355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Криницкий » Маскарад чувства » Текст книги (страница 19)
Маскарад чувства
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:07

Текст книги "Маскарад чувства"


Автор книги: Марк Криницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Она гневно захлопнула дверь, и нельзя было хорошо понять, на кого она больше сердилась, на тех ли, которые ее раздели, или на тех, которые звонили.

XX

Все это утро Иван Андреевич думал о Шуре: о том, как он подойдет к нему и что скажет. Не о Серафиме, а о Шуре.

С Серафимой было покончено. Она должна уехать. Но Шура…

Иван Андреевич медленно поднимался по лестнице меблированных комнат. Сначала он решил солгать мальчику, что новая, «другая» мама куда-нибудь уехала, и ее нельзя видеть. Но стало гадко малодушной лжи, стыдно правдивых глаз ребенка, стыдно самого себя, наконец, унизительно перед Серафимой.

Тогда он решил сказать ему, что поссорился с ней.

Но его ждало неожиданное разочарование.

– Я отправила Шуру к Константиновым, – сказала Серафима, – и теперь могу с тобой ехать.

Он молча сел на диван. У него была потребность ей что-то сказать… может быть, то, что он несчастен, что жизнь его окончательно разбита… не то пожаловаться, не то товарищески поделиться. Но Серафима деловито и сухо надела шляпку с безобразным, старившим ее пучком искусственных фиалок и сказала просто и ровно:

– Ну, что ж, пойдем.

И они вышли из номера с таким видом, как будто отправлялись на прогулку или за покупками.

– Кажется, собирается дождь, – сказала она озабоченно на подъезде, – а я не взяла зонтика.

В ее лице была теперь всегда какая-то новая озабоченность. Все ее тревожило: не опоздать бы завтра утром на поезд, можно ли будет достать билет, ввиду начавшегося предпраздничного движения, в котором часу они приедут в Харьков, и не случилось бы этого ночью, когда Шура будет спать.

Она была жалка Ивану Андреевичу в этой своей новой озабоченности покинутой женщины, у которой повсюду столько страхов.

По дороге, набравшись решимости, он ей сказал:

– Ты была насчет Лиды права.

Ему хотелось обернуть происшедшее в шутку, и он хотел продолжать с улыбкой, но она вдруг посмотрела на него с таким бесконечным страхом, что улыбка, вероятно, превратилась у него в жалкую, скверную гримасу.

Он хотел поправиться и сказать ей, как это все его огорчает. Но она сжала виски пальцами.

– Не говори. Ничего не говори. Все сказано.

Она бежала, высоко закинув голову, вперед. И он сразу понял, что она жива сейчас только одною мыслью: как бы все поскорее кончить и уехать. В своем эгоизме он до сих пор совершенно не думал о ней.

– Сима, – сказал он робко, боясь причинить ей боль словами.

– Не надо, не надо, – попросила она опять, прибавляя шагу, и он увидел, что она старается сдержать слезы.

– Нет, Сима, поговорим… Мы встретились с тобою, как чужие… почти как враги. Ты не находишь?

Она молчала и только чуть замедлила шаг. Он осторожно взял ее под руку.

– Нет. Оставь.

Не глядя на него, она выдернула руку.

– Да, я во многом виноват перед тобою, – сказал он, и, произнесши эти слова, сразу почувствовал, что может говорить. – Не беги же так. Нам нужно поговорить… может быть, в последний раз. Вот ты уедешь…

Голос его против воли дрогнул. Он оглянул жалкую, страдающую фигуру Серафимы и вдруг, но совершенно по-новому ощутил, насколько она ему дорога… не чувственно, не как жена, а как бесконечно-милое ему женское существо, с которым связано так много пережитого. Он хотел продолжать и не мог. Давящая боль подступила к горлу. Фасады домов, извозчики, вагон скучно гудящего мимо трамвая – все стало двоиться и вдруг расплылось… Слезы.

