![](/files/books/160/oblozhka-knigi-gibel-granulemy-159943.jpg)
Текст книги "Гибель гранулемы"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Ну, вот и отлично, – заметила Татьяна Петровна. – У Люси не появятся морщины в тридцать лет, и Люсин муж не станет отмалчиваться, когда его спросят, любит ли он жену.
– Мама! Ты слишком близко принимаешь к сердцу этот теоретический разговор.
– Вот как! Теоретический… Ну, бог с ним, с этим разговором. Давайте пить чай.
Один Чикин по-прежнему с наслаждением занимался едой. Его рыжеватый чуб намок от пота и подрагивал почти у самой тарелки.
Иногда он прислушивался к разговору и чуть заметно качал головой, будто недоумевал, зачем это взрослым людям заниматься порожней беседой, – да еще такой, которая не доставляет радости.
Татьяна Петровна подождала, пока Федя доест второе, и стала убирать тарелки.
На стол поставили пузатый электрический самовар. Это противоестественное детище древности и современной техники вызвало веселые шутки. Даже Павел, поддавшись общему настроению, сказал, что электрический самовар напоминает телегу, к которой приделали мотор.
Мирцхулава, испепелив две папиросы подряд, вдруг вскочил на ноги:
– Долой слова! Я хочу танцевать. Люся – музыку!
Девушка обрадованно взглянула на мать, на Абатурина – и зачастила, похлопывая в ладоши:
– Асса! Асса!
Грузный Мирцхулава схватил столовый нож, привстал на носки и, точно в атаку, кинулся в танец. Он плясал лезгинку с таким неподдельным чувством, что Татьяна Петровна забеспокоилась, как бы он не надорвал себе сердце.
– Хватит! Хватит! – закричала она, хватая начальника флота за руку. – Вы настоящий мужчина и кавалер, Ираклий Григорьич.
– В чужого мужа всегда черт ложку меда кладет, – засмеялся Иванов.
– По пословице – не в мужа, – в жену, – щуря ресницы, заметила Анфиса Ивановна. – Впрочем, пол не играет роли. Играет роль «чужой» или «чужая».
Мирцхулава недовольно посмотрел на жену, спросил:
– Может, пойдем домой, Фиса? Ты, кажется, устала.
– Глупости! Ничего не устала. Я хочу петь.
– Погоди, – сказала Татьяна Петровна. – Попьем чай и тогда споем. Мне тоже хочется.
– Что будем петь? – спросил Прокофий Ильич у Павла, когда с чаем было покончено. – Ты – гость, тебе и командовать.
– Я не знаю, Прокофий Ильич. Вы любите народные песни?
– Решено, давайте «Дубинушку».
Абатурин сильно повел песню. Ему подтягивала Анфиса Ивановна. У нее тоже оказался приятный голос, только слабенький, комнатный. Остальные пели вполголоса, но в общем-то песня сливалась в один ручеек и звучала хорошо. Все сдвинули стулья теснее, а Прокофий Ильич положил руку на плечо жены.
Потом исполняли «Сулико», «Вот мчится тройка удалая», романсы Баратынского.
Песни были немного грустные, но все почему-то повеселели и дружелюбно взглядывали друг на друга.
– Ладно, – сказал Мирцхулава, когда наконец стало тихо. – Мне пора.
– А меня ты оставляешь здесь? – спросила Анфиса Ивановна.
– Как хочешь, можешь еще немного задержаться.
Молодая женщина театрально вздохнула:
– Боже мой, все мужчины одинаковы.
– Раз одинаковы, значит, норма. А раз норма, не придирайся.
– И я устала, – поднялась Анфиса Ивановна. – Едем.
Гостей проводили и легли спать.
Утром Прокофий Ильич довел Павла к вокзалу, и они пожали друг другу руки так искренне и горячо, будто целый век дружили между собой.
Через час поезд увозил Абатурина на юг, домой.
…Павел долго сидел без движения и озяб. Он с удивлением взглянул на небо Оно совсем очистилось от облаков, и крупные звезды были хорошо видны.
Над трубами мартенов клубился розовый дым, но ветер быстро раскидывал его в разные стороны.
Павел поднялся и медленно зашагал к подъезду. «Аня, наверное, понравилась бы Прокофию Ильичу, – подумал он. – И Татьяне Петровне тоже».
У самых дверей он неожиданно столкнулся с человеком, неслышно вынырнувшим из темноты.
– Никак ты, Паня? – спросил он Абатурина. – На ловца и зверь бежит.
Павел удивился: это был голос Кузякина.
– Чего это в такой поздний час, Гордей Игнатьич?
– Раньше не мог: младшенький мой, Петька, ветру наглотался и горлышко застудил. Полночи кашлял. Вот только уснул. Зайдем в красный уголок.
Павел, недоумевая, зашагал вслед за Кузякиным.
– Я сам молодой был, Паша, – сказал Гордей Игнатьевич, усаживаясь на стул и с удовольствием вытягивая уставшие ноги. – Следовательно, понимаю тебя. Что не спишь, понимаю. Коля видел Вакорину, и она была очень веселая, и обещала Коле конфет. Вот все, следовательно.
И поднялся со стула.
Павел тоже встал и, нащупав в темноте руку Кузякина, сжал ее. Потом потерся щекой о щетину на лице Гордея Игнатьевича, сказал:
– Спасибо. Прямо оживил ты меня, дядя Гордей. Я этого не забуду.
Внезапно Абатурин потащил Кузякина за собой.
– Ты чего? – удивился тот.
– Никуда не пущу. Поздно. Ляжем на полу, вместе.
– Экой дурачок ты, парень! – засмеялся Кузякин. – Как же это без детишков спать лягу? Ты подумал?
– Ну, тогда я провожу.
– Иди, спи. Сам дойду, не маленький.
Кузякин исчез так же незаметно, как и пришел, и Павел, что-то напевая себе под нос одним дыханием, поспешил к себе в комнату.
ВОЙНА С ГРАНУЛЕМОЙ
Комсомольское собрание спорило уже второй час. Ничего страшного в этом не было, но все-таки президиум стремился уберечь организацию от крайних суждений. Большинство молодых людей вполне трезво судило о том, кто имеет право называться ударником коммунистического труда. Но как почти во всяком новом деле, здесь были свои отступления от истины, свои перехлесты и свое обозное равнодушие. Споры и велись в основном между представителями крайних точек зрения.
Одни пытались сочинить подобие устава, по коему молодой человек лишь тогда удостаивался высокого звания ударника, когда он и во сне видел одни производственные сны. Что касается облика и сердечных дел, то тут тоже все было ясно: любовь начиналась после загса и должна была способствовать перевыполнению производственных норм.
Другие, напротив, предлагали не переть на рожон, а выработать достойные и скромные условия. Во-первых, выполнять план. Во-вторых, не опаздывать на работу. И, наконец, в третьих, посильно участвовать в общественной жизни.
Выступление Линева вызвало одобрительный гул в зале. Помахивая в такт словам тетрадкой в клеенчатой обложке, бригадир высказался в том смысле, что ударник коммунистического труда должен быть честен и правдив. Перед собой, перед людьми, перед государством. Он, этот человек, обязан каждый день делать шаг вперед, и если ты в этом году сработал столько же, сколько и в прошлом, значит, ты топчешься на месте и собираешься въехать в коммунизм на горбе другого.
– Коммуна – это семья, – спокойно объяснял Линев. – Выходит, родные люди. А в семье случается всякое. Разве бывает так: мне хорошо, а отцу или брату плохо, и я плюю на это? А вывод – что ж? – он каждому ясен.
И еще вот о чем мы толковали в бригаде. Времена культа не исчезли бесследно. Они оставили нам в наследство показуху. Они отрывали слово от дела и родили прохвостов, которым клятва ничего не значит. Это производители трепа, и мы ненавидим их. Болтуны из начальства опасны вдвойне. Разве не так? Они трещат о сжатых сроках и тогда, когда твердо знают: ни сжатые, ни нормальные сроки нереальны. Они, пустобрехи, портят людей, как бы говоря: «Нет, что ни внушайте, а вранье, ежели с толком врать, вечная выгодная штука». Болтуны имеются везде, но своего брата, рабочего, мы бьем за вранье наотмашь. Болтуна-начальника еще часто стесняемся, что ли, бить.
Бригада предлагает: травить показуху, травить болтовню везде и каждый день. И в себе тоже. Если есть, конечно. А бывает… Вот так.
Зал ударил в ладоши, но Линев поднял руку:
– Я еще хочу об одном сказать…
И завел вялую, – всем было видно – не от души, – речь о вреде курения.
Раздался хохот, иронические аплодисменты, свист.
Шагая с товарищами домой, Линев сокрушенно качал головой:
– И дернул меня черт распинаться о никотине! В конце концов, даже у дураков есть своя голова на плечах.
– Ты не расстраивайся, – мягко советовал бригадиру Абатурин. – Все равно каждый подумает о твоих словах.
Блажевич усмехнулся и полез в карман за портсигаром.
Неподалеку от общежития Павел легонько тронул Гришку за рукав.
– Ты что, Паня?
– Гриша, – замялся Абатурин. – Не пособит ли Катя в последний раз?
– Можно, – великодушно отозвался сварщик. – Что надо?
– Пусть меня примет врач в поликлинике. Все равно какой. На левом берегу.
– Ясно, – усмехнулся Блажевич. – Ты ж теперь хворый.
– Конечно, не то Анна не поверит мне.
Через неделю Поморцева привела Павла в кабинет доктора Герчинова, затянутый черными шторами.
– Вот, Иосиф Михайлович, – сказала она, теребя тонкие косы, – это Абатурин, о котором вам говорила. Ему о своем деле потолковать надо.
– Хорошо, – кивнул Герчинов, – можете идти.
Доктору перешло, вероятно, за пятьдесят. У него было открытое, чуть усталое лицо, и Павел решил, что будет говорить без обиняков. Но не успел.
– Ну-с, молодой человек, – проговорил доктор, моя руки под краном, – раздевайтесь. Мы это живо устроим…
– Но я, доктор…
– Никаких «но», – кинул Герчинов, насухо вытирая пальцы. – Раздевайтесь до пояса.
Он постукивал Павла по груди, слушал его дыхание в стетоскоп и тихонько покашливал.
– Я тридцать три года занимаюсь легкими, уважаемый, – говорил он Павлу. – Когда начинал, туберкулез был не просто несчастье, а катастрофа. Почти смертный приговор. Я тоже был приговорен к умиранию: каверны в обоих легких. Именно тогда я избрал себе путь врача, и, как видите, удалось уцелеть.
Он посмотрел на широкую, хорошо вылепленную грудь Павла – и усмехнулся:
– Сейчас редко кто умирает от туберкулеза. Нет, я не скажу вам, что он безобиден, как насморк. Но мы научились говорить ему «ты». Теперь больные почти не кашляют, редко температурят и внешне не отличаются от здоровых людей.
Он поднял очки на лоб, близоруко взглянул на Абатурина, спросил:
– Вы понимаете, зачем говорю? Я делаю это для того, чтобы люди знали: если хочешь воевать с бедой, ты не должен поднимать рук и сдаваться в плен. Здесь та же война, и воля к жизни – уже половина победы. Вам ясно?
Он подвел Абатурина к рентгеновскому аппарату и засунул молодого человека в узкую щель, за экран. Затем крикнул какую-то цифру в темноту.
Чей-то женский голос повторил цифру, и щелкнул включатель тока.
«Вон в чем дело, – запоздало подумал Абатурин, – неподалеку – медсестра. Я должен был догадаться об этом».
Аппарат тихонько гудел, и до Павла, как во сне, доносился ровный голос Герчинова.
– У нас лечится одна больная, – говорил он, поворачивая Павла то в одну сторону, то в другую, – удивительно красивая девушка. Поверьте, ей еще придется отбиваться от женихов. Лежала в больнице, а теперь консультируется у меня. Нет ничего трагического. Дважды в день – уколы стрептомицина. Дома принимает таблетки: фтивазид или метазид, или салюзид. Ноль три – ноль пять. Этого вполне достаточно. Раз в месяц – рентген. Очень дисциплинированная девушка, она точно выполняет советы. Это весьма важно, прошу обратить внимание. Сон, отдых, еда – во всем система.
Доктор вытащил Павла из щели, крикнул, чтоб выключили аппарат и зажег свет.
– Марья Львовна, вы свободны и можете отдохнуть, – тихонько сказал он кому-то за ширмой.
Павел услышал слабые звуки шагов, мягко захлопнулась дверь в смежную комнату, и кабинет заполнила тишина.
Пока молодой человек одевался, Герчинов говорил:
– Через год она будет совершенно здорова, и это лучшее доказательство того, что туберкулез не любит, когда ему говорят «ты». Я надеюсь, вы меня понимаете?
– Понимаю, Иосиф Михайлович. Спасибо.
– Но все-таки я подчеркиваю: это – не насморк и не грипп. И еще. В числе антибиотиков и прочих лекарственных средств нет таких препаратов, как «настроение», «оптимизм», «любовь». Но вы – умный молодой человек и, конечно, сообразите: слезы – это друзья микробов, а от любви бактерии дохнут, не успев сказать «мама». Пожалуйста, учтите это. Может, когда-нибудь пригодится.
Герчинов подвел Павла к двери, подтолкнул в спину:
– До свидания. Я всегда буду рад помочь вам.
Направился к умывальнику и, не оборачиваясь, сообщил:
– Разумеется, я сумею подтвердить, если будет необходимо, что вы навещали меня.
Павел не уходил из кабинета, пытаясь сказать врачу слова благодарности.
Обернувшись и увидев, что Абатурин еще не ушел, доктор усмехнулся:
– Я вижу, вы не совсем поняли меня. Хорошо, я объясню еще раз. Дело в том, что туберкулез – трус, молодой человек. Да, трус. Он панически боится яркого солнца, чистого воздуха, твердого режима. И еще, я повторяю это, хорошего настроения. Если вы безвольны, слезливы, заражены скепсисом – он вонзит вам зубы в глотку.
Аккуратно вытирая полотенцем каждый палец отдельно, Герчинов спросил:
– Вы знаете, что такое гранулема? Нет. Я объясню. Это бугорок в легких, где живут и размножаются микробы. Или гибнут микробы гранулемы, или гибнет человек.
Он потер ладонью седые редкие волосы и прищурился, будто слушал, как они шуршат.
– Я много повидал за жизнь. И знаете что? Хочу поделиться с вами не бог весть каким открытием. Гранулемы, кажется, стали быстро доживать век в нашей стране. Всякие гранулемы. И те, что гнездятся в теле человека, и те, что не хотят погибать в его душе. Просто стало больше чистого воздуха, меньше разных опасностей, всякой, знаете ли, ерунды. Так мне кажется… Всего хорошего, молодой человек.
– Спасибо, Иосиф Михайлович, и от меня, и от…
– Ну, хватит, хватит, я же не говорю вам спасибо всякий раз, когда вы заканчиваете монтаж фермы. Вы делаете свое дело, я – свое. Только и всего. Кстати, девушка, о которой я вам говорил, сейчас, верно, принимает уколы. Вы можете подождать на улице и посмотреть на нее, если хотите.
Павел отошел в сторонку от поликлиники и, размяв папиросу, закурил.
Он делал десять шагов в одну сторону, поворачивал и делал десять шагов в другую. Загадывал себе, что увидит Анну на третьем десятке.
Павел отсчитал уже восьмой десяток, когда его сзади мягко взяли за голову.
– Ты, Анна?
Она на мгновенье прижалась к нему, потерлась щекой о его щеку.
– Ты консультировался?
– Да.
– У кого?
– У Герчинова.
– А-а, превосходный врач.
– Я тоже так думаю, – весело подтвердил Павел, вспоминая разговор с врачом.
Анна взяла Павла под руку, сказала, заглядывая ему сбоку в лицо:
– У меня новость, Панюшка.
Он смотрел на нее нежно и почти не разбирал слов, улавливая только это «Панюшка», сказанное совсем маминым голосом.
– Папе обещают еще одну комнатку, и теперь у него и у меня будет свое жилье.
– Что?.. Жилье?.. – переспросил Павел и внезапно покачал головой. – Нет, это не годится, Анна. Мы получим комнату у завода. Свою. Добытую своими трудами. Зачем нам начинать завтрак с незаработанного хлеба?
Анна не стала спорить. Она спросила:
– Врачи не запретили тебе работу на высоте?
– Нет. Они полагают, что на высоте легче дышать и больше видно.
– А при чем тут «больше видно»? – удивилась Вакорина.
Павел улыбнулся:
– Это я уже прибавил от себя. Мне сегодня здорово дышится, Аня.
Она бросила на него быстрый взгляд и чуть покраснела:
– Что тебе сказал Герчинов?
Павел был готов к этому вопросу. Он понимал: еще не раз – и сегодня и завтра, и через месяц Анна будет проверять его, допытываться, – сказал ли он правду тогда, в саду.
– Герчинов говорил о гранулеме, Анна. Еще о настроении, о воле к жизни. Он толковый человек, этот старик и доктор.
– Гибель гранулемы… – чуть прихмурила глаза Вакорина. – Для этого нужны года, Павел. Микробы, что в душе, хуже микробов тела. Для тех, для первых еще нет всесильных микроскопов.
– Ну, хорошо. Не будем об этом больше. Куда ты получила назначение?
– Господи! – всплеснула руками Анна. – Разве я тебе ничего не сказала?
Она назвала номер школы.
– Это здесь, в Магнитке?
– Здесь, милый.
Шагая с ним в ногу, говорила задумчиво:
– Ты заметил, как схожи наши фамилии?
– Еще бы! Но все же придется выбрать одну. Если ты не против.
Она покраснела и ничего не ответила.
Павел спросил:
– Ты не знаешь: мужу и жене можно целоваться на улице?
– Во Франции – да. Мне говорили туристы.
– А в России?
– Нет… Разве на вокзале…
Абатурин вспомнил, что именно вокзал использовал с этой целью Гриша Блажевич и рассмеялся:
– Мы едем на вокзал, Анна!
– Потерпи. Скоро будем насовсем вместе, и тогда ты сможешь делать все, что захочешь.
– Я ждал двадцать с лишком лет. Можно умереть от нетерпения.
– «Умереть», – медленно повторила Вакорина, думая о чем-то другом. – Умереть… Гнусное все-таки слово.
Упрямо тряхнула тяжелой волной волос:
– Нет, человек никогда не примирится со смертью. Ты можешь называть это как угодно: идеализмом или оптимизмом, не имеет значения. Но человек будет искать бессмертия, как сказки искали и ищут живую воду. Будет искать до тех пор, пока не найдет. Ты не согласен со мной?
– Нет, отчего же. У человека чудо-голова, и никто не знает, что еще она может придумать.
– Голова и воля, – уточнила Анна. – Неистребимая воля к жизни. Я буду внушать это своим ученикам.
Они медленно подходили к большому промтоварному магазину, когда из его дверей вышла молодая женщина с ребенком на руках. Рядом с ней шел ничем не примечательный мужчина, вероятно, отец ребенка. Малыш хандрил и взбрыкивал ножками.
– Вовка, – говорила мать, – ты не у себя дома. Нечего ныть.
Голос и фигура женщины показались Павлу знакомыми. Косы цвета ржаной соломы выбивались из-под платка.
– Вера Ивановна! – вспомнив женщину, крикнул Павел. – Здравствуйте!
Ему было приятно, что доброжелательная и спокойная женщина, с которой его когда-то свела дорога, увидит Павла рядом с красивой девушкой.
– Ах, это вы, Павел! – заулыбалась Вера Ивановна. – Вася, познакомься с Павлом.
И она первая подала руку Анне.
– И Глаша здесь, – повернувшись к Павлу, сообщила она. – Мы все сегодня в город приехали. За покупками.
«Где же она?» – хотел спросить Павел – и увидел Глашу.
Она торопливо вышла из дверей того же магазина и быстрыми шагами догоняла сестру и зятя. Ее черные выпуклые глаза смотрели холодно и вяло, русые кудряшки под беретом трепыхались от быстрой ходьбы.
Увидев Павла, она на мгновение открыла в улыбке ровные мелкие зубы, но, заметив рядом с ним девушку, согнала улыбку с лица и равнодушно кивнула головой.
Вскоре они расстались.
Неторопливо шагая с Анной в ногу, Павел сказал:
– Они – сестры, и совсем разные. Но, кажется, одно роднит их: и та, и другая никогда не любили по-настоящему.
Он заглянул сбоку в глаза девушке, спросил:
– У нас ведь все будет по-другому? Правда?
– Конечно же, – хмелея от его взгляда, откликнулась Анна. – А иначе просто не стоит жить.
ВОТ ТЫ УЖЕ И НЕ МАМКИН, ПАНЮШКА
Павел толкнул дверь своей комнаты и застыл на пороге в радостном волнении. У стола сидели бабушка и мама, беседовали с Влаховым. Когда Павел вошел, они замолчали. Абатурин бросился к матери, оторвал ее от пола, поцеловал.
– Медведь, чисто медведь, – ворчала мать, и в ее голосе звучала гордость.
– Здравствуйте, бабаня, – сказал Павел, опуская мать на пол. – Не ждал я такую радость.
– Здравствуй и ты, Паня, – отозвалась бабушка, и Павлу показалось, что поздоровалась она сухо и даже раздраженно.
Потом повернулась к Влахову, заметила, хмурясь:
– Ты поди погуляй, парень. Мы тут по семейному делу поговорим.
– Не разбира́м, – покачал головой Влахов, явно не желая уходить.
– Иди, иди, – проворчала бабушка. – Чего тут разбирать?
– Ще до́йде вре́ме, – засмеялся Влахов, – кога́то ще се разка́ете за то́ва.
– Не раскаемся. Иди, скаженный.
Павел после отъезда из села дважды навещал мать и бабушку. Он обычно сразу принимался за дела по хозяйству, что-нибудь чинил во дворе, изредка играл на гармони, чтобы доставить удовольствие близким.
Марфа Ефимовна испытующе смотрела на сына, говорила:
– Чудной ты, Панюшка. В клуб пошел бы или так с какой девушкой походил. Промчит время мимо – пожалеешь.
Бабушка тоже вступала в разговор, и он всякий раз неизменно касался Али Магеркиной, ее личных достоинств и достатков. Было совершенно очевидно: Алевтина нравится матери и бабушке, и они хотели бы видеть ее под одной крышей с Павлом.
Вероятно, с этой целью они и приехали сейчас в город.
Наконец бабушка выпроводила Влахова из комнаты, и Абатурины остались одни.
Женщины стали задавать Павлу обычные малозначительные вопросы, выкладывали на тумбочку захваченную для него еду, рассказывали о деревенских новостях.
– Алевтина велела кланяться, – кинула мать. – Телочка у них родилась и швейную машину купили.
– И ей поклон от меня, мама, – отозвался Павел. – Зерно к севу-то уже приготовили?
– Да, – недовольно ответила мать.
Бабушка тяжело ходила по комнате, постукивала палкой, заглядывала во все углы.
– Пылища, – ворчала она, хмуря такие же разлатые, как у Павла, брови. – Портянки вон под кроватью. Без бабы чисто не будет.
Павел совсем уже решил, что мама и бабушка наведались к нему, чтобы склонить к женитьбе на Алевтине. Но тут бабушка неожиданно сморщилась, тихонько заплакала и, не утирая слез, сказала:
– Вот до чего бог привел дожить… Не ожидала от тебя я этого, внучек.
Мать тоже заплакала, и синие глаза ее сразу стали тусклые, потеряли много красоты.
– О чем вы? – заволновался Павел, тревожно переводя взгляд с мамы на бабушку.
– Это все приворожки, маманя, – не отвечая сыну, всхлипнула Марфа Ефимовна. – Не иначе, присушила его эта тихоня…
У Павла над верхней губой сразу выступили крупные капли пота, и он спросил:
– Какая тихоня, мама?
– Тебе лучше знать, ты по больницам бегаешь.
Павел опустился на койку, будто ему подрубили ноги, сжал челюсти так, что онемели зубы. Спросил, не поднимая головы:
– Откуда знаете, мама?
– Земля речами полнится. Вот и к нам слух прокрался.
Павел пристально посмотрел на мать и бабушку, сказал, стараясь унять дрожь в руках:
– Нехорошо это, бабушка. И вам, мама, не к лицу.
– Набубнил бог знает что! – нахмурилась Марфа Ефимовна. – Чем это мы тебе не по вкусу пришлись?
– Зачем выпытывали? – тоже нахмурился Павел. – Я и сам скажу, когда время придет.
– Вот и скажи, выставь свою глупость напоказ.
– Какая же глупость? – стараясь скрыть раздражение, проговорил Павел. – И вы батю любили. Что ж меня не поймете?
– Экая слепота страсти, – покачала головой бабушка. – Или мы враги тебе, или нехристи? Тоже крещенные.
– Вот и помолились бы за нас, бабушка. Все бы вам легче было.
Старуха подозрительно посмотрела на внука, пожевала впалыми губами, бросила, бледнея от досады:
– С глупостью и богу не сладить. Я уж всем жаловалась – и небу, и людям. Никто не слушает.
Она кивнула на койку Влахова, усмехнулась:
– Мне этот, приезжий, говорил: красивая девка. Тебе, мальчонке, оно и приятно. Ну, хороша на погляденье – что с того? Здоровье-то – вешний лед. Не успеешь ахнуть – стает все. Вот и вдовец. Ладно ли будет?
– И сам кашлять начнешь, – снова заплакала мать.
– Спасибо вам, бабаня, и вам, мама, спасибо, – дрожащими пальцами поджигая папиросу, сказал Павел. – Я теперь вовсе одумался, а то и впрямь затменье нашло. Брошу я ее, больную. И про любовь скажу: врал все!
Он старался выговаривать слова спокойно и отчетливо, но это плохо удавалось, и боялся, что сорвется.
– Зачем вы подлому меня учите, мама?
– Правдолюб, душа нагишом, – неодобрительно отозвалась бабушка. – А того не понимает: на весь мир мягко не постелешь.
Она посмотрела на внука и испугалась. Ей показалось: он сейчас заплачет или начнет кричать, или еще что-нибудь сделает дурное, беспамятное. У Павла побелела не только кожа лица, но даже зрачки будто бы стали светлее от ярости.
Он сделал попытку еще раз сдержать себя, торопливо налил из графина воды в стакан, выпил.
– Люблю я ее, мама. И она меня тоже. И жить нам друг без друга не интересно.
– Смирнее теленка был, – неведомо кому пожаловалась бабушка, – и вот – на́ тебе! – стал ершом и ни с места.
Мать уронила голову на грудь:
– Выходит, мне век без внучонка жить. И попестовать некого будет.
– Она через год совсем здоровая станет, – торопливо сказал Павел. – Вы не сомневайтесь, мама.
– Наморишься, намаешься ты с ней, сынок.
Бабушке показалось, что невестка стала помягче, пошла на попятную, и старуха постучала палкой в пол:
– Не лезь в петлю, Пашка, и головы не увязишь. Обдумай путем все. Не часовое дело, – вечное.
– Бати нет, – огорченно вздохнул Павел. – Он бы постоял за меня, не дал вам в обиду.
– Ты и сам-то не больно тихенький, – сказала бабушка и отвернулась.
– Плюешь на нас, старух-то!
Марфа Ефимовна села на кровать рядом с сыном, проговорила, заглядывая ему в глаза:
– Я не со зла, сынок, это. Только и то известно: всякая сосна своему бору шумит. Один ты у меня.
Она опять стала всхлипывать, и что-то говорила, будто глотала кусочки неразжеванных слов.
Обе женщины сидели возле Павла, пригорюнившись, не вытирая слез. Одна ахала, другая подахивала, и Павлу стало жаль их до смерти, таких родных и таких, все же, беспомощных.
– Мама! Бабаня! – внезапно воскликнул он, вскакивая с кровати. – Я же вам подарки славные такие купил. Вот…
И торопливо полез в чемодан, вытащил оттуда женские ботинки, теплые, старомодного вида, потом разноцветные сверточки штапеля, открыл крошечную картонную коробочку, достал из нее продолговатенькие ручные часы.
– Это вам, мама. Нравится?
– Ты бы хоть показал ее мне, – вздохнула мать, не отвечая на вопрос. – Как же благословлять-то, не видя?
– А я и глядеть не буду, – кинула бабушка. – Пусть и не думает.
– Берите… берите… – подвигал он подарки женщинам. – Мы приедем, мама. Выберем время и приедем.
– Чьих вичей она? – спросила мать, стараясь не глядеть на бабушку.
– Вакорина. Анна.
– Казачка?
– Будто бы.
– Только уж разве что казачка… господи, прости меня…
Она искоса взглянула на сына, заметила у него под глазами синие полукружья, увидела жилку на виске, то опадавшую, то вздувавшуюся бугорками от быстрых ударов крови, и всплеснула руками:
– Боже праведный! Заморили, дуры, тебя! Ты же не кушал, небось!
Она торопливо расстелила на столе платок, перенесла с тумбочки яйца, холодное мясо, домашнее сливочное масло с крупными каплями воды поверху, приказала:
– Ешь сейчас же!
– А вы, мама?
– И мы маленько.
Павел схватил чайник, кинул матери на бегу:
– Я мигом. Кипятку из титана принесу. Выбежал в коридор – и чуть не сбил с ног Влахова, Линева и Блажевича. Они молча топтались у двери, и Павел по их лицам понял, что стоят здесь давно, все, верно, слышали – и счастливо улыбнулся товарищам.
– По-ско́ро! – весело пробасил Влахов.
Молодые люди подождали Павла, пропустили его в комнату и, выждав время, толкнули дверь.
– Ого! – громко восхитился Блажевич. – Тут банкет на увесь свет. А я голодный, як волк.
Бабушка неодобрительно посмотрела на молоденького разбитного парня в пышных усишках, сказала сухо:
– Нечего кричать-то. Садись. Гостем будешь.
– Все идите к столу, – торопила Марфа Ефимовна. – Голодные же, наверно.
– Как не! – решительно поддержал Марфу Ефимовну Влахов. – Умира́м от глад!
Ему показалось этого мало и он добавил:
– Волчи глад!
Бабушка усмехнулась:
– Ешьте. Тут всем хватит.
Все с удовольствием принялись за еду.
– Паш, – внезапно сказал Блажевич, похрустывая коркой пирога. – Что я тебе за́раз скажу! Ахнешь!
Павел с интересом посмотрел на товарища:
– Ну, выкладывай, что у тебя такое?
У Блажевича было серьезное, почти торжественное лицо, и всем показалось, что он должен сообщить сейчас, и в самом деле, что-то очень важное и приятное.
– Так что же? – снова поинтересовался Павел.
– Я ды Линев ажани́лися сення!
– Врешь! – ахнул Павел. – И мне ничего не сказали?
– Чего ты так кричишь! – пожал плечами Гришка. – Ты – маленький. Тебе еще рано о том ведать.
– Это почему же? – подозрительно взглянула на Гришку бабушка. – Или он, Павел, в угол рожей, или что?
– Маленький, – доедая пирог, повторил Блажевич. – Несмелый. Девчонок боится.
– Больно много ты знаешь! – вдруг повеселела бабушка. И смущенно умолкла, выдав себя.
Когда с едой было покончено, и все встали из-за стола, Марфа Ефимовна сказала, вздыхая:
– Ну, нам пора. Собирайтесь, мама.
– Куда же, на ночь глядя? – спросил Линев. – Мы вам тут постелем. Хотите – на койках, хотите – на полу.
– Точно та́ка! – безоговорочно заявил Влахов. – Вы – спат тут!
Выговорив не очень точно, но все-таки русские слова, болгарин весь расцвел, хлопнул себя лапищами по бокам и счастливо рассмеялся:
– Перви опити. Кри́во-ля́во.
Марфа Ефимовна колебалась недолго. Она переглянулась с бабушкой и согласно качнула головой:
– Нам на полу способнее. Там и стелите.
– Гэ́та мигом! – пообещал Блажевич.
Он стащил на пол матрацы с двух кроватей, застелил их простынями, покидал вниз подушки и одеяла, и широким жестом пригласил женщин:
– Будьте ласковы! А мы паку́ль в коридоре покурим.
Бабушка безмолвно пожевала губами, кивнула головой:
– Надо уважить, Марфа. Эти двое, что поженились, может, последний раз с Павлом ночуют.
Блажевич важно покачал головой и сообщил, что их все уважают.
– За что же вам такой почет? – поинтересовалась старуха, уже одобрительно посматривая на шутника. – Или славу какую заслужили?
– Именно! – подтвердил Блажевич. – Не сення-завтра звание нам дадут.
– Какое ж это? Казачьих атаманов?
– Выше! Ударников коммунистической пра́цы.
– И что ж? Жалованье прибавят?
– А как же! – утвердительно закивал головой Гришка и добавил, что он уже велел молодой жене сшить громадный мешок для денег.
– Пустобай ты! – добродушно усмехнулась бабушка. – А что весел – это ладно. Больше веселишься – меньше горевать будешь.
Она тихонько зевнула, сконфуженно посмотрела на невестку, мелко перекрестила рот:
– Умаялась я сегодня.
– Вси́чка да изле́зат в коридо́ра! – приказал Влахов.
Все, за исключением женщин, вышли из комнаты.
– Ну, женатые, – сказал Павел, обращаясь к Линеву и Блажевичу. – Наврали?
– А то нет! – расхохотался Блажевич.
– Присочинили для пользы дела, – рассмеялся и Линев. – Однако, не сильно. Мы от тебя не отстанем. По этой части.
Через минуту Линев постучал в дверь.
– Можно? Никто не ответил.
Все вошли в комнату.
– Как се чувству́вате?.. – начал было Влахов, но осекся: женщины лежали молча, отвернувшись к стене.
Павел постелил себе шинель, а Блажевич устроил матрац из двух ватников. Потушили свет.
Абатурин лежал с открытыми глазами, уставший и возбужденный после всех событий дня. Он почти не мог думать сейчас ни о чем, и только звуки доходили до его сознания.
Вот тихо вздыхает бабушка, украдкой творя молитву. Вот в ладошку покашляла мать, боясь выдать свою бессонницу. Заскрипели пружины под крупным телом Влахова.
Всхрапнул и замолк Блажевич.
Шло время, и усталость сморила людей. В комнате стало совсем тихо.
Теперь все звуки за стенами общежития стали явственнее, резче, сильнее. Там, за окнами, могуче дышал завод, и огненные всплески его дыхания сотрясали стекла домов. Изредка с горы долетали раскаты взрывов, тонко вскрикивали маневровые паровозы, шипел сбрасываемый пар.