355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Криницкий » Маскарад чувства » Текст книги (страница 4)
Маскарад чувства
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:07

Текст книги "Маскарад чувства"


Автор книги: Марк Криницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Отогнувшись, он широко улыбнулся, и пенсне соскочило у него с длинного, узкого носа.

– В сущности, женщину надо выгнать отовсюду: из школ, больниц, лабораторий, университетов… наконец, из семьи… да, да, да, и из семьи.

– Как выгнать из семьи? Ведь это же чушь.

– А вы слушайте его… Остренькая моя бородка, дуся! Чего только не скажет.

Тоня ласково потрепала Прозоровского по щекам.

– Да что же тут непонятного?

– Но ведь тогда не будет и самой семьи. Дико и странно.

– Нет, семья будет. Даже скажем больше: несмотря ни на что, у нас все-таки будет когда-нибудь семья. Только, конечно, не этот жалкий суррогат семьи, который мы имеем теперь, а настоящая человеческая, честная семья, какая есть, например, или, лучше сказать, была в добрую патриархальную старину у восточных народов: библейская семья Авраама и Иакова, у мусульманских народов в тех местах, которых еще не коснулась порча европейской цивилизации, словом, нормальная семья, такая, где живообразующей единицей является мужчина, отец, а не так, как у нас – женщина, баба. Дом должен возникать не вокруг женщины и ее приплода, а вокруг мужчины; тогда это будет настоящий, справедливый человеческий дом, а иначе всегда гнездо, не более; гнездо, а не дом. Женщина и ее приплод, а не семья. И мусульманский Восток в этом отношении гораздо человечнее и ближе к трезвой правде жизни, ибо там единицею, образующею семью, по самому складу живого быта, является именно мужчина с близкими ему женщинами.

– Гарем…

Иван Андреевич вдруг нарочно засмеялся, хотя ему показалось, что Прозоровский в чем-то прав.

– Гарем, конечно, не есть идеал, – сказал Прозоровский, – но нельзя так легкомысленно пренебрегать жизненным опытом огромной части человечества. А если даже и гарем, то и это все-таки лучше, чем наш супружеский лицемерный обман и, как его циническое завершение – публичный дом, что мы и имеем. И потому на Востоке нет публичных домов или, вернее, они есть только для европейцев, или же, вообще, для людей, тронутых гнилой европейской культурой. Да, мы успели заразить собою уже и Восток.

Он ссадил с колен Тоню и встал; она опять отошла к комоду и начала глядеться в зеркало, поправляя прическу и делая плавные, округлые движения локтями, которые поднимала непривычно высоко кверху. Прозоровский, весь подобравшись, точно боясь, что Иван Андреевич не поймет всей важности мысли, которую он собирался выразить, смотрел ему в глаза, как будто его гипнотизируя.

– Понимаете, нам необходим публичный дом… Или нет, не так; сделался необходимым, то есть, понимаете, я хочу вам сказать, что он для нас стал неизбежен.

Он медленно протянул руку и сильно коснулся указательным пальцем верхней части груди Ивана Андреевича. Иван Андреевич с любопытством смотрел ему в глаза и на странную игру его лица. Сначала он сузил глаза, а потом широко раскрыл и вдруг громко расхохотался.

Может быть, он просто пьян.

– Но вы сделайте усилие над мыслью. Публичный дом – это физиологическая основа нашей современной действительности. Мы только этого не понимаем; мы не замечаем того, что наши женщины, в сущности, публичны. Посмотрите на Тоню.

Девушка быстро повернулась скучающим, равнодушным лицом.

– Ведь она оскорблена. И совсем не тем, что вы думаете: не пребыванием в этом доме, нет. В ней оскорблена подлинная, настоящая женская сущность. Возьмите любую женщину из так называемой семьи: она оскорблена своим мужем, она мирится, а не существует. Наша женщина всегда только мирится, хотя чего, кажется, лучше для нее? Она, а не мы, является центром семейной ячейки. Но дело в том, что женщине этого и не нужно, даже больше, – каждая искренняя женщина должна бояться современной семейной обстановки и смутно чувствовать к ней отвращение. Я не знаю такой настоящей, не умершей духовно женщины, которая не тяготилась бы, чуть не с первых дней брака, формами нашего семейного существования. Оттого все наши женщины так глубоко равнодушны к мужьям. Они только пародируют так называемую любовь, как они же в наших канцеляриях пародируют работу; наша семейная женщина – это труп. Узость умственного горизонта не позволяет ей разорвать магический круг семьи. А в сущности, в своей душевной сущности, она такая же опустошенная проститутка. Разве это не правда?

