355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Гроссман » Гибель гранулемы » Текст книги (страница 3)
Гибель гранулемы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:09

Текст книги "Гибель гранулемы"


Автор книги: Марк Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

– Ну да.

– Вот жена-то обрадуется. Сколько не видела!

– Я к маме. Нету жены.

Девушка погрозила пальцем:

– Вы все в поездах холостые. А в анкете, небось, пять детей и жена с морщинами.

– Так уж и пять, – улыбнулся Абатурин, – я, если хотите знать, даже в кино еще ни с кем не был.

Проводница бросила на солдата быстрый взгляд. Он без сомнения говорил правду, этот симпатичный и, кажется, совсем непритворный человек. Внезапно спросила, не глядя ему в лицо:

– Я некрасивая? Как по-вашему?

Абатурин растерялся:

– Что вы! Совсем нет.

Она сказала смущенно:

– Я, знаете, еще ни в кого не влюблялась. И на меня тоже никто не смотрит. Так, чтобы по-настоящему…

– Зачем вы так о себе? – оторопел Абатурин. – Вы вон какая молоденькая. Хороших людей-то много…

– Много хороших, да милого нет.

Абатурин вдруг почувствовал, что эта разбитная и даже грубоватая во время службы проводница – по существу всего-навсего неопытная и беспомощная девчонка; что он старше ее и симпатичен ей; что она сейчас ждет, может быть, какого-нибудь совета.

Он непроизвольно подсел к ней поближе и сразу увидел, что сделал ошибку. Проводница нахмурилась, сказала обиженно:

– Вы руки-то не распускайте. Нечего руки распускать.

– Что вы! – покраснел Абатурин. – Я и не думал.

Помолчали.

– Вас как зовут? – спросил Павел, когда молчание затянулось сверх меры.

– Маша. Только вы сядьте подальше, а то Катя скоро придет.

– Я пойду. Спасибо за чай.

Проводница вздохнула, сказала сокрушенно:

– Женщин у нас, в России, больше, чем мужчин. Оттого и задираете вы нос, мужики-то.

– Разве больше? Я не знал.

– А как же? И раньше так было, а тут война еще. Папа не вернулся. Старший брат – тоже. Чуть не в каждой семье так. Откуда же им взяться, мужчинам?

– Война-то вон когда кончилась.

– Для кого – как. Для мамы не кончилась. И для меня тоже. Для всех, у кого жизнь скособочена.

– Это верно. Я не подумал.

В купе вошла Катя, посмотрела сурово на солдата, нахмурила брови, похожие на выгоревшие пшеничные колоски. Потерла рябинки на щеках, сказала неизвестно кому:

– Несолоно есть, что с немилым целоваться. Я у бригадира соли выпросила.

И справилась у сменщицы:

– Ты картошку сварила?

– Ага, – отозвалась Маша. – Вон за подушкой, чтоб не остыла. В баночке.

– Сейчас порубаем, – объявила Катя, не глядя на Абатурина.

Павел торопливо встал, попрощался.

– Заходите, – попросила Маша. – Просто так. Посидим, о чем-нибудь еще поговорим.

– Реже видишь – больше любишь, – уронила Катя в спину солдата.

Закрыв дверь, она хмуро сказала:

– Спала бы. А то в смену скоро.

– На том свете высплюсь. Там тихо и темно. Думать ни о чем не надо.

– Думай – не думай, а бабе рожать. Он что? Встал, встряхнулся и папиросочку – в зубочки. А ты хоть лопни.

– Ты-то откуда знаешь?

– А чего знать? Мильен лет одно и то же.

Катя была некрасива, и ее никто не любил. Она знала это, не спала ночами и даже молилась.

– Господи! – просила она. – Осчастливь, трудно тебе, что ли? Одной – и личико, и фигурка, конфеты с сахаром ест. А другой – шиш с маслом.

Мольбы не помогали, и она злилась:

– Ухо-то у тебя есть, а дырка в нем не проверчена.

Маша понимала сменщицу и жалела ее.

– Ты, Катя, не хмурься, – говорила Маша. – Улыбайся побольше. У тебя зубки белые, ровненькие, вроде ракушек на коробочке. Кто увидит – сразу полюбит.

– Зубки, чтоб жрать, – обрывала Катя. – Спи.

Павел вернулся к себе, сел на нижнюю полку.

Напротив, вверху, сладко спала молодая женщина, вероятно лет двадцати пяти-двадцати шести. У нее были пухлые пунцовые губы. Мелкие русые кудряшки, немного обожженные завивкой, падали на щеки, и она смешно, во сне, потряхивала головой.

Одну из нижних полок занимал благообразный старичок с редким белым пухом на голове. Сейчас он сидел рядом с Павлом и читал французскую «Либерасьон», далеко отставив газету от глаз.

Его узкие азиатские глаза совершенно безучастно перебегали со строки на строку, будто проглядывали давно надоевшую таблицу умножения.

– Фот де мьё [4]4
  Фот де мьё – за неимением лучшего (фр.).


[Закрыть]
… – бормотал он, высасывая из костяного мундштука дымок сигареты. – Везде одно и то же.

Наконец аккуратно свернул газету, положил ее к себе под подушку и произнес неожиданным баском:

– Вынужден принести жалобу.

– За что же? – опешил Абатурин.

– Ни чаю попить, ни в шахматы поиграть. Совершенно завладели проводницей.

– Она же сдала смену, сейчас не ее черед, – смущенно объяснил Павел.

– Тан пи, тан пи, юноша, – важно заметил старичок и покачал головой. – Тем хуже. Отдых священен. Хотите заслужить прощение?

– Хочу, – улыбнулся Павел, уже понимая, что этот постный с виду человек шутит.

– Идите к сменщице, просите шахматы. И пусть чай подадут.

– Не помешаем? – отозвался Павел и показал глазами на соседку.

Это была тоже молодая, просто и прочно сколоченная женщина, вся светившаяся здоровьем и довольством. Сейчас она кормила грудью ребенка и ласково ругала его за то, что малыш хватал зубешками сосок и сыто вертел головой.

– Охальник, – приговаривала она, открыто любуясь сыном. – Казачина ты яицкий, вот ты кто такой, Вовка.

Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.

Павел уже знал, что обе женщины – и эта, и та, что спала, – двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.

Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:

– Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.

– Ну-с, вот и уладилось, – бодро заметил старичок. – Ан ава́н [5]5
  Ан ава́н! – Вперед! (фр.).


[Закрыть]
, солдат!

Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:

– Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.

– Я по делу, – смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. – Сразу и уйду.

Он в двух словах сообщил, что́ нужно.

Катя недовольно посмотрела на красивого солдата, достала с багажной полки шахматы. Вручив их Павлу, сухо заметила, что в партии тридцать две фигуры, и он, пассажир, лично отвечает за их сохранность. Что касается чая, то она заявила: дед не рассохнется, если немного подождет.

– Расставляйте фигуры! – приказал старичок, когда Павел явился в купе. – Вы, надеюсь, играете?

– Средне, – поспешил заметить Павел. – Только вторая категория.

– Голубчик! – радостно удивился пассажир. – Вы же клад, а не сосед.

Он встал, одернул на себе черный габардиновый пиджак, сообщил со старческой церемонностью:

– Разрешите рекомендоваться. Цибульский. Лаврентий Степанович. Бухгалтер… Старший бухгалтер, – уточнил он. – Казанскую гимназию во время о́но окончил, стихи на французском писал. А теперь, как изволили слышать, по финансовой части. Что делать? Фе-т-аккомпли́ [6]6
  Фе-т-аккомпли – совершившийся факт (фр.).


[Закрыть]

Абатурин тоже поднялся, сказал тихо:

– Домой еду. С действительной.

– Тан мье [7]7
  Тан мье – тем лучше (фр.).


[Закрыть]
, – одобрительно заметил старичок. – Большая радость родителям. Итак, аллен! [8]8
  Аллен! – Идем! (фр.).


[Закрыть]

Павлу достался первый ход, и он начал игру скачком королевской пешки.

После второго хода белых старик ухватил в кулак свою бородку, забеспокоился и даже порозовел от волнения.

– Вот вы как, батенька, – забормотал он, покусывая клинышек бороды. – Королевский гамбит… Неслыханные осложнения могут быть.

Он играл с величайшей осторожностью; прежде чем сделать ход, беззвучно шевелил губами, тщательно протирал кончиком платка очки и, наконец, вздохнув, двигал фигуру. Никаких особенных мыслей не было в его партии, но играл он цепко и не давал Павлу надежд на просчет.

Катя принесла на подносике чай, поставила его рядом с доской и молча ушла.

Цибульский положил в стакан кусочек сахара, покрутил ложечкой, но пить не стал, чтоб не отвлекаться.

Они сыграли три партии, и старичок выиграл все.

Совершенно счастливый, говорил, отхлебывая холодный чай:

– Отдохнем, голубчик. Все – в меру… Да вы не горюйте, право! Неприятно, разумеется, но что ж делать?

– Я не горюю, – сказал Абатурин. – Я даже люблю проигрывать.

– Как же это? – удивился Цибульский и шутливо погрозил Павлу сухим коротким пальцем: – Бонн мин о мовэ́ же [9]9
  Бонн мин о мовэ́ же – хорошая мина при дурной игре (фр.).


[Закрыть]

– У сильного всегда есть чему поучиться, – пояснил Павел. – И от этого для меня проигрыш полезен.

– Оч-чень оригинально, – растерянно отозвался Цибульский. – И не лишено остроумия.

Ему, вероятно, показалось, что такое объяснение солдата может умалить значение его победы, и он заметил, с шутливой торжественностью поглядывая на молодую мать:

– Я предпочитаю выигрывать. Даже не получая пользы…

Ребенок спал в сторонке, у самого окна, и женщина изредка оборачивалась к нему, чтобы поправить фланелевое одеяльце, которое малыш то и дело стягивал с себя. Он чмокал во сне губами, иногда вскрикивал, и мать счастливо улыбалась мужчинам, будто хотела сказать: «Это же мой сын. Сразу видно: очень красивый и умный мальчишка!».

Увидев, что мужчины отложили шахматы, она покровительственно посмотрела на Абатурина, спросила ласково:

– А у вас есть?

– Сын?

– Ну да. Или дочь.

– Нет. Я холост.

– Тьфу, какое порожнее слово! – засмеялась женщина. – Женитесь непременно. Вам ведь нетрудно это.

– Кому – «вам»?

– Мужчинам вообще, а вам – тем паче.

– Не скажите, – иронически заметил Цибульский. – Это оч-чень рискованное дело. Железные ботинки истопчешь, пока невесту найдешь.

– Ну и пусть топчет на здоровье, – согласилась женщина. – Лишь бы искал, а не сиднем сидел.

– Разумеется… – пробормотал старичок. – Но все-таки… Не ведаю вашего имени.

– Вера Ивановна или Вера, – охотно сообщила спутница. – Меня все так зовут в колхозе: Вера.

– А куда ему, солдатику, торопиться?

Цибульский даже вздрогнул от этого звонкого голоса, внезапно раздавшегося над головой, точно из вентилятора.

Женщина с верхней полки, о которой все забыли, проснулась, вероятно, давно – и теперь лежала на боку, насмешливо поглядывая большими черными, немного выпуклыми глазами на пассажиров внизу.

– Куда ему торопиться, успеет еще в хомуте походить.

Цибульский вздернул бородку, готовясь что-то ответить, но покраснел, как рак в кипятке, и поперхнулся.

Женщина была одета в короткий сатиновый халатик, он распахнулся, и старику показалось, что сделала она это нарочно.

– Слезай, Глаша, – посоветовала Вера Ивановна, добродушно улыбаясь. – Как же не торопиться? Две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет.

– Ну, дыму и без него хватает, – усмехнулась Глаша, оголяя ровные мелкие зубы. – Жены все одно не перелюбишь. Это известно.

Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:

– Зажмурьтесь, дедушка.

Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:

– Хоть пой, хоть вой – больше века не проживешь. Лучше петь.

Павел молча полез в карман за папиросами.

– Крепок ты на язык, – прищурила глаза Глаша. – Или не целован еще?

– Ни фуа́, ни люа́ [10]10
  Ни фуа, ни люа – в этом случае: ни чести, ни совести (фр.).


[Закрыть]
, – пробормотал Цибульский, морща редкие брови.

– Вы чего там шепчете, дедушка? – удивилась Глаша. – Гневаетесь?

Цибульский раздраженно пожал плечами.

– Они, старички эти, раньше люди, как люди были, – не унималась Глаша. – А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.

– Зачем вы так? – укорил Абатурин. – Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.

– В святые отцы, – проворчала женщина. – А мне – нет.

– Ну, боже мой, зачем же ссориться? – ровно заметила Вера Ивановна. – У каждого своя полоска в жизни – и засевай ее, как способнее.

– Это раньше полоски были, – не согласился Абатурин. – А теперь и сеют и жнут вместе.

– Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, – не стала спорить молодая женщина.

– Тебе вон мальчонка руки спеленал, – повернулась к сестре Глаша. – Много ли счастья?

– Разве ж нет? – удивилась Вера Ивановна. – Главная радость – мальчонка.

– Вот то-то и есть, что главная. А муж?

– И муж – тоже. Для того и живу.

– А любишь ли мужа?

– Мужняя жена – значит, люблю. Как положено.

– «Как положено»! – усмехнулась Глаша. – Скушно!

– Разве ж не любовь? Есть и другая?

– А то нет.

– Скажи.

– Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.

– В огне? – переспросила Вера Ивановна. – Нет, это ни к чему. Сильно горишь – много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.

Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.

Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.

Лаврентий Степанович был совершенно шокирован этой неслыханной беседой. Он демонстративно отвернулся от Глаши, потом попытался по лесенке добраться к своему чемодану на багажной полке.

– Не сорвитесь, ради Христа, – почти серьезно попросила Глаша. – Нам потом и осколков не собрать.

– Анфа́н терри́бль [11]11
  Анфан террибль – ужасный ребенок; человек, ставящий другого в неловкое положение своей откровенностью или наивностью (фp.).


[Закрыть]
, – шипел под нос Цибульский, спускаясь с лесенки.

– Чтой-то вы все не по-русски, дедушка, – удивилась Глаша. – Или не умеете по-нашему?

– Я по-вашему, барышня, никогда не умел, – отозвался с иронией старик.

– Брови у тебя срослые – к счастью, – помолчав, сказала Глаша, заглядывая Павлу в глаза. – И безжелчный ты. Таких девки обожать должны.

Вздохнула:

– А мне все говоруны выпадают и молью побиты.

– Жировые затеи у тебя, – недовольно заметила Вера Ивановна. – Шла бы в поле, говорили тебе.

– В поле? – Глаша пожала плечами. – А что там вырастет мне?

– Уроди бог много, а не посеяно ничего. Разве ж так можно?

– А я ничего и не прошу. Не по мне оно, твое воловье счастье. Платки вяжу, на хлеб и вино хватает. Как тридцать стукнет, и мужики плюнут, повяжусь остатним платочком – хоть в навозе копаться, хоть поросятам соски тыкать. Тогда все одно.

– Озорства в тебе – непомерно, – проворчала Вера Ивановна. – Пора и остепениться, семьею пожить.

– Жила уже. Будет с меня.

– Один мусор в голове, – жестяным голосом заметил Лаврентий Степанович, смотря в сторону. – И полная слепота мысли.

– Совсем закидал словами, – лениво отозвалась Глаша. – Не ссорьтесь, дедушка. Я тоже была хорошенькая, да меня у маменьки подменили.

Цибульский, не отвечая, отошел к окну.

– Вы не сердитесь на нее, – попросила Вера Ивановна. – Балаболка она, а все равно, может, не злая.

Однако Лаврентий Степанович не желал идти на мировую и демонстративно отправился в тамбур.

– Закивал пятками. В монахи подался.

– Все же злая вы, – покачал головой Павел. – Зачем цепляетесь?

– Мы – дорожные люди, – не обращая внимания на его слова, сказала Глаша. – Нам и поболтать только.

Она посмотрела на сестру долгим взглядом, сообщила, зевая и мелко крестя рот:

– Состаришься – и радости не отведаешь.

– Ты обо мне?

– О тебе.

– Почему же?

– Да так.

Вера Ивановна покраснела, проворчала, искоса поглядывая на Павла:

– Мне незачем, Глаша. Я не шалава какая. Порядочная.

– Оттого и порядочная, что никому не нужна.

– И не стыдно тебе? При мужчине-то?

– А чего стыдиться? Или он из другой глины слеплен?

Потягиваясь и откровенно оголяя красивые сильные руки, сказала примирительно:

– Может, и твоя правда. Только без стыда все одно лица не износишь.

Павел неодобрительно взглянул на Глашу и внезапно смутился. Она смотрела на него в упор, глаза ее горели, как спирт, а яркие пухлые губы тихонько вздрагивали, будто от обиды.

– Скушные вы все, – вздохнула она, вставая, – засушите солдатика проповедями своими. Пойду умоюсь, вечерять время.

Она вскоре вернулась – умытая, посвежевшая, в легком штапельном платье, хорошо облегавшем ее ладное, крепкое тело.

Раскладывая на чистом полотенце круто сваренные яйца, огурцы, спичечную коробочку с солью, кивнула Павлу:

– Садись с нами. Все веселее.

– Спасибо. Не хочу.

– Что уж там «не хочу». Солдатские достатки известны. Садись.

– Нет, право, не хочу, – стесненно отказался Павел. – Я только вот кружку молока выпил – и сыт.

– Завидно мне, – вздохнула Глаша, когда Павел ушел покурить к крайнему в вагоне окну. – Хороший парнишко – и другой достанется.

– Не ломайся, чего на себя наговариваешь? – укорила сестру Вера Ивановна. – Помолчала бы.

Павел с какой-то щемящей радостью вглядывался в землю, пробегавшую за окном. Поезд, миновав Белую и отстояв, сколько положено, в Уфе, втягивался в горы. В мягких лучах заходящего солнца эта земля, начинавшая дыбиться, покрытая щетиной леса и кустарников, казалась ему, после Заполярья, невиданно щедрой и напитанной теплом. Он, правда, родился в степной части этого края, но разве это имело значение?

«Родина… – думал Павел. – Что она – раньше всего – человеку? Наверное, люди. Да, конечно же, люди. А потом – улица, где скакало на палочке босое детство, а после – полянки и уколки, в которых искал он грибы и выпугивал зайцев; потом завод, степи и холмы, за ними – весь край и вся земля, вся Россия до самого горизонта, до островка, на котором провел он долгие месяцы военной службы…»

Павел закурил, но вскоре папироса потухла, и он снова поджег ее.

«Интересно, приедет мама на вокзал или нет? Верно, нет. Она уже старая, ей трудно добраться от села до городской станции… А бабушка, чай, напекла шанежек. Он любит шанежки, замешанные на кислом молоке, и бабушка это знает… А что Аля Магеркина? Забыла давно, верно, замуж вышла. Гуляли с ней когда-то, совсем немного. Но ведь давно-то как было! За это время многое можно забыть: и поцелуи, и разные обещания…»

Абатурин представил себе, как недельку поработает в своем дворе, починит все, что надо починить, заготовит дров, вычистит подпол, – и ему стали почти невмоготу оставшиеся до конца версты. Они всегда тягучи и длинны – эти последние версты до родного дома!

Поезд летел через ночь, работая локтями паровоза, отфыркиваясь и считая стыки.

Павел вернулся в купе, забрался на полку.

Все уже спали. Лаврентий Степанович дышал беззвучно. Его худенькое тельце было вытянуто в длину всей полки, и Павлу казалось странным, что он, такой невесомый, не слетает вниз.

Вера Ивановна дремала на своем месте, неловко подогнув к голове правую руку, чтобы не задеть ребенка.

Глаша отвернулась к стене, и Павлу чудилось: не спит. В те секунды, когда поезд начинал сильно притормаживать, плечи ее вздрагивали, и сатиновый халатик крупно морщился на спине.

Сон не шел. «Я просто устал от безделья», – подумал Павел. Поворочался еще немного и, стараясь не шуметь, спустился с полки.

В узком коридорчике никого не было, но Павлу показалось, что в вагоне жарко, и он прошел в тамбур.

Здесь и в самом деле воздух был чище и свежее. Павел с удовольствием прислонил лоб к холодному стеклу.

Завтра утром поезд, не доходя до Челябинска, свернет к Карталам, одолеет суховатые глинистые степи, промчится мимо лесов у Анненска – и лихо подкатит к неказистому вокзалу Магнитки.

И вот – завтра – начнется другая жизнь. Выходит, пришло и его время ладить свое гнездо, становиться на свою дорожку.

Дверь в тамбур внезапно отворилась, и Абатурин увидел Машу. Она покачала головой, но не сумела скрыть улыбки.

– Отчего ж не спите? Все спят, а вы нет.

– В запас не наспишь, – развел руки Павел. – И жарко.

Поезд дробно бил колесами стыки, гулко проскакивал мостики, невидимые в густой темени.

Проводница потопталась возле Павла, сказала, вздохнув:

– Вы стойте, а мне еще белье посчитать надо.

Она ушла, и дверь тотчас снова открылась.

Павел решил, что Маша вернулась, и сказал мягко:

– Идите вот сюда, к двери. Тут хорошо обдувает.

– Ладно. Я ненадолго.

Павел оробел. Это был голос Глаши, правда, чуть притуманенный, может сном, а может и какими-то печальными мыслями.

Она подошла к двери и несколько секунд смотрела на черноту, вздрагивающую за стеклом.

– Одиночество одному богу годится. Что не спишь? Скучно?

Павел не знал, что ответить, и, скрывая смущение, попытался раскурить свежую папиросу.

Неровный огонек на мгновение вырвал из темноты русые волосы Глаши и большие глаза, показавшиеся Павлу слепыми. Она была в легком халатике без пальто, и ветер, залетавший из гармошки, соединявшей вагоны, рябью проходил по ее волосам и воротнику.

– И вы ведь не спите…

Она глуховато засмеялась:

– Мне житье, что вороне: куда захотела, туда и полетела. Вот тебя проведать пришла. Не сердишься?

– Нет. За что же?

Не отвечая, вздохнула:

– Ты еще много хмелю попьешь. А я уже отлюбила свое.

Спросила с заметным участием:

– Наш? Деревенский?

– Да.

– Небось, перебабились все девки, сверстницы твои? Замуж повылазили?

– Не знаю. В Магнитке работал, в армии служил. А вы?

– Я? Так. Живу.

– Не учились?

– Как же, – с вызовом сказала Глаша. – Дровяной институт окончила.

– Какой? – удивился Абатурин.

– Лес в Зауралье валила. Там и душу свихнула. К бабнику, к пустобаю сердцем прилипла. А он – поиграл-пограл, да и бросил. Ну, с тех пор и себя не берегу.

Подышала себе в ладошки, справилась:

– Ежели я папироску попрошу, дашь?

Заскрипела дверь, и в тамбур вошла Маша. Увидев, что солдат не один, она воинственно вздернула носик, сказала с иронией:

– Шли бы спать, граждане. Продуть может.

Когда она удалилась в вагон, Глаша подошла вплотную к Павлу и, задевая его высокой грудью, зашептала почти в ухо:

– Мне, может, как всем, и дитя покачать охота, и в газетке о себе похвалу почитать… Оттого и лаю, тоску душу́. Оттого и старичка этого скушного – шилом в ребра.

Потушила окурок, сказала, хмурясь:

– Ладно, идем спать.

– Ведь поправить все можно, – запоздало посоветовал Абатурин.

– Я уж пыталась, – уныло отозвалась Глаша. – Да в неволе я у прихотей своих. Назад тянет.

Не прощаясь, Глаша пошла в вагон. Может, жалела, что вдруг открыла этому попутному мальчишке себя. Для чего? Бог знает? Раз человек, надо же с кем-нибудь тоску поделить, – а вдруг станет легче?

Павел постоял еще немного в тамбуре и тоже отправился спать.

Встал он поздно. Поезд уже подходил к Магнитке, отчетливо чувствовалось приближение огромного города-завода. Вдали, над сопочками, цепляясь за серое небо, ползли густые дымы. Показались первые трубы.

Вскоре поезд скороговоркой пересчитал стрелки и, замедляя ход, подкатил к вокзалу.

– Прощайте, Лаврентий Степаныч, прощайте и вы, Глаша, – говорит Павел, пожимая им руки и возбужденно поблескивая глазами. – Давайте я вам, Вера Иванна, чемодан поднесу.

– Спасибо, милый, – поблагодарила Вера Ивановна, охорашивая заспанного сына. – Нас с Вовой папка встретит. Не может того быть, чтоб не встретил. Ты уж иди, милый.

На перроне стояла небольшая толпа встречающих. Люди тянули шеи, высматривая близких и родных.

Павел окинул взглядом толпу – все чужие люди – и, вздохнув, зашагал к выходу.

У самой калитки он скорее почувствовал, чем увидел мать.

– Панюшка! Сынок!

Она бросилась ему на шею, невысокая, сильно постаревшая, вся благоухающая родными деревенскими запахами – дымком кирпичной русской печи, еле уловимой кислинкой свежего домашнего хлеба и еще каким-то странным сладким запахом. «Нафталин! – догадался Павел. – Праздничное пальто из сундука вынула».

Рядом с матерью стояла крупная костистая старуха, из-под ее седых, лохматых, сросшихся на переносице бровей смотрели на Павла еще ясные голубые глаза.

– Бабаня! – воскликнул Павел, и горло у него перехватило. – И вы, бабаня!

– Вот ты и дома, внучек, – сказала старуха. – Внял господь нашим молитвам.

Павел топтался между матерью и бабушкой, и ему вдруг показалось, будто он по-прежнему всего лишь мальчонка, неизвестно как попавший сюда, в эту людскую толчею.

– Пойдем, сынок.

Перрон уже почти опустел. Только неподалеку от калитки стояли две женщины. Павел взглянул на них и покраснел то ли от неожиданности, то ли от удовольствия.

Глаша замерла в неудобной позе, прижав к груди туго набитую авоську, задумчиво разглядывала Павла, точно чего-то не досказала ему и теперь ждала, когда освободится.

Чуть в стороне от нее, в форменной шинели, переминалась с ноги на ногу Маша. Проводница кивала ему головой и улыбалась вроде печально.

Павел не выдержал, побежал к молодым женщинам, потряс им руки, попросил не поминать лихом. Вернувшись, мягко взял маму и бабушку под руки и тихонько зашагал на привокзальную площадь.

– Нас тут машина ждет, – сообщила мать. – В колхозе дали сына встретить.

Подошли к грузовику, в кабине которого спал шофер, постучали в стекло.

– Приехал? – спросил шофер, протирая глаза. – Магарыч с тебя, Марфа Ефимовна.

– Будет, будет! – торопливо кивнула мать. – Только не гони вскачь, окаянный!

Павел подсадил бабушку в кабину, помог матери забраться в кузов и легко перепрыгнул через борт сам.

Машина закашляла, выпустила струю темного дыма и, вздрогнув, резво побежала по шоссе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю