спора, Виктор отправился к начальнику управления, чтобы высказать ему мнение бригады.
Тот внимательно выслушал бригадира, похрустел пальцами и неожиданно рассердился:
– Не дорого тебе, Линев, доброе имя коллектива! У нас людей не хватает, и ничего плохого в том, что командировочные помогают. Иди и не заводи свары.
Жамков, хмуря брови, сказал на следующее утро Линеву:
– Лишняя тыща никогда не бывает лишней, Виктор. Не плюй в тарелку, из которой кормишься.
Линеву приходилось по-прежнему считаться с указаниями Жамкова, и бригадир то и дело ощущал на себе косые взгляды людей из строительных бригад. Линев злился. Было отчего!
На тесной площадке вспыхивали споры. Бригадиры разных управлений нервничали: арматурщикам позарез требовался бетон; рабочие, собиравшие оборудование, томились из-за того, что многотонные детали пылились на земле, и никто их не подавал; ругались электрики: пусковые ящики для рольгангов не поднимешь руками.
Всем нужен был башенный кран. А он принадлежал монтажникам, и Жамков строго-настрого предупредил своих людей: сначала себе, а потом – другим. А еще лучше – сначала себе и потом – себе. А другие, как знают.
В самом начале второй смены к Линеву прибежал бригадир бетонщиков. Мерз бетон, его нечем было подать ребятам, а Жамков отказал в кране: надо-де к фермам поднять связи.
– Витька, – прохрипел бригадир, – дай кран на десять минут. Бетон схватится.
– Аверкий загрызет, – уныло отозвался Линев. – Не отбрешешься от него потом.
Бетонщик упер руки в бока, сплюнул. Линев окончательно смутился:
– Чего плюешься?
– Тебе бы на рынке орехами торговать… Частник!
– На десять минут, говоришь? – спросил Линев, глядя в сторону. Ему было стыдно.
– Паря! – обрадовался бетонщик. – Факт, на десять! Вот тебе крест!
Пока кран поднимал железную лоханку с бетоном, Линев отправился наверх, к Абатурину и Кузякину.
– Дай-ка ключ, Гордей Игнатьич, – попросил он. – Обалдел я совсем от крика, стосковался по настоящей работе.
Павел благодарно взглянул на бригадира: тот, конечно же, заметил болезненное состояние Кузякина и под вежливым предлогом решил помочь товарищу.
– Ничего, я сам, – опустил брови на глаза Кузякин. – У тебя и своих дел куча. Вон глянь.
Он ткнул пальцем вниз.
У крана стоял Жамков и грозил кулаком Линеву.
Бригадир отвернулся.
Перед самым концом смены случилась горькая беда. Ее никто не ждал, и оттого люди одеревенели, когда она случилась.
Гордей Игнатьевич, взобравшись на ферму под фонарем, закручивал гайки на болтах. Под глазами Кузякина резко обозначились синие полукружья: видно, ему все-таки нездоровилось.
Еще на исходе первой смены, собираясь домой, он отстегнул монтажный пояс и положил его рядом на металл. Оставшись на вторую смену, то ли по рассеянности, то ли из-за обычного своего упрямства не стал пристегиваться к ферме.
Абатурин, работавший по соседству, постеснялся сказать Кузякину, чтоб не нарушал правил.
Оставались минуты до конца работы, когда башенный кран, подавший на соседние колонны ферму, стал медленно разворачивать стрелу.
Над головой Кузякина завис гак со стальными стропами. Порывы студеного декабрьского ветра, залетавшие в цех, пошевеливали металлическую плеть.
Кузякин оставил работу, поднялся с коленей на ноги и медленно отошел в сторону: он, видно, опасался, что стропы могут его задеть за голову. Отступив к середине фермы, стал вяло наблюдать за гаком.
Вероятно, и здесь ему показалось небезопасно – и Кузякин тихо попятился к краю фермы. Он почти дошел до места, когда резко споткнулся о свою же полупудовую кувалду и нелепо взмахнул руками.
Несколько мгновений дергался в разные стороны, пытаясь удержать равновесие, заскрипел зубами от страшных усилий, но не смог выпрямить тело.
И боком, молча повалился в пустоту.
Абатурин мертвенно побледнел, рванулся туда, где только что стоял Гордей Игнатьевич. Цепь монтажного пояса звякнула, и Павла отбросило назад.
Выругавшись без памяти, Абатурин бросил пальцы на защелку цепи, почти разорвал карабин и, волоча за собой стальную цепь, пополз по ферме. Дрожа, ощущая во всем теле приступ сосущей тошноты, добрался наконец до нужного места.
Прижался обессиленно к металлу и, точно кидаясь с обрыва в ледяную воду, глянул вниз.
В двух метрах под ним, схватившись за нижний пояс фермы, обняв его и застыв от напряжения… висел Кузякин.
Павел, бормоча что-то несуразное, хватал воздух губами, и слезы радости катились по его лицу.
– Гордей Игнатьич, голубчик! – крикнул он и не услышал своего голоса. – Я сейчас, я мигом!.. Держись ты, ради бога!..
И в то же мгновенье увидел, будто через увеличительное стекло, рыжеватые кисти кузякинских рук. Они заметно побагровели, и жилы на них вздулись, – наверно, вся кровь тела кинулась сейчас к ним.
На земле уже сгрудилась, точно застыла, толпа рабочих, и только знакомая фигурка Линева металась возле крана. Бригадир на бегу отдавал какие-то приказания.
Абатурин понимал: через минуту-две обессилевший Кузякин разожмет руки, и его худое, костистое тело грохнется вниз, со смертной высоты.
И уже не думая о себе, Павел вскочил на ноги и кинулся к монтажному поясу Гордея Игнатьевича, лежавшему на дальнем краю фермы.
Сцепив карабины обоих поясов, Павел побежал обратно. Сейчас он захлестнет цепь одного из ремней за металл, перепоясается и спустится вниз к Кузякину. И намертво обнимет человека, пока на помощь подоспеют товарищи.
Он еще спешил к нужному месту, когда увидел людей, быстро взбиравшихся по монтажным лестницам. Они волокли за собой веревки, которыми обычно оттягивают конструкции при подъеме, звенели и гремели цепями поясов.
Первым на металл выбрался Линев. Бригадир на бегу обвязывал себя веревкой.
– Крепи конец! – крикнул он Павлу. – Быстро, Панька!
И Абатурин еще не успел как следует затянуть узел длинной и прочной веревки, которой обхватил ферму, когда Линев, перебирая руками, начал спускаться к Кузякину.
– Держись, дядя! – шипел он на Гордея Игнатьевича. – Держись, чтоб тебе пусто было!.. Не разжимай рук, милый ты мой!..
Сравнявшись с Кузякиным, Линев так крепко ухватил его за талию, что у самого Виктора мгновенно задубели руки.
– Отпускайся! – крикнул он Кузякину. – Теперь – живой и невредимый! Отпускайся, тебе говорят!
Но испуганный Гордей Игнатьевич, видно, жестко сжал руки на металле, и отцепиться сразу ему не удалось.
Наконец он все же отпустил пояс фермы и перекинул руки на веревку.
Оба монтажника, покачиваясь, повисли в воздухе.
– Трави, Паня! – задрал голову Линев. – Спускай лифт!
И Павел, чувствуя, как каждую его клеточку переполняет радость и даже гордость, и еще что-то, очень праздничное и нежное, стал тихо опускать канат.
Ноги Кузякина и Линев а коснулись земли. Монтажники несколько мгновений стояли в обнимку посреди шумного разговора обрадованных и взбудораженных людей.
– Расцепи клешни-то, дьявол! – наконец хрипло вы дохнул Кузякин. – Ничего мне теперь не будет.
– Жив? – спросил Линев.
– Жив. Дурак. Бить некому.
– Это мы устроим, – пообещал бригадир.
– Ладно тебе! – весело загудела толпа. – Жив человек, и никакого происшествия, следовательно, не было.
В эту минуту возле сборища появился Жамков, прислушался к отрывочным разговорам и, пожав плечами, исчез. Даже Павлу, наблюдавшему за ним сверху, показалось, что начальник участка провалился сквозь землю.
После работы вчетвером тяжело шагали домой, молчали.
У самого общежития услышали быстрые и тяжелые шаги за спиной. Их догонял Жамков.
Подравнивая шаг под четверку, спросил:
– Как сработали?
– А ничего сработали, – вяло отозвался Линев. – Две смены – две нормы. С хвостиком.
На виске Жамкова дернулась жилка:
– А хвостик какой?
– Хвостик?.. – Линев покосился на Жамкова: «Знает что-нибудь о Кузякине или нет?» – и сказал с плохо удавшейся бодростью: – Еще процентов шестьдесят, надо полагать…
Начальник участка взял Кузякина на ходу под руку, склонился к нему, сказал раздраженно, тихо, но так, чтобы слышали все:
– Драть тебя некому, старого дьявола!.. Под самую сдачу!.. И запомни: я не видел и не слышал ничего. Тебе легче и мне – тоже.
– Понятно, – мрачно отозвался Гордей Игнатьевич. – Моя вина – мой и ответ.
Кузякин отчетливо понимал: Аверкию Аркадьевичу почти безразлично то, что случилось с монтажником. В конце концов у каждого есть глаза: читай правила и выполняй их. Не маленький. Но огласка все-таки могла доставить неприятности, а это никак не входило в расчеты Аверкия Аркадьевича. Нет, конечно, происшествие вовсе утаить нельзя, но надо договориться с монтажниками, чтобы оно выглядело пустячком, мелкой неудачей, не оставившей никаких серьезных следов.
«Как бы они все же не проболтались, – думал начальник участка, шагая к общежитию. – Придется, видно, зайти, потолковать душевно».
Слово «душевно» Жамков произнес про себя вполне серьезно. Он иногда, когда это было полезно, врал даже себе, и гроза совести не гремела над ним. Он даже был твердо уверен, что для такой грозы нет никаких оснований.
Больше того, Аверкий Аркадьевич полагал, что он прочно держится «на плаву». Немного истины здесь имелось: вывести Жамкова на чистую воду было вовсе не легко. Он не пил, не наведывался к чужим женам, не говорил громко политических глупостей. Напротив, исправно поддерживал добрые начинания стройки своими словами и мужественно, с трибуны, казнил показуху.
Когда его критиковали на собраниях – а в последнее время это случалось все чаще и чаще – Аверкий Аркадьевич что-то серьезно записывал в блокнот, снова поднимался на трибуну и сообщал, что критика – полезная вещь, и у каждого живого человека, бесспорно, есть свои недостатки.
И все, как ему казалось, снова текло своим чередом. Жамков не отступал от своей линии.
*
Сначала Катя подумала, что это очень стыдно – идти в мужское общежитие без спутника и приглашения. И все же заставила себя пойти.
Между ней и Гришей не было никаких размолвок, и Блажевич не мог просто так, без всяких причин, не явиться на свидание. Больше того, он не позвонил ей ни на другой день, ни на следующий.
Вот так, в неведении, прошла целая неделя, и Катя за это время передумала бог знает что. Сначала злилась, потом стала волноваться, и все валилось у нее из рук.
Наконец решила посоветоваться с Юлей. Сказать подруге сразу о том, что Блажевич не пришел на свидание и не звонит ей, Катя не решилась. Ей было обидно это непонятное исчезновение Гришки, и Катя начала издалека.
Она спросила Юлю:
– Ты что сделаешь, если кто тебе назначит свидание и не придет?
Русоволосая и белокожая Юля испуганно взглянула на подругу и вдруг покраснела так густо, будто вся кровь тела плеснулась ей в лицо.
Катя тоже смутилась:
– Ты что, Юля? Я ведь тебя ничем не обидела.
– Нет, не обидела… Но я не знаю, что надо делать, когда не приходят на свидание…
– Но все-таки, Юлечка?..
– Я не знаю, – повторила Юля, и Катя не слухом, а сердцем услышала в ее голосе слезы.
Удивленно посмотрела на Юлю, пожала плечами и отступилась. До этого разговора она хотела просить пойти с ней в общежитие к Блажевичу, но теперь уже было неудобно.
И Поморцева пошла одна.
Ноги несли ее вперед, а душа топталась и замирала, будто кто ее привязал на веревочку. А вдруг она, Катя, просто разонравилась Гришке? Вот придет сейчас в комнатку, а там сидит счастливая соперница. Посмотрит она на Поморцеву с иронией и презрением, а потом усмехнется, когда Катя убежит! Легко делать независимое лицо, если парень не отступает от тебя ни на шаг, и совсем нельзя хранить спокойствие, когда отворачивается.
– Да нет же! – говорила уже себе девушка через несколько секунд. – Не похож он вовсе на вертопраха, Гришка! Если разлюбил, не станет петлять. Скажет.
И Катя твердо решила: с Блажевичем случилось несчастье. Тяжело болен или упал с высоты, или угодил под трамвай, или отравился рыбными консервами. Мало ли бед может свалиться на человека, которого ты любишь!
«Уж как я его выругаю, если жив и здоров! – думала она, подходя к Дворцу строителей. Но тут же говорила совсем другое: – И вовсе не буду ругаться. Лишь бы у него все хорошо».
В общежитии ее встретила недобрая, как ей показалось, тишина. Поморцева была здесь до этого единственный раз – в тот день, когда впервые, забыв обо всем на свете, целовалась с Гришей.
Пожилой человек, звонивший по телефону, покосился на девушку, ткнул пальцем в деревянный диванчик:
– Посиди.
Он долго и нудно, как померещилось Кате, рассуждал с кем-то о простынях, наволочках, водопроводных кранах, масляной краске, и все поглядывал на девушку таким взглядом, который говорил: «Вот, милая, ты же сама видишь – ни один государственный вопрос не решается без меня. Как белка в колесе кручусь».
Наконец закончил разговор, медленно набил трубку табаком, долго раскуривал ее.
Подышав дымом, спросил:
– К кому?
– К Грише Блажевичу, – покраснела Катя. – Что с ним?
– То есть, как – «что?»
– Что-нибудь случилось? – спросила Поморцева, и ей захотелось плакать и от неудобства своего положения, и от этого, хотя и дружелюбного, кажется, но допроса.
– Случилось?.. – усмехнулся пожилой человек. Он, вероятно, начинал догадываться, в чем дело. – Еще бы! Стан на сдаче.
«Что ж из того?..» – хотела сказать Катя, но вдруг всплеснула руками и смущенно умолкла.