Тоня бурно зааплодировала. Кажется, она не поняла всего, но только последние слова.

– Конечно, все такие! Все – проститутки, до одной!

Она стояла у комода, подавшись верхнею частью корпуса вперед и зажав юбку между колен. Теперь в лице ее были злоба и внимание.

– Верно, Тоня?

Она молча кивнула головой.

– И это оттого, что, в сущности, в самой своей природной сущности, женщина вовсе не приспособлена для той центральной роли, которую ей отводит современная европейская семья. Всякая нормальная женщина ищет сильного и властного мужчину, который сумел бы ее покорить и удержать. И мелкий мужчина, пользующийся ею на правах официальной собственности, всегда вызывает в ней одно раздражение.

Оттого, кроме обиды, в каждой женской душе (я говорю о женщине-семьянинке) таится еще великая злоба. Наши женщины презирают и ненавидят своих мужей. Это – факт. Мертвые, они ненавидят и презирают. Презирают за неизбежную ложь, которая кроется в каждом современном браке. Взять хотя бы то, что женщина тонким инстинктом знает, что она не является единственным объектом вожделений своего супруга. И она презирает его за то, что он скрывает от нее свои подлинные чувства и унизительно лжет. А женщина более всего ненавидит и презирает в мужчине ложь. Она предпочтет первого гуляку, павшего человека, за то, что он позволяет себе роскошь быть правдивым, даже наглым. Ах, простите: женщина вовсе уже не так оскорбляется изменою. Напротив, она даже бессознательно желает, чтобы ей изменили. Она не любит мужчину, который не способен изменить или которому ни одна женщина не пожелает кинуться на шею. На Востоке, если одна женщина хочет посмеяться над мужем другой, она обыкновенно говорит: «Что у тебя за муж? Для него ни одна женщина не снимет своих шаровар». И, трижды обманутая в браке, наша женщина начинает бессознательно мстить. Она требует невозможного, она становится жестокой до изуверства, и мы называем это ее состояние истерией. Вот, например, Тоня. Спросите ее, отчего она не вышла замуж?

– Отчего?

Тоня посмотрела вбок, закрывая глаза, подумала с мгновенье и опять повернулась к Прозоровскому. Лицо ее было весело, глаза сладострастно сузились.

– Если бы я вышла замуж, я бы своего мужа зарезала… перочинным ножиком. Очень просто: не засматривайся.

– А сейчас, – спросил Иван Андреевич. – Разве сейчас у вас не бывает ревности?

Она хлопнула в ладоши и сделала шаг вперед.

– К кому это, не к вам ли?

– Не ко мне, так к кому другому.

– Слишком много чести вас здесь всех ревновать. Если бы я вышла замуж, тогда бы я ревновала.

И, стоя посреди комнаты с мечтательно заложенными назад руками, она говорила, точно капризный ребенок:

– Все бы я ходила и подглядывала за ним, сторожила бы, все мучила, мучила бы, покуда не зарезала бы… ей Богу…

Она перекрестилась несколько раз. Потом, взвизгнув, бросилась к Прозоровскому, села к нему на колени и обвила крепко его шею рукою.

– Правда, дуся. Не веришь?

Иван Андреевич почувствовал раздражение. Он понимал, что Прозоровский прав, и от этого тем более чувствовал раздражение. Вдруг ему показалось, что он точно проваливается в темную и вместе радостную бездну… что старой жизни пришел конец, и он уже не вернется больше к ней. И только хотелось ощутить еще раз и возможно больнее боль от старых слов, в которые когда-то верил, которыми когда-то, всего несколько часов назад, жил.

– Да ведь это же полный развал семейной и общественной жизни. Что вы говорите? Ведь это утопия. Голая чепуха. Как же тогда дети, подрастающее поколение? Ведь это цинизм, больше ничего. Программа холостяка, которому, может быть, выгоден подобный порядок.

Но Прозоровский его не слушал и шептался с Тоней, которая делала ему смешные гримасы.