Он отвернулся и осторожно смахнул их платком.

– Иван, не надо же! – крикнула она. – Будь мужчиной.

Он трудно перевел дыхание и сказал:

– Что ж скрывать? Я несчастен, Сима.

Некоторое время они шли в молчании. Он видел, как она нервно теребила в руках сумку.

– Но ты же ведь этого сам хотел. Как странно…

В голосе ее было что-то сухое и жестокое. Они шли бульваром, и он предложил ей сесть. Она молча повиновалась, но села особенно прямо, точно оставаясь все время настороже. Он был ей благодарен и за это.

– Да, я этого хотел, – сказал он, радуясь, что в конце концов говорит с нею после стольких месяцев с глазу на глаз, и так хорошо и откровенно. – Но произошло что-то ужасное. Я думал, старался отдать себе отчет. И я не знаю, в чем заключалась моя ошибка и, вообще, я не сознаю, что, собственно, произошло. Ты меня спросишь: что? Не знаю! Если даже хочешь знать, ничего не произошло. Будь я самым талантливым романистом, я бы не сумел во всем этом нащупать никакой сносной канвы… То, что Лида приняла морфий, это вышло, пожалуй, случайно. Все произошло так плоско, так серо. Любовь? Но, в конце концов, и любви никакой. Да, я это совершенно ясно ощущаю. Просто, если хочешь знать, со мной произошла жизнь.

Он криво усмехнулся.

– Я сам пришел к такому выводу. Я строил планы, мечтал о счастии. Мне нравилась Лида, с тобой же мы никак не могли спеться. Я думал, что это… можно… Понимаешь, я думал, что возможно устроить все… И вот началось… Оно входило в душу медленно, как яд. Лида приняла морфий, но она осталась жива. А я, хотя и не принимал внутрь ничего смертоносного, но я мертв. Я не могу и не хочу жить.

Серафима чуть переменила позу и страдающим взглядом посмотрела на мужа.

– Но, Иван… что же все это значит? Отчего ты так упал духом?

– А!

Он махнул рукою.

– Ты прости, что я говорю только о себе. Я ведь знаю, что и тебе несладко. И между нас еще стоит Шура Ведь я же люблю его… безумно люблю.

Он отвернулся и опять вытер слезы.

– Кажется, идут барышни Муратовы, – осторожно сказала Серафима.

Действительно, это были они: младшая в черепаховом пенсне и с папкой «Musique», и старшая в боа из перьев. Теперь они разнесут повсюду, что видели их обоих вместе на бульваре. Иван Андреевич почувствовал невольную краску стыда и повернулся так, чтобы иметь право сделать вид, что он их не видит. Так же поступила и Серафима. Под пытливыми взглядами барышень они сидели некоторое время не шевелясь.

– Это вечная необходимость играть какую-то комедию, – вспылил Иван Андреевич, когда они благополучно миновали, – перед собой, перед… перед другими… передо всеми, когда, просто, хочется встать и крикнуть: да, что же это, наконец, такое? Кого мы хотим обманывать? Зачем мучим и убиваем себя и других?

Он встал и опять сел.

– Сима, я, может быть, слабый, наконец, неумный человек. Может быть, я просто какой-нибудь мягкотелый моллюск. Я не знаю. Другие так просто умеют улаживать подобные дела. Вот, например, Сергей Павлович Юрасов и Клавдия Васильевна. Люди стреляют друг в друга, мирятся, потом дружески сходятся и расходятся. Им легко.

– Может быть, только по наружности? – проронила Серафима и спохватилась. – Впрочем, извини. Ты говори. Я слушаю.

– Может быть. В чужую душу заглянуть трудно. Я могу говорить только о себе. И я тебе скажу: нет, я не считаю себя хуже других. И я шел тем же обычным путем, что и все. Я не скажу и о Лиде, что она хуже других. Ах, она – как все. А о тебе… о тебе я скажу, что ты… ты – ангел.

Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Она сидела с искаженным мукою, растерянным лицом.

– Я сделал все, что делается в таких случаях… Здесь было много ужасного, грязного… Грязь едва не захлестнула меня самого… И, что страннее всего, самое грязное во всем этом оказалось, может быть, менее гадким, по крайней мере, для меня, чем все остальное. Ах, моя дорогая, вероятно, все-таки, я не умею хорошо думать, но я зато перечувствовал.

Он замолчал, переживая вдруг разом все пережитое.

– И я…

Он остановился, задохнувшись.

– Но все равно… Я, видишь ли, теперь не уважаю моей невесты. Больше того… я… я…

Он вскочил и болезненно стиснул кулаки.

– Я ненавижу ее. И я все-таки женюсь на ней.

Голос его упал. Он опустил в мучительном стыде голову.

– Я… вынужден теперь так поступить. Ты прости меня за это подлое признание.

Она сидела, не глядя на него. Щеки ее зарделись.

– Конечно, мне тебя очень жаль, – наконец, сказала она. – Но зачем ты мне об этом говоришь? Чем я могу тебе помочь?

Опять в ее голосе прозвучали суховатые нотки. Чтобы смягчить горечь ответа, она повернула в его сторону голову и сочувственно посмотрела на него. Но в глазах ее было больше удивления и осторожного любопытства.

Он не знал, что ей сказать. Конечно, она была права и на этот раз. Ведь и у нее были, наверное, свои тайные страдания, в которых он не мог ей помочь.

Но – неправда: все-таки они должны были говорить друг с другом.

– Сима, как же пойдет наша дальнейшая жизнь?

– Почему ты говоришь «наша»? Твоя и моя. Я, конечно, уеду. Ты… наверное, предпримешь тоже что-нибудь.

Уронив руки на колени, она посмотрела на него таким светлым, рассудительным взглядом.

– А мы не опоздаем?

– Это не так важно, Сима, как то, договоримся мы с тобою до чего-нибудь или нет.

Она пришла в волнение и тоже встала.

– Скажи мне ясно, чего ты хочешь от меня?

– Если бы я знал, – сказал он беспомощно. – Я только смутно чувствую, что в наших отношениях что-то не так.

– Я тоже не знаю. Пойдем.

Она сделала просительное движение вперед. Его охватил страх. Ему показалось, что если он ее сейчас выпустит из глаз, то с ним, с нею случится что-то непоправимое.

– Сима, я виноват в чем-то глубоко и страшно. Может быть, я не рассчитал своих сил. Но я чувствую, что гибну.

Вдруг лицо ее пришло в чрезвычайное волнение. Губы сложились в злую, насмешливую улыбку, глаза, глядя в сторону, прищурились.

– Позволь мне сказать тебе правду.

– Да, да, Сима, только правду… одну правду. Довольно лицемерия и лжи.

– Ты попал на ограниченную и злую девушку. Если бы этого не случилось, то тебе, наверное, не понадобилось бы моей помощи, моего сочувствия. Ну, теперь пойдем.

Кивнув ему головой, она пошла. Ошеломленный униженный, он поплелся за нею.

Как просто и ясно она решила вопрос. По-женски. Но и, по-женски же, неверно, узко.

– Нет, неправда! – крикнул он ей, возмущенный. – Слышишь? Сима, ты ошиблась.

Она обернулась на мгновение. В ее лице не было больше ни злобы, ни усмешки. Только одна боль тяжелой укоризны.

– Да, Иван, да.

XXI

И, что всего хуже, Серафима была уверена в своей правоте.

Он должен был казаться ей ничтожным и смешным. «Он обманулся в своих расчетах… Ха-ха! И теперь внезапно почувствовал в ней необходимость».

– Сима, я не так элементарен и мелок, как ты думаешь.

– Ну это же так естественно, Ваня.

– Не все, что грубо, наивно и пошло, то естественно.

– Ах, не говори. Я не хотела тебя обидеть. Вообще, жизнь проста. Мне надоело во всем видеть высокие мотивы. Право, не обижайся на меня. Я сама теперь гораздо проще смотрю, например, на самое себя. Торжествует тот, у кого крепкие зубы и отточенные когти.

– Это твоя теперь философия?

С усилием сдвинув брови, она сказала:

– Да. Если бы я должна была начать строить свою жизнь сначала, я бы построила ее совсем по-иному.

Она смеялась над собою, и это было так непохоже на нее прежнюю.

– Но, оставим эти разговоры. Право, они ни к чему. Все пойдет именно так, как шло до сих пор.

Они подошли к зданию духовной консистории и оба, точно по команде, остановились, не входя, у дверей.

– Здесь? – спросила она, бодрясь.

– Здесь, – ответил он тихо.

– Чего же мы стоим? Ведь это, во всяком случае, тебе, по теперешним твоим делам, необходимо? А поговорить мы можем и потом.

Она усмехнулась и посмотрела на него, точно спрашивая его о чем-то главном, что он должен был решить или сейчас, или никогда. Он стоял, опять захваченный врасплох. Как женщина, она требовала от него определенных, решительных действий. Если он пойдет «туда», все будет кончено, и ни на какие разговоры она, конечно, больше не пойдет. Она презирает слова. Если он вернется, – будет что-то другое.

Она стояла, тяжело дыша и опустив глаза Иван Андреевич подумал о Лиде, и обе женщины представились ему одинаково ограниченными и жестокими в своем эгоизме.

– Бог с тобой, – сказал он печально и раздражаясь. – Я хотел бы больше чуткости с твоей стороны.

– Ты – эгоист, Ваня.

Она быстро вошла на крыльцо и отворила дверь. Он шел за нею, зная, что теперь все кончено, и Серафима – такая же, как все.

Если бы он захотел быть сейчас жестоким по отношению к Лиде, она была бы счастлива. Да, да.

Было больно и гадко это сознавать.

Вдруг ему вспомнился Герасим Ильич и его «опыт». Стало смешно. Этот старший дворник или маленький управляющий был в чем-то, по-своему, прав. Были правы, каждый по-своему, и Прозоровский, и Бровкин.

Было скучно и не хотелось жить. Как автомат, он вошел в дверь вслед за Серафимой. Она быстро бежала вверх по затоптанной каменной лестнице. Пахло грязноватым казенным местом, то есть осадком табачного дыма, близостью нечисто содержимых уборных и еще чем-то неуловимым, чем пахнет во всех полицейских участках, палатах и казначействах.

На верхней площадке отворилась обитая клеенкой дверь и вышел мужчина с подвязанной серым клетчатым платком щекою.

– Это вход в консисторию? – спросил Иван Андреевич, усомнившись.

Мужчина только прижал руку к больной щеке и зверски кивнул головой.

В тесной и темной раздевальне было уже много народа. Стояли женщины, закутанные в шали, несколько мужчин, похожих на деревенских продавцов. Пахло рыбой, спертым воздухом и чем-то вроде розового масла. Последнее, вероятно, от одежды, висевшей рядами на вешалке, частью длинной, духовной.

У самого входа в соседнюю комнату, где виднелись желтые буковые стулья, стоял высокого роста, со впалыми щеками, курящий дьякон. Он внимательно посмотрел на новоприбывших, сверкнул желтоватыми белками, звучно и мелодично, точно у него в горле помещался какой-то музыкальный аппарат, кашлянул в руку и опять нервно отвернулся.

– Можно не раздеваться, – сказал на вопросительный взгляд Ивана Андреевича бритый субъект, похожий скорее на бывшего актера, чем на сторожа.

– Где можно видеть отца протоиерея Васильковского? – спросил его Иван Андреевич.

– Занят, – высокомерно буркнула бритая личность. – Обождите, пройдите в ту комнату… Загородил дверь, – прибавил он, покосившись на курящего дьякона.

Тот запахнул полы рясы и, спрятав папиросу в кулак, посторонился.

В комнате, куда они вошли, было много дверей, и в одном углу перегородка, за которой, беспокойно треща и перегоняя друг друга, стучали две пишущие машинки. Когда обе они замолкли, в наступившей тишине слышен был только шелест вертящегося наверху, в стене, синего вентилятора.

Из двери в дверь беспрестанно ходили медленною походкою люди, очевидно, чиновники или писари, большею частью не в форме, а в потертых пиджаках. По внешнему виду, это были канцеляристы, любящие выпить и ведущие далеко не гигиенический образ жизни. Выходя из двери, они презрительно и вместе пытливо оглядывали сидящих в комнате, и тотчас же озабоченно погружались в свои, очевидно, высшего порядка соображения. Видно было, что эти люди по-своему хорошо изучили природу просителей, ежедневно наполняющих этот зал, и были о ней крайне невысокого мнения.

Двери в этой комнате, вероятно, какой-нибудь особой системы, обладали свойством чрезвычайно тихо растворяться и затворяться.

Ожидавшие своей очереди сидели с странно-неподвижным, разочарованным видом, точно они уже получили разъяснение по всем главным пунктам, и теперь безразлично ожидали неотвратимого, безрадостного решения.

И только стрекотали пишущие машинки да бесстрастно мигал и плавно шумел вентилятор.

– Тут невыносимо душно, – сказала Серафима, брезгливо оглядываясь. – Неужели нам придется долго ждать? Спроси вот этого.

Проходивший чиновник насторожился и бросил косой взгляд низко потупленных глаз, с особенно выпуклыми, тонкими, фиолетовыми «куриными» веками.

Иван Андреевич, стараясь говорить негромко, так, чтобы не слышали окружающие, объяснил ему цель своего прихода. Но все равно, каждое его слово было отчетливо слышно в этом очарованном, мертвом зале.

– Занят, – угрюмо бросил чиновник и, не поднимая «куриных» век, скрылся за волшебно проглотившею его дверью.

Серафима вспыхнула.

– Вероятно, тут нужно кому-нибудь заплатить, – сказала она нарочно громко и волнуясь.

Дьякон мелодично кашлянул у двери, и желтоватые белки его глаз смущенно забегали. Кое-кто насмешливо улыбнулся. За плечами этих людей уже лежал свой загадочный, поучительный опыт.

– Я сделаю все сама, – сказала Серафима. – Послушайте.

Она решительно подошла к высокому, худому и, видно, очень важному, по-здешнему, чиновнику, в черной сюртучной паре и тесном, стоячем, узеньком воротничке, врезавшемся в красную шею.

– Я положительно не понимаю, к кому здесь надо обращаться: тот не знает, того, очевидно, не касается.

Чиновник сделал снисходительную улыбку (он тоже презирал просителей) на прыщавом лице и показал ряд длинных, белых, точно мертвых зубов.

– Сударыня, это не моя обязанность, но…

Он перевел глаза на Ивана Андреевича и остановился на его руках.

– Но в чем дело?

Серафима объяснила ему, что они вызваны на судоговорение. Он высоко поднял брови и строго подобрал губы.

– Видите ли, сударыня, у нас такой порядок, что соблюдается известная очередь.

Он улыбнулся с погано-изысканною канцелярскою вежливостью.

– Каждому, разумеется, хочется вперед, но мы должны соблюдать, сударыня, справедливость.

Он внимательно осмотрел шляпу Серафимы, несколько долее остановился взглядом на ее бриллиантовой брошке и окончательно фиксировал свое зрение на ее ридикюле.

Вероятно, осмотр был в ее пользу, потому что он улыбнулся вновь, но уже снисходительнее, и даже прибавил:

– Конечно, мы не можем не сочувствовать… есть дела, которые… Мы же понимаем. Но… потрудитесь все-таки подождать. Вот тут есть стульчики.

– Я вовсе не нуждаюсь в ваших любезностях, – сказала Серафима. – Я просто прошу вас доложить отцу Васильковскому, что мы уже здесь.

Он сделал высокомерно-холодную физиономию и повелительный жест сухой ладонью.

– Обратитесь к сторожу.

– Вот нахал! – довольно громко сказала Серафима.

Уходивший чиновник помедлил в дверях, но, видимо, что-то передумал и, притворяясь неслышавшим, исчез за тихими дверями.

Серафима дала волю раздражению.

– Животное… Какая мерзость! Благостный взгляд и подлый Иудин тон. Нельзя ли как-нибудь избавиться от этого хама?

Дьякон, который следил сочувственно за каждым ее словом, бросил в угол окурок и безнадежно покрутил головою.

– А вот, сударыня, идет батюшка. Обратитесь, самое лучшее, к нему, – посоветовал он вдруг приятным мелодичным басом.

Из передней выкатился полный, приветливый священник в отливающей всеми цветами муаровой шелковой рясе. Поднявши к груди маленькие, белые, пухлые ручки и наклонив голову слегка набок, отчего большой наперсный крест с легким звоном переместился у него на груди, батюшка благосклонно выслушал обращенную к нему просьбу – вызвать о. Васильковского, мягко пообещал исполнить ее и величаво, невзирая на свой крохотный рост, проплыл в средние двери, которые тотчас же, в силу присущего им непонятного механизма, разом обеими половинками мягко и бесшумно за ним затворились.

Серафима поблагодарила дьякона кивком головы.

– Что касательно этого, то единственный способ, – сказал он громко на всю комнату.

И опять все смолкло. Только бойко стрекотали пишущие машинки, выстукивая чью-то судьбу, да бесстрастно вертелся вентилятор.

– Пожалуйте! – сказал за их спинами благожелательный, солидный голос, в котором Иван Андреевич узнал голос протоиерея Васильковского.

XXII

В неожиданно просторном и светлом зале, с архиерейскими портретами по стенам, за длинным столом помещался ряд духовных лиц. Протоиерей Васильковский сел на одно из пустовавших мест и разложил лежавшие перед ним на столе бумаги.

– Пока присядьте, – сказал он. – Мы вас тогда вызовем.

Он начал шептаться с благообразным, выхоленным батюшкой в муаровой рясе. Иван Андреевич и Серафима сели на стулья под одним из архиерейских портретов. Было странно наблюдать такое одновременное собрание стольких батюшек, из которых, впрочем, каждый был занят своим делом. Однако, тут было и одно светское лицо в мундире чиновника. Оно было особенно поглощено разбором писанных и напечатанных на машинке бумаг и бумажек, для чего переводило близорукие глаза в очках от одной бумажной кипы к другой, низко наклонившись над ними, почти касаясь их носом.

Как эта обстановка не была похожа на обстановку их венчания! Иван Андреевич мельком посмотрел на Серафиму. Вероятно, она думала о том же. Может быть, ей тоже вспомнилась холодная, знобкая, пустая, полуосвещенная церковь… серые, радостные сумерки, лившиеся в окна и тревожно нарушенные огнями лампад и маленького паникадила, зажженного по случаю бракосочетания… Еще, вероятно, ей вспомнился высокий брюнет – священник, который удивительно явственно, хотя с несколько неожиданными ударениями, совершал службу. Он говорил.

– Господин и госпожа Дурневы, – сказал вдруг голос о. Васильковского.

Иван Андреевич поднял голову и увидел, что о. Васильковский «благожелательно» смотрит на него и на Серафиму, точь-в-точь, как будто за столом сидит экзаменационная комиссия, а он главный экзаменатор, который должен их обоих сейчас экзаменовать и по доброте своей боится, как бы они не «срезались».

Серафима порывисто встала и обернулась на мужа, и это сразу нарушило иллюзию экзамена. Они должны были подойти и встать вместе, как когда-то на венчании. Только тