Текст книги "Гибель гранулемы"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Ну да.
– Вот жена-то обрадуется. Сколько не видела!
– Я к маме. Нету жены.
Девушка погрозила пальцем:
– Вы все в поездах холостые. А в анкете, небось, пять детей и жена с морщинами.
– Так уж и пять, – улыбнулся Абатурин, – я, если хотите знать, даже в кино еще ни с кем не был.
Проводница бросила на солдата быстрый взгляд. Он без сомнения говорил правду, этот симпатичный и, кажется, совсем непритворный человек. Внезапно спросила, не глядя ему в лицо:
– Я некрасивая? Как по-вашему?
Абатурин растерялся:
– Что вы! Совсем нет.
Она сказала смущенно:
– Я, знаете, еще ни в кого не влюблялась. И на меня тоже никто не смотрит. Так, чтобы по-настоящему…
– Зачем вы так о себе? – оторопел Абатурин. – Вы вон какая молоденькая. Хороших людей-то много…
– Много хороших, да милого нет.
Абатурин вдруг почувствовал, что эта разбитная и даже грубоватая во время службы проводница – по существу всего-навсего неопытная и беспомощная девчонка; что он старше ее и симпатичен ей; что она сейчас ждет, может быть, какого-нибудь совета.
Он непроизвольно подсел к ней поближе и сразу увидел, что сделал ошибку. Проводница нахмурилась, сказала обиженно:
– Вы руки-то не распускайте. Нечего руки распускать.
– Что вы! – покраснел Абатурин. – Я и не думал.
Помолчали.
– Вас как зовут? – спросил Павел, когда молчание затянулось сверх меры.
– Маша. Только вы сядьте подальше, а то Катя скоро придет.
– Я пойду. Спасибо за чай.
Проводница вздохнула, сказала сокрушенно:
– Женщин у нас, в России, больше, чем мужчин. Оттого и задираете вы нос, мужики-то.
– Разве больше? Я не знал.
– А как же? И раньше так было, а тут война еще. Папа не вернулся. Старший брат – тоже. Чуть не в каждой семье так. Откуда же им взяться, мужчинам?
– Война-то вон когда кончилась.
– Для кого – как. Для мамы не кончилась. И для меня тоже. Для всех, у кого жизнь скособочена.
– Это верно. Я не подумал.
В купе вошла Катя, посмотрела сурово на солдата, нахмурила брови, похожие на выгоревшие пшеничные колоски. Потерла рябинки на щеках, сказала неизвестно кому:
– Несолоно есть, что с немилым целоваться. Я у бригадира соли выпросила.
И справилась у сменщицы:
– Ты картошку сварила?
– Ага, – отозвалась Маша. – Вон за подушкой, чтоб не остыла. В баночке.
– Сейчас порубаем, – объявила Катя, не глядя на Абатурина.
Павел торопливо встал, попрощался.
– Заходите, – попросила Маша. – Просто так. Посидим, о чем-нибудь еще поговорим.
– Реже видишь – больше любишь, – уронила Катя в спину солдата.
Закрыв дверь, она хмуро сказала:
– Спала бы. А то в смену скоро.
– На том свете высплюсь. Там тихо и темно. Думать ни о чем не надо.
– Думай – не думай, а бабе рожать. Он что? Встал, встряхнулся и папиросочку – в зубочки. А ты хоть лопни.
– Ты-то откуда знаешь?
– А чего знать? Мильен лет одно и то же.
Катя была некрасива, и ее никто не любил. Она знала это, не спала ночами и даже молилась.
– Господи! – просила она. – Осчастливь, трудно тебе, что ли? Одной – и личико, и фигурка, конфеты с сахаром ест. А другой – шиш с маслом.
Мольбы не помогали, и она злилась:
– Ухо-то у тебя есть, а дырка в нем не проверчена.
Маша понимала сменщицу и жалела ее.
– Ты, Катя, не хмурься, – говорила Маша. – Улыбайся побольше. У тебя зубки белые, ровненькие, вроде ракушек на коробочке. Кто увидит – сразу полюбит.
– Зубки, чтоб жрать, – обрывала Катя. – Спи.
Павел вернулся к себе, сел на нижнюю полку.
Напротив, вверху, сладко спала молодая женщина, вероятно лет двадцати пяти-двадцати шести. У нее были пухлые пунцовые губы. Мелкие русые кудряшки, немного обожженные завивкой, падали на щеки, и она смешно, во сне, потряхивала головой.
Одну из нижних полок занимал благообразный старичок с редким белым пухом на голове. Сейчас он сидел рядом с Павлом и читал французскую «Либерасьон», далеко отставив газету от глаз.
Его узкие азиатские глаза совершенно безучастно перебегали со строки на строку, будто проглядывали давно надоевшую таблицу умножения.
– Фот де мьё [4]4
Фот де мьё – за неимением лучшего (фр.).
[Закрыть]… – бормотал он, высасывая из костяного мундштука дымок сигареты. – Везде одно и то же.
Наконец аккуратно свернул газету, положил ее к себе под подушку и произнес неожиданным баском:
– Вынужден принести жалобу.
– За что же? – опешил Абатурин.
– Ни чаю попить, ни в шахматы поиграть. Совершенно завладели проводницей.
– Она же сдала смену, сейчас не ее черед, – смущенно объяснил Павел.
– Тан пи, тан пи, юноша, – важно заметил старичок и покачал головой. – Тем хуже. Отдых священен. Хотите заслужить прощение?
– Хочу, – улыбнулся Павел, уже понимая, что этот постный с виду человек шутит.
– Идите к сменщице, просите шахматы. И пусть чай подадут.
– Не помешаем? – отозвался Павел и показал глазами на соседку.
Это была тоже молодая, просто и прочно сколоченная женщина, вся светившаяся здоровьем и довольством. Сейчас она кормила грудью ребенка и ласково ругала его за то, что малыш хватал зубешками сосок и сыто вертел головой.
– Охальник, – приговаривала она, открыто любуясь сыном. – Казачина ты яицкий, вот ты кто такой, Вовка.
Длинные волосы цвета ржаной соломы она заплетала в косы и кружком укладывала на голове. В эту минуту ей, по всей видимости, было жарко, и она то и дело тыльной стороной ладони вытирала влажный лоб. В зеленоватых, глубоко посаженных глазах сияли простая радость и умиротворение.
Павел уже знал, что обе женщины – и эта, и та, что спала, – двоюродные сестры и ездили куда-то под Рязань, к родне.
Услышав слова Павла, соседка мягко улыбнулась и сказала, несильно окая:
– Не беда, милый. Уснет он сейчас, Вовка-го.
– Ну-с, вот и уладилось, – бодро заметил старичок. – Ан ава́н [5]5
Ан ава́н! – Вперед! (фр.).
[Закрыть], солдат!
Павел пошел в купе проводниц. Маша уже лежала на верхней полке. Она улыбнулась, сказала, как старому знакомому:
– Страсть как спать не хочется. Да вот Катя велит.
– Я по делу, – смущенно объяснил Павел, бросив взгляд на Катю, доедавшую картошку. – Сразу и уйду.
Он в двух словах сообщил, что́ нужно.
Катя недовольно посмотрела на красивого солдата, достала с багажной полки шахматы. Вручив их Павлу, сухо заметила, что в партии тридцать две фигуры, и он, пассажир, лично отвечает за их сохранность. Что касается чая, то она заявила: дед не рассохнется, если немного подождет.
– Расставляйте фигуры! – приказал старичок, когда Павел явился в купе. – Вы, надеюсь, играете?
– Средне, – поспешил заметить Павел. – Только вторая категория.
– Голубчик! – радостно удивился пассажир. – Вы же клад, а не сосед.
Он встал, одернул на себе черный габардиновый пиджак, сообщил со старческой церемонностью:
– Разрешите рекомендоваться. Цибульский. Лаврентий Степанович. Бухгалтер… Старший бухгалтер, – уточнил он. – Казанскую гимназию во время о́но окончил, стихи на французском писал. А теперь, как изволили слышать, по финансовой части. Что делать? Фе-т-аккомпли́ [6]6
Фе-т-аккомпли – совершившийся факт (фр.).
[Закрыть]…
Абатурин тоже поднялся, сказал тихо:
– Домой еду. С действительной.
– Тан мье [7]7
Тан мье – тем лучше (фр.).
[Закрыть], – одобрительно заметил старичок. – Большая радость родителям. Итак, аллен! [8]8
Аллен! – Идем! (фр.).
[Закрыть]
Павлу достался первый ход, и он начал игру скачком королевской пешки.
После второго хода белых старик ухватил в кулак свою бородку, забеспокоился и даже порозовел от волнения.
– Вот вы как, батенька, – забормотал он, покусывая клинышек бороды. – Королевский гамбит… Неслыханные осложнения могут быть.
Он играл с величайшей осторожностью; прежде чем сделать ход, беззвучно шевелил губами, тщательно протирал кончиком платка очки и, наконец, вздохнув, двигал фигуру. Никаких особенных мыслей не было в его партии, но играл он цепко и не давал Павлу надежд на просчет.
Катя принесла на подносике чай, поставила его рядом с доской и молча ушла.
Цибульский положил в стакан кусочек сахара, покрутил ложечкой, но пить не стал, чтоб не отвлекаться.
Они сыграли три партии, и старичок выиграл все.
Совершенно счастливый, говорил, отхлебывая холодный чай:
– Отдохнем, голубчик. Все – в меру… Да вы не горюйте, право! Неприятно, разумеется, но что ж делать?
– Я не горюю, – сказал Абатурин. – Я даже люблю проигрывать.
– Как же это? – удивился Цибульский и шутливо погрозил Павлу сухим коротким пальцем: – Бонн мин о мовэ́ же [9]9
Бонн мин о мовэ́ же – хорошая мина при дурной игре (фр.).
[Закрыть]…
– У сильного всегда есть чему поучиться, – пояснил Павел. – И от этого для меня проигрыш полезен.
– Оч-чень оригинально, – растерянно отозвался Цибульский. – И не лишено остроумия.
Ему, вероятно, показалось, что такое объяснение солдата может умалить значение его победы, и он заметил, с шутливой торжественностью поглядывая на молодую мать:
– Я предпочитаю выигрывать. Даже не получая пользы…
Ребенок спал в сторонке, у самого окна, и женщина изредка оборачивалась к нему, чтобы поправить фланелевое одеяльце, которое малыш то и дело стягивал с себя. Он чмокал во сне губами, иногда вскрикивал, и мать счастливо улыбалась мужчинам, будто хотела сказать: «Это же мой сын. Сразу видно: очень красивый и умный мальчишка!».
Увидев, что мужчины отложили шахматы, она покровительственно посмотрела на Абатурина, спросила ласково:
– А у вас есть?
– Сын?
– Ну да. Или дочь.
– Нет. Я холост.
– Тьфу, какое порожнее слово! – засмеялась женщина. – Женитесь непременно. Вам ведь нетрудно это.
– Кому – «вам»?
– Мужчинам вообще, а вам – тем паче.
– Не скажите, – иронически заметил Цибульский. – Это оч-чень рискованное дело. Железные ботинки истопчешь, пока невесту найдешь.
– Ну и пусть топчет на здоровье, – согласилась женщина. – Лишь бы искал, а не сиднем сидел.
– Разумеется… – пробормотал старичок. – Но все-таки… Не ведаю вашего имени.
– Вера Ивановна или Вера, – охотно сообщила спутница. – Меня все так зовут в колхозе: Вера.
– А куда ему, солдатику, торопиться?
Цибульский даже вздрогнул от этого звонкого голоса, внезапно раздавшегося над головой, точно из вентилятора.
Женщина с верхней полки, о которой все забыли, проснулась, вероятно, давно – и теперь лежала на боку, насмешливо поглядывая большими черными, немного выпуклыми глазами на пассажиров внизу.
– Куда ему торопиться, успеет еще в хомуте походить.
Цибульский вздернул бородку, готовясь что-то ответить, но покраснел, как рак в кипятке, и поперхнулся.
Женщина была одета в короткий сатиновый халатик, он распахнулся, и старику показалось, что сделала она это нарочно.
– Слезай, Глаша, – посоветовала Вера Ивановна, добродушно улыбаясь. – Как же не торопиться? Две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет.
– Ну, дыму и без него хватает, – усмехнулась Глаша, оголяя ровные мелкие зубы. – Жены все одно не перелюбишь. Это известно.
Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:
– Зажмурьтесь, дедушка.
Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:
– Хоть пой, хоть вой – больше века не проживешь. Лучше петь.
Павел молча полез в карман за папиросами.
– Крепок ты на язык, – прищурила глаза Глаша. – Или не целован еще?
– Ни фуа́, ни люа́ [10]10
Ни фуа, ни люа – в этом случае: ни чести, ни совести (фр.).
[Закрыть], – пробормотал Цибульский, морща редкие брови.
– Вы чего там шепчете, дедушка? – удивилась Глаша. – Гневаетесь?
Цибульский раздраженно пожал плечами.
– Они, старички эти, раньше люди, как люди были, – не унималась Глаша. – А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.
– Зачем вы так? – укорил Абатурин. – Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.
– В святые отцы, – проворчала женщина. – А мне – нет.
– Ну, боже мой, зачем же ссориться? – ровно заметила Вера Ивановна. – У каждого своя полоска в жизни – и засевай ее, как способнее.
– Это раньше полоски были, – не согласился Абатурин. – А теперь и сеют и жнут вместе.
– Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, – не стала спорить молодая женщина.
– Тебе вон мальчонка руки спеленал, – повернулась к сестре Глаша. – Много ли счастья?
– Разве ж нет? – удивилась Вера Ивановна. – Главная радость – мальчонка.
– Вот то-то и есть, что главная. А муж?
– И муж – тоже. Для того и живу.
– А любишь ли мужа?
– Мужняя жена – значит, люблю. Как положено.
– «Как положено»! – усмехнулась Глаша. – Скушно!
– Разве ж не любовь? Есть и другая?
– А то нет.
– Скажи.
– Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.
– В огне? – переспросила Вера Ивановна. – Нет, это ни к чему. Сильно горишь – много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.
Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.
Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.
Лаврентий Степанович был совершенно шокирован этой неслыханной беседой. Он демонстративно отвернулся от Глаши, потом попытался по лесенке добраться к своему чемодану на багажной полке.
– Не сорвитесь, ради Христа, – почти серьезно попросила Глаша. – Нам потом и осколков не собрать.
– Анфа́н терри́бль [11]11
Анфан террибль – ужасный ребенок; человек, ставящий другого в неловкое положение своей откровенностью или наивностью (фp.).
[Закрыть], – шипел под нос Цибульский, спускаясь с лесенки.
– Чтой-то вы все не по-русски, дедушка, – удивилась Глаша. – Или не умеете по-нашему?
– Я по-вашему, барышня, никогда не умел, – отозвался с иронией старик.
– Брови у тебя срослые – к счастью, – помолчав, сказала Глаша, заглядывая Павлу в глаза. – И безжелчный ты. Таких девки обожать должны.
Вздохнула:
– А мне все говоруны выпадают и молью побиты.
– Жировые затеи у тебя, – недовольно заметила Вера Ивановна. – Шла бы в поле, говорили тебе.
– В поле? – Глаша пожала плечами. – А что там вырастет мне?
– Уроди бог много, а не посеяно ничего. Разве ж так можно?
– А я ничего и не прошу. Не по мне оно, твое воловье счастье. Платки вяжу, на хлеб и вино хватает. Как тридцать стукнет, и мужики плюнут, повяжусь остатним платочком – хоть в навозе копаться, хоть поросятам соски тыкать. Тогда все одно.
– Озорства в тебе – непомерно, – проворчала Вера Ивановна. – Пора и остепениться, семьею пожить.
– Жила уже. Будет с меня.
– Один мусор в голове, – жестяным голосом заметил Лаврентий Степанович, смотря в сторону. – И полная слепота мысли.
– Совсем закидал словами, – лениво отозвалась Глаша. – Не ссорьтесь, дедушка. Я тоже была хорошенькая, да меня у маменьки подменили.
Цибульский, не отвечая, отошел к окну.
– Вы не сердитесь на нее, – попросила Вера Ивановна. – Балаболка она, а все равно, может, не злая.
Однако Лаврентий Степанович не желал идти на мировую и демонстративно отправился в тамбур.
– Закивал пятками. В монахи подался.
– Все же злая вы, – покачал головой Павел. – Зачем цепляетесь?
– Мы – дорожные люди, – не обращая внимания на его слова, сказала Глаша. – Нам и поболтать только.
Она посмотрела на сестру долгим взглядом, сообщила, зевая и мелко крестя рот:
– Состаришься – и радости не отведаешь.
– Ты обо мне?
– О тебе.
– Почему же?
– Да так.
Вера Ивановна покраснела, проворчала, искоса поглядывая на Павла:
– Мне незачем, Глаша. Я не шалава какая. Порядочная.
– Оттого и порядочная, что никому не нужна.
– И не стыдно тебе? При мужчине-то?
– А чего стыдиться? Или он из другой глины слеплен?
Потягиваясь и откровенно оголяя красивые сильные руки, сказала примирительно:
– Может, и твоя правда. Только без стыда все одно лица не износишь.
Павел неодобрительно взглянул на Глашу и внезапно смутился. Она смотрела на него в упор, глаза ее горели, как спирт, а яркие пухлые губы тихонько вздрагивали, будто от обиды.
– Скушные вы все, – вздохнула она, вставая, – засушите солдатика проповедями своими. Пойду умоюсь, вечерять время.
Она вскоре вернулась – умытая, посвежевшая, в легком штапельном платье, хорошо облегавшем ее ладное, крепкое тело.
Раскладывая на чистом полотенце круто сваренные яйца, огурцы, спичечную коробочку с солью, кивнула Павлу:
– Садись с нами. Все веселее.
– Спасибо. Не хочу.
– Что уж там «не хочу». Солдатские достатки известны. Садись.
– Нет, право, не хочу, – стесненно отказался Павел. – Я только вот кружку молока выпил – и сыт.
– Завидно мне, – вздохнула Глаша, когда Павел ушел покурить к крайнему в вагоне окну. – Хороший парнишко – и другой достанется.
– Не ломайся, чего на себя наговариваешь? – укорила сестру Вера Ивановна. – Помолчала бы.
Павел с какой-то щемящей радостью вглядывался в землю, пробегавшую за окном. Поезд, миновав Белую и отстояв, сколько положено, в Уфе, втягивался в горы. В мягких лучах заходящего солнца эта земля, начинавшая дыбиться, покрытая щетиной леса и кустарников, казалась ему, после Заполярья, невиданно щедрой и напитанной теплом. Он, правда, родился в степной части этого края, но разве это имело значение?
«Родина… – думал Павел. – Что она – раньше всего – человеку? Наверное, люди. Да, конечно же, люди. А потом – улица, где скакало на палочке босое детство, а после – полянки и уколки, в которых искал он грибы и выпугивал зайцев; потом завод, степи и холмы, за ними – весь край и вся земля, вся Россия до самого горизонта, до островка, на котором провел он долгие месяцы военной службы…»
Павел закурил, но вскоре папироса потухла, и он снова поджег ее.
«Интересно, приедет мама на вокзал или нет? Верно, нет. Она уже старая, ей трудно добраться от села до городской станции… А бабушка, чай, напекла шанежек. Он любит шанежки, замешанные на кислом молоке, и бабушка это знает… А что Аля Магеркина? Забыла давно, верно, замуж вышла. Гуляли с ней когда-то, совсем немного. Но ведь давно-то как было! За это время многое можно забыть: и поцелуи, и разные обещания…»
Абатурин представил себе, как недельку поработает в своем дворе, починит все, что надо починить, заготовит дров, вычистит подпол, – и ему стали почти невмоготу оставшиеся до конца версты. Они всегда тягучи и длинны – эти последние версты до родного дома!
Поезд летел через ночь, работая локтями паровоза, отфыркиваясь и считая стыки.
Павел вернулся в купе, забрался на полку.
Все уже спали. Лаврентий Степанович дышал беззвучно. Его худенькое тельце было вытянуто в длину всей полки, и Павлу казалось странным, что он, такой невесомый, не слетает вниз.
Вера Ивановна дремала на своем месте, неловко подогнув к голове правую руку, чтобы не задеть ребенка.
Глаша отвернулась к стене, и Павлу чудилось: не спит. В те секунды, когда поезд начинал сильно притормаживать, плечи ее вздрагивали, и сатиновый халатик крупно морщился на спине.
Сон не шел. «Я просто устал от безделья», – подумал Павел. Поворочался еще немного и, стараясь не шуметь, спустился с полки.
В узком коридорчике никого не было, но Павлу показалось, что в вагоне жарко, и он прошел в тамбур.
Здесь и в самом деле воздух был чище и свежее. Павел с удовольствием прислонил лоб к холодному стеклу.
Завтра утром поезд, не доходя до Челябинска, свернет к Карталам, одолеет суховатые глинистые степи, промчится мимо лесов у Анненска – и лихо подкатит к неказистому вокзалу Магнитки.
И вот – завтра – начнется другая жизнь. Выходит, пришло и его время ладить свое гнездо, становиться на свою дорожку.
Дверь в тамбур внезапно отворилась, и Абатурин увидел Машу. Она покачала головой, но не сумела скрыть улыбки.
– Отчего ж не спите? Все спят, а вы нет.
– В запас не наспишь, – развел руки Павел. – И жарко.
Поезд дробно бил колесами стыки, гулко проскакивал мостики, невидимые в густой темени.
Проводница потопталась возле Павла, сказала, вздохнув:
– Вы стойте, а мне еще белье посчитать надо.
Она ушла, и дверь тотчас снова открылась.
Павел решил, что Маша вернулась, и сказал мягко:
– Идите вот сюда, к двери. Тут хорошо обдувает.
– Ладно. Я ненадолго.
Павел оробел. Это был голос Глаши, правда, чуть притуманенный, может сном, а может и какими-то печальными мыслями.
Она подошла к двери и несколько секунд смотрела на черноту, вздрагивающую за стеклом.
– Одиночество одному богу годится. Что не спишь? Скучно?
Павел не знал, что ответить, и, скрывая смущение, попытался раскурить свежую папиросу.
Неровный огонек на мгновение вырвал из темноты русые волосы Глаши и большие глаза, показавшиеся Павлу слепыми. Она была в легком халатике без пальто, и ветер, залетавший из гармошки, соединявшей вагоны, рябью проходил по ее волосам и воротнику.
– И вы ведь не спите…
Она глуховато засмеялась:
– Мне житье, что вороне: куда захотела, туда и полетела. Вот тебя проведать пришла. Не сердишься?
– Нет. За что же?
Не отвечая, вздохнула:
– Ты еще много хмелю попьешь. А я уже отлюбила свое.
Спросила с заметным участием:
– Наш? Деревенский?
– Да.
– Небось, перебабились все девки, сверстницы твои? Замуж повылазили?
– Не знаю. В Магнитке работал, в армии служил. А вы?
– Я? Так. Живу.
– Не учились?
– Как же, – с вызовом сказала Глаша. – Дровяной институт окончила.
– Какой? – удивился Абатурин.
– Лес в Зауралье валила. Там и душу свихнула. К бабнику, к пустобаю сердцем прилипла. А он – поиграл-пограл, да и бросил. Ну, с тех пор и себя не берегу.
Подышала себе в ладошки, справилась:
– Ежели я папироску попрошу, дашь?
Заскрипела дверь, и в тамбур вошла Маша. Увидев, что солдат не один, она воинственно вздернула носик, сказала с иронией:
– Шли бы спать, граждане. Продуть может.
Когда она удалилась в вагон, Глаша подошла вплотную к Павлу и, задевая его высокой грудью, зашептала почти в ухо:
– Мне, может, как всем, и дитя покачать охота, и в газетке о себе похвалу почитать… Оттого и лаю, тоску душу́. Оттого и старичка этого скушного – шилом в ребра.
Потушила окурок, сказала, хмурясь:
– Ладно, идем спать.
– Ведь поправить все можно, – запоздало посоветовал Абатурин.
– Я уж пыталась, – уныло отозвалась Глаша. – Да в неволе я у прихотей своих. Назад тянет.
Не прощаясь, Глаша пошла в вагон. Может, жалела, что вдруг открыла этому попутному мальчишке себя. Для чего? Бог знает? Раз человек, надо же с кем-нибудь тоску поделить, – а вдруг станет легче?
Павел постоял еще немного в тамбуре и тоже отправился спать.
Встал он поздно. Поезд уже подходил к Магнитке, отчетливо чувствовалось приближение огромного города-завода. Вдали, над сопочками, цепляясь за серое небо, ползли густые дымы. Показались первые трубы.
Вскоре поезд скороговоркой пересчитал стрелки и, замедляя ход, подкатил к вокзалу.
– Прощайте, Лаврентий Степаныч, прощайте и вы, Глаша, – говорит Павел, пожимая им руки и возбужденно поблескивая глазами. – Давайте я вам, Вера Иванна, чемодан поднесу.
– Спасибо, милый, – поблагодарила Вера Ивановна, охорашивая заспанного сына. – Нас с Вовой папка встретит. Не может того быть, чтоб не встретил. Ты уж иди, милый.
На перроне стояла небольшая толпа встречающих. Люди тянули шеи, высматривая близких и родных.
Павел окинул взглядом толпу – все чужие люди – и, вздохнув, зашагал к выходу.
У самой калитки он скорее почувствовал, чем увидел мать.
– Панюшка! Сынок!
Она бросилась ему на шею, невысокая, сильно постаревшая, вся благоухающая родными деревенскими запахами – дымком кирпичной русской печи, еле уловимой кислинкой свежего домашнего хлеба и еще каким-то странным сладким запахом. «Нафталин! – догадался Павел. – Праздничное пальто из сундука вынула».
Рядом с матерью стояла крупная костистая старуха, из-под ее седых, лохматых, сросшихся на переносице бровей смотрели на Павла еще ясные голубые глаза.
– Бабаня! – воскликнул Павел, и горло у него перехватило. – И вы, бабаня!
– Вот ты и дома, внучек, – сказала старуха. – Внял господь нашим молитвам.
Павел топтался между матерью и бабушкой, и ему вдруг показалось, будто он по-прежнему всего лишь мальчонка, неизвестно как попавший сюда, в эту людскую толчею.
– Пойдем, сынок.
Перрон уже почти опустел. Только неподалеку от калитки стояли две женщины. Павел взглянул на них и покраснел то ли от неожиданности, то ли от удовольствия.
Глаша замерла в неудобной позе, прижав к груди туго набитую авоську, задумчиво разглядывала Павла, точно чего-то не досказала ему и теперь ждала, когда освободится.
Чуть в стороне от нее, в форменной шинели, переминалась с ноги на ногу Маша. Проводница кивала ему головой и улыбалась вроде печально.
Павел не выдержал, побежал к молодым женщинам, потряс им руки, попросил не поминать лихом. Вернувшись, мягко взял маму и бабушку под руки и тихонько зашагал на привокзальную площадь.
– Нас тут машина ждет, – сообщила мать. – В колхозе дали сына встретить.
Подошли к грузовику, в кабине которого спал шофер, постучали в стекло.
– Приехал? – спросил шофер, протирая глаза. – Магарыч с тебя, Марфа Ефимовна.
– Будет, будет! – торопливо кивнула мать. – Только не гони вскачь, окаянный!
Павел подсадил бабушку в кабину, помог матери забраться в кузов и легко перепрыгнул через борт сам.
Машина закашляла, выпустила струю темного дыма и, вздрогнув, резво побежала по шоссе.