Он знал, что Иван Андреевич понял его, не мог не понять.

– Послушайте, я с вами говорю.

Но в это время опять приотворилась дверь, и вошел мужчина с сильно поношенным лицом. Было очевидно, что он нетрезв. Кивнув Ивану Андреевичу, он отрекомендовался:

– Бровкин.

Иван Андреевич узнал в нем нотариуса с Большой улицы.

Было странно, что Бровкин вошел без спроса. Иван Андреевич хотел ему об этом сказать, но его занимало, что сделает Бровкин и зачем он вошел. Бровкин просто сел к столу и фамильярно поманил к себе пальцем Тоню.

Та обиделась:

– Небось, у меня есть имя.

– «У нее есть имя»!

Бровкин кисло улыбнулся.

Девушка презрительно дотронулась рукой до электрической кнопки и позвонила. Сощурив глаза, он молча курил, сперва сильно надувая щеки и бессильно выпячивая губы, а потом уже выпуская дым. Сюртук на нем был просторный и немного помятый.

Прозоровский по-прежнему шептался с Тоней. На Бровкина не обращали внимания. Должно быть, здесь так принято.

Вошел человек, и Бровкин, вынув бумажник, полный крупных кредиток, долго отдавал вошедшему сложные приказания. Тот стоял серьезно, наклонившись почти к самому его уху, и под мышкой у него болталась салфетка. И это тоже раздражало Ивана Андреевича.

– Ведь это же невозможно, – сказал он, подойдя к Прозоровскому и несмело тронув его за плечо. – Вы хотите продолжать со мной разговор? Я утверждаю, что женщина должна быть мать и жена.

Бровкин поднял брови и сочувственно закивал в знак согласия.

Вошли Боржевский и еще три девицы.

– Вы не хотите со мной говорить? – Иван Андреевич почувствовал обиду. – Впрочем…

В конце концов, это просто бедлам, помойная яма. Смешно заниматься философией. Отсюда надо уйти. Да, да, уйти. Все это вздор, страшный вздор! Лида…

Но это было когда-то давно. Он вспомнил, как писал письмо под диктовку. Грудь дрогнула рыданием.

О, ведь это было гнусно. И жестоко. Зачем?

– Останься, посиди, Вася, – говорил Боржевский, зачем-то удерживая его за руку.

– Нет, я пойду, – сказал он упрямо.

Он посмотрел внимательно на Тоню. Она продолжала сидеть на коленях у Прозоровского и теперь держала обе руки на его плечах и смотрела ему в лицо, запрокинув голову, влюбленными томными глазами.

И чем эта девушка была, в сущности, хуже той, другой и недоступной? Гордой… гордой! Да почему гордой, на каком основании? Чтобы гордиться чистотой и невинностью, для этого надо знать все обстоятельства жизни. А вот эта девушка, может быть, в тысячу раз святее и чище, морально чище.

– Хочешь на воздух? – спросил его Боржевский, крепко сжимая его за спину.

– Нет, он прав, – сказал Иван Андреевич, думая о Прозоровском.

Ему хотелось разрыдаться.

Он подошел к Прозоровскому и, покачиваясь, протянул ему руку.

– Я вас обидел: вы правы.

Прозоровский насмешливо на него взглянул.

Но ничего: он милый и все они тут милые.

Пошатываясь, он смотрел на Тоню. Ему нравилось, что у нее высоко поднятая головка и плотно сжатые губы. Она о чем-то думает, и мысли у нее не чужие, а свои.

Ему вспомнилось также лицо Лиды, тоже замкнутое и гордое, но смешно и наивно самоуверенное.

– Чистота и невинность, – сказал он громко и засмеялся.

– Пойдем, – толкнул его Боржевский.

– Куда это? – сказала Тоня и капризно топнула ногой.

Две девицы с голыми плечами, посыпанными пудрой, загородили ему дорогу.

– Детка, назюзюкался!

И одна из них нежно и искусно закрутила ему усы. У обеих были милые, веселые лица.

«Господи, я люблю их, я гибну!»

– Куда же это?

В дверях стояла хозяйка, и у нее волнообразно колыхалась грудь и тройной подбородок.

– Мосье, вы, может быть, в чем-нибудь сумлеваетесь? Окончательно могу вас заверить, что вам ни в чем не будет беспокойства. Мы вас чисто и хорошо положим. Вы можете быть окончательно спокойны: я вас могу очень и очень уверить… окончательно…

– Мы, мамаша, только на воздух.

– А вот пожалуйте сюда.

Она шла вперед, раскачиваясь, как утка, шевеля грузным и объемистым задом. Глаза были у нее черные, узенькие. С плеч падал большой белый шелковый платок, заметно поношенный. Она шла коридором, который имел несколько закоулков и показался Ивану Андреевичу бесконечным. Наконец, вышли. В голову ударил свежий воздух. Они стояли на небольшой терраске. Откуда-то сбоку падал из окон свет и доносились заглушенные звуки гармошки.

– Кто это играет? Да, в зале набралось еще гостей.

На воздухе было пронизывающе приятно. Сильно хотелось плакать от музыки и еще оттого, что он стоит тут в темноте. Свет окон тремя широкими полосами падал в сад, выхватывая часть голых сучьев корявых яблонь.

Усевшись на перила террасы, Иван Андреевич старался удержаться, чтобы не заплакать. Ему хотелось на что-то пожаловаться Боржевскому, который стоял тут же, солидно и вместе озабоченно куря.

На крыльцо с визгом вскочила черная лохматая собака. Глаза у нее блестели от отражения оконного света.

– Цыц! – крикнул Боржевский, но Иван Андреевич нагнулся и приласкал ее. Ему было понятно одиночество собаки.

– Зачем вы привели меня сюда? – наконец, обратился он к Боржевскому. – Я теперь понял самое главное. Ах, зачем вы меня привели сюда!..

– А что так?

– Вы не понимаете, что вы сделали. Вы душу мою отравили.

– А полноте, Иван Андреевич. Пить вам больше не следует. Пойдемте посидим еще немного так, просто, и айда домой. А жаль, что скоро. Хорошая подобралась компания.

Но Иван Андреевич хотел, чтобы Боржевский непременно его понял.

– Я не могу уже смотреть прежними глазами.

– На что, Иван Андреевич?

Дурнев задвигался от охватившего его волнения.

– На жизнь, на себя, на женщин.

– Будет. Вы слишком преувеличиваете. А что довольно любопытно здесь побывать, в особенности в первый раз, так это правда. Вот и все.

– Да не в том суть. Я хотел вам сказать… Эта девушка… Тоня… ведь она, понимаете ли, хорошая девушка. Вы согласны?

Боржевский кивнул насмешливо.

– Ведь она чудесная девушка… Она все понимает, все… Ее били… Понимаете? По щекам лупили, а она щеки подставляет…

Это сейчас в особенности почему-то мучило Ивана Андреевича. Он схватился за голову и заплакал.

– Ну, ну, полно.

– Не могу. Ну, чем она грязна? Вы скажите!..

– И охота вам только говорить об этом. Вы все преувеличиваете.

Иван Андреевич с силой толкнул Боржевского в плечо.

– Вы не понимаете: тут узел.

Смеющиеся глаза Боржевского его раздражали. Но он продолжал говорить, слушая собственные слова, которые звучали особенно громко и отчетливо, точно это были чьи-то посторонние слова.

– Это надо осмыслить, переварить. Это огромно, важно…

Он подошел к краю террасы и поглядел сбоку на освещенные окна с кисейными гардинами и на весь дом.

– Публичный дом… целая слобода… целая маленькая территория с керосинокалильным освещением… Государство в государстве. Ведь это же надо понять, а не просто и тупо принять: «это, мол, разврат», и баста!

Он громко рассмеялся. Но Боржевский его не понимал.

– Тут просвет…

Он стремительно направился в комнаты. Ему захотелось опять видеть и ощущать их всех.

– А не лучше ли домой – бай-баеньки? – говорил ему сзади, за спиной, Боржевский, когда они шли назад по коридору, где пахло смесью косметики и застоявшегося табачного дыма.

– Послушайте, а что скажет Петр Васильевич?

– Я презираю Петра Васильевича. – Дурнев вызывающе остановился.

– А Лидия Петровна?

Иван Андреевич смерил Боржевского взглядом: навязчивость и наглость этого человека переходили всякие границы. Что ему, наконец, нужно от него?

– По какому праву, милостивый государь, вы осмеливаетесь об этом мне говорить?

– Ну, будет, будет, голубчик… Какой вы горячий.

Ах, все это не то! Ему казалось, что он что-то забыл. Может быть, Боржевский даже прав. Что он сказал? Лидия? Да, конечно. Ведь это же и есть то самое, что нужно решить… сейчас же, не откладывая. Это и есть главная боль.

Иван Андреевич попытался себе представить Лидию.

Отчего у нее такой глупый и важный вид? И совсем нет боков.

Он неприязненно, с раздражением усмехнулся.

И, вообще, длинная шея, долгий нос… губы вот так брезгливо опущены…

Он пожал нетерпеливо плечами…

– Будет вам, пойдемте! – настаивал Боржевский. – Ведь это же нехорошо. Подумайте, вы – жених, человек с солидным положением.

Иван Андреевич хотел легонько отстранить Боржевского, который не пускал его в дверь.

– Вот оказия! Человек! – крикнул тот. – Шубу и калоши барину!

– Но позвольте, я не дитя… Впрочем, понимаю. Вам жаль будущего гонорара. (Иван Андреевич грубо рассмеялся). Я могу вас успокоить: я все-таки доведу начатое до конца. А сейчас я прошу мне не мешать.

– Стыдитесь, Иван Андреевич, вы забыли…

– Что я забыл?

Он говорил что-то о своем долге.

– Увести меня? Что за вздор? Какой долг?

– Мой долг увести вас отсюда, – говорил Боржевский быстро, и его пестрая бородка смешно двигалась.

От конца коридора спешила хозяйка.

– Мосье, я окончательно не дам вам вашей шубы. Девочки!

Она похлопала в ладоши. Потряхивая монистами, выпрыгнули румынка и турчанка. Одна из них оттащила в сторону Боржевского и погрозила ему пальцем.

– Ох, какой сердитый старик! Пойдем, Вася, Ваня или Гриша… да и не все ли равно? Правда ведь, детка? Все равно. Пойдем, что ли… Спроси мне мандаринов.

– Почему мандаринов? Но, впрочем, все равно. Человек!

Девушка висла у него на правом локте.

– Будет подано, – кивнула головой хозяйка.

– Элиз, вы?

Она сделала жест рукой.

– Пойдемте, – говорила Элиз, мелодично звеня серьгами и увлекая Ивана Андреевича. – Милый! Какой вы милый! Я ужасно люблю блондинов. Вас я обожаю.

Нет, это – не румынка. Ту зовут Катей. Это – совсем другая. Откуда она взялась?

Он смотрел в ее личико с наивными, ярко накрашенными губами и детски-трогательными глазами. Почему он не заметил ее раньше? И почему они все здесь, решительно все, так интересны? Может быть, потому, что пудра придает их лицам странную трогательную безжизненность. Они точно были живы… когда-то, и потом умерли, чтобы ожить опять вот здесь, на окраине города, в черную ночь!

Сзади до него доносился отрывистый разговор Боржевского с хозяйкой.

– В шесть часов, завтра…

Ему хотелось крикнуть: «Вздор!.. врет!»

– Понимаю, понимаю, – говорила хозяйка: – Ох, я понимаю… Я окончательно понимаю… Я ведь вас очень хорошо знаю, мосье Боржевский, я вас очень хорошо знаю… Все-таки… Элиз!

Девушка оставила руку Ивана Андреевича.

– Отчего? – спросил он, испытывая отчаяние.

Она лукаво засмеялась, неуловимо кружась перед ним.

– Мамаша не велит.

– Господин, мы будем вас ждать послезавтра.

Иван Андреевич сильно обиделся, но кто-то уже подавал ему шубу, всовывая ему насильно руки в рукава.

Девушка убежала.

– Это дико, – бормотал Иван Андреевич, испытывая от стыда и гнева жар в лице. – Но, впрочем, мы с вами больше незнакомы, – обратился он вдруг резко к Боржевскому.

– Нет, не сюда, мосье!..

Девица с голыми руками, с полуоткрытой грудью и в короткой красной шелковой юбке испуганно затворила перед ним дверь. Кто-то мелькнул перед ним контуром расстегнутой черной жилетки. Ему показалось, что это Бровкин.

– Ах, мосье, опять не сюда… окончательно вы опять не в ту дверь. Ох, мосье, можно ли так?

– Куда же мне идти? – заревел Иван Андреевич.

Человек с рыжими усами юрко подталкивал его в правый бок. Он оступился куда-то вниз, в холодное темное пространство и понял, что вышел на воздух. Где-то зачмокал извозчик. Это, значит, была улица.

Они стояли на крыльце.

IX

На другой день Дурнев еще спал, когда к нему постучался Боржевский.

Всю ночь его томили яркие мучительные сновидения. Ему казалось, что он идет по длинным гулким переходам вокзала, стараясь догнать Лиду, которая куда-то уезжала. Потом Лида стояла на площадке вагона и что-то ему говорила и смеялась. Он хотел ее понять и не мог. Тогда она рассердилась, и у нее сделалось каменное, непроницаемое, равнодушное лицо. Он схватил ее за руку, но поезд тронулся, и она упала. Он и кондуктор, тот самый, который присутствовал тогда при его прощании на вокзале с Серафимой, подхватили ее на руки, но она уже была мертва. И лицо у нее было по-прежнему каменное, а глаза смотрели мучительно и страшно.

И он понимал, что совершил преступление, и умолял кондуктора и еще каких-то окружающих о помощи. Но все уверяли, что ее уже нельзя спасти.

– Да, меня уже нельзя спасти, – говорила и она, лежащая.

И от лица ее и глаз веяло чем-то особым, смертным. Он плакал и целовал ее руки и холодное лицо с глазами, полными слез.

Но это были лицо и глаза не Лиды, а Серафимы.

– Ты убил меня, – говорила она. – Что я тебе сделала?

Потом ее клали в большой длинный черный ящик, в котором перевозят в товарных вагонах покойников. Она ухватилась тонкими белыми руками за край ящика, но сверху уже навалили крышку.

– Прищемите, – крикнул он.

Но вокруг засмеялись.

– Глупости, – говорил Боржевский, – теперь уже поздно.

– Но она жива, – умолял Иван Андреевич.

– Оставьте! – говорил тот, сердясь. – Если бы она умерла, разве бы играла музыка? Перестаньте… Нехорошо… На вас смотрят.

Действительно, играла музыка. Но музыка была похоронная. Он шел за катафалком, впереди которого шагали в ногу солдаты и играли на гармониях.

– Вы – человек солидный, – говорил Боржевский. – Не плачьте. Иначе могут узнать в городе. Смотрите, над вами смеются.

Действительно, на катафалке сидели и смеялись какие-то девушки в восточных костюмах. Они кричали что-то Ивану Андреевичу, и на груди у них звенели монеты. Но он старался не обращать внимания, потому что боялся быть скомпрометированным.

– Так, так, – говорил Боржевский. – Ведь это же совсем не катафалк. Это – самый обыкновенный балаган. А вы плачете.

И Ивану Андреевичу было стыдно, что он плакал. Над ним смеялись и протягивали ему с катафалка руки.

«Да он ведь он мертвый!» – подумал он внезапно в слепом стихийном ужасе.

– Он мертвый? – спрашивал он Прозоровского, но тот не отвечал и смеялся.

Ехали кладбищем. Уже стемнело. Тут были две могилы. Их надо было разыскать, но он не мог.

– Вы должны решиться, – говорил строго Боржевский, оставляя его одного. – Вы – трус.

Иван Андреевич не мог сделать больше ни шагу. Он сел на скамью у страшно белевшего высокого памятника.

– Вставайте! – кричал ему откуда-то и стучал Боржевский.

Иван Андреевич сделал последнее усилие и понял, что это был только тяжелый сон. Он лежал на спине в оцепенении и понимал, что наступило утро и его будил пришедший зачем-то Боржевский.

– Пора вставать, – кричал он весело и фамильярно.

Иван Андреевич слабо двинулся, все еще не в силах преодолеть ужасною кошмара. Он сделал усилие памяти, и вдруг его охватило острое ощущение стыда. Кажется, они из-за чего-то крупно поговорили с Боржевским? Чуть ли он не силой увез его из публичного дома?

Было удушающе гадко.

– Подождите там! – крикнул он Боржевскому, боясь, что он войдет в спальню.

Он начал медленно одеваться, стараясь взвесить свое положение. Вспоминались обрывки пьяного разговора с Прозоровским. Но все это сейчас было только отвратительно. К тому же, болела голова, был дурной вкус во рту и чувствовалась измятость в лице.

За дверью Боржевский весело подшучивал над кухаркой Дарьей, расставлявшей разную посуду. Он, наверное, опять пришел за тем же.

Иван Андреевич с чувством неловкости подумал о Лиде, но ему сделалось скучно. Девушка была эгоистична и жестока, и в сущности, если разобрать, то вся эта так называемая любовь не стоит всех жертв. Прозоровский во многом прав, он умел проще и, главное, может быть, логичнее устроить свою жизнь.

Потом ему вдруг сделалось стыдно от таких мыслей.

Он подставил голову под холодную струю воды и старался возвратить себе свежесть и спокойствие. Но когда он вытирал лицо и голову полотенцем, ему вспомнилось, как Тоня, прижав бубен к груди, красиво вертелась по комнате. Тягучая, мучительная спазма ущемила грудь, горячая волна ударила в темя.

«Глупо было так рано уйти». Усилием воли он старался побороть нехорошие мысли.

В соседней комнате Боржевский распоряжался, звенел посудой и продолжал шумный разговор с Дарьей.

«Я опускаюсь, гибну, это ясно», – сказал себе мысленно Иван Андреевич. – Я должен сейчас же отправиться к Лиде и все ей рассказать… Рассказать, что со мною было, и что во всем этом виновата отчасти она сама».

И эта мысль отчасти его успокоила. Усиленно-серьезный, сдержанный и даже мрачный, он вышел к Боржевскому и официально с ним поздоровался.

– Ну, батенька, огонь вы, – сказал тот, пожав ему руку и дружески потрепав по плечу.

Иван Андреевич сухо уклонился и, предложив ему стул, официальным тоном спросил, чем он может служить.

Боржевский подмигнул глазом на небольшой кулек и такую же корзинку, стоявшую на полу у двери.

– Дело начато удачно. Дай Бог так же закончить.

– Это что же значит? – Иван Андреевич старался, показать, что не понимает назначения предметов, на которые указал ему Боржевский.

– А вот увидите, мой дорогой. Одевайтесь только потеплей и – гайда!

– Зачем? – уже овладев собой, спросил Иван Андреевич.

«Я должен сегодня непременно быть у Лиды», – старался он себе внушить и в то же время со страхом чувствовал, что это внушение было неискренно. Лида вызывала в нем сейчас почти только раздражение и скуку. – «Ведь это же начало падения. Так ясно». И ему было гадко перед собой подумать, что, в сущности, он был так недалек от этого, и у него нет на самом деле ни твердого характера, ни принципов. Боржевский имел все основания его презирать.

Покраснев так, что стало жарко лицу и шее, и не глядя в глаза Боржевскому, он настойчиво сказал:

– Сегодня я решительно не могу. Как-нибудь в другой раз.

Тот недовольно пожал плечами.

– Как хотите. Сегодня праздник, и я полагаю, что вы свободны. Неприятные лекарства всегда лучше проглотить сразу. Ведь это же необходимо и, кроме того, вас уже там запомнили и признали; да и я сегодня свободнее. А в другой раз при всем желании не соберусь.

– Нет, сегодня я не могу. И даже, простите, должен буду скоро уйти. Он упрямо, опять не глядя на Боржевского, наклонил голову.

Боржевский брезгливо и подозрительно посмотрел на него.

– Жаль. А я, было, кое-что запас.

Он указал на кульки.

– Эх, право, поехали бы! Тут есть за городом… одна такая, по прозванию «Дьячиха»… Заказали бы яичницу с ветчиной… побродили бы по лесу, чайку бы попили и девиц прогуляли…

Он сделал просительную гримасу.

– К черту дела… право. И Тоньку захватим.

Он прищурил один глаз.

– Может-быть, это все и соблазнительно, – сказал Иван Андреевич, стараясь подчеркнуть иронической усмешкой, что предоставляет предвкушать удовольствие от подобной поездки одному своему собеседнику, – но я все-таки, к сожалению, вынужден…

Он посмотрел на карманные часы. Боржевский недовольно поднялся с места.

– Припасы, положим, не пропадут, – сказал он, застегиваясь, – пригодятся и дома. А все-таки, простите, канительный вы господин…

– Позвольте, но какое вы, в сущности, имеете право? Разве мы вчера условились? И, вообще, я бы вас просил…

Иван Андреевич испытывал желание сказать этому человеку что-либо неприятное, сократить его, оборвать, сделать так, чтобы он уже никогда больше не появлялся в его жизни. Боржевский рассмеялся.

– Да ведь я же шутил. Ну, конечно, вы правы. А как я вас мог вчера предупредить, когда вы отказались со мною даже разговаривать?

Ивану Андреевичу стало мучительно неловко за свою вспышку и за вчерашнее.

– Да, конечно, я не прав.

Он протянул Боржевскому, стыдясь и по-прежнему не глядя в глаза, руку.

– Да что вы, батенька! Я не к тому. Бог простит. Поедемте, – просил он. – Ведь я знаю, что у вас нет никаких дел. Я же все очень хорошо знаю. А тут нужно разом… как отсек… Ну, что тянуть волынку?

Он не выпускал его руки из своей.

– И Тоньку захватим. Я – Катю, а вы – Тоньку.

Он неприятно пожимал руку, и в глазах его бегало что-то подмывающее, развратное.

– Не могу, – сказал Иван Андреевич и насильно взял свою руку. – Кроме того, простите, но я должен сейчас же уйти. Я… серьезно.

Боржевский даже покраснел от недовольства, обиженно скривил гримасу набок и взял с окна старую меховую шапку.

Когда он ушел, Дурнев почувствовал облегчение. Ему было приятно сознавать, что он все-таки настоял на своем и тем самым доказал самому себе свою порядочность и отчасти искупил вину перед Лидой.

Торопливо проглотив стакан чаю, он уже хотел ехать к Лиде, как вдруг подумал, что на нем тот самый костюм, в котором он был вчера вечером. Ему показалось даже, что от этого костюма пахнет противною смесью пива и дешевой, резкой косметики, запахом публичного дома. Он решил переодеться. Но новая пара была не готова, и потому он надел сюртук. Правда, это было немного торжественно, но, во всяком случае, лучше. Потом он взял из буфета графин водки и вымыл ею руки над умывальником. После смочил их одеколоном и одеколоном же старательно вытер усы и все лицо.

На улице он почувствовал себя окончательно свежим, чистым и возродившимся от вчерашнего кутежа.

Чего бы это ни стоило, этого больше не повторится.

Был свежий, ясный день. На крышах и между камнями мостовых лежала белая, первая пороша.

Ему вспомнился сегодняшний мрачный сон и Серафима. Может быть, потому, что когда-то они ходили вместе по этим улицам.

– Что с ней?

Конечно, это был только глупый сон. Но мучительно дрожало сердце, не слушаясь доводов рассудка.

– Сегодня она получила «это» письмо.

И в первый раз, идя к Лиде, он замедлял шаги.

На звонок дверь отворила ему сама Лида. Когда он вошел, она, оглянувшись в сторону зала, где были слышны торопливые, мелкие шаги Петра Васильевича, совершавшего из комнаты в комнату свою послеобеденную прогулку, безмолвно повисла у него на шее и, глядя ему с нежною преданностью в глаза, сказала:

– Прости меня за вчерашнее.

Он, поколебавшись, стыдясь и преодолевая что-то в себе, притянул ее для поцелуя, но она тотчас же оторвала губы.

– От тебя пахнет вином.

Иван Андреевич почувствовал, что краснеет.

– Что это значит? – спросила она недовольно, вытирая верхней частью руки, сложенной лодочкой, губы. – Ты у кого-нибудь вчера был?

– Я потом тебе объясню.

Она нетерпеливо топнула.

– Я хочу знать сейчас же. Ну! Говори!

– Я был у одного товарища, – солгал он, страдая от невозможности сказать ей сразу правду.

Она не поверила.

– У какого?

– Дай же мне войти и поздороваться, по крайней мере, с папой, – попросил он с замешательством.

– Отчего ты не хочешь мне сказать?

Она отошла от него в темный угол и там остановилась, глядя на Ивана Андреевича издали, точно он был зачумленный.

– Не подходи ко мне. Ты вчера был в нехорошей компании. У тебя сегодня измятое лицо. Ты какой-то весь противный. Я почувствовала это сразу, как только ты вошел. Ты, наверное, мне изменил вчера.

Иван Андреевич не знал, что ей ответить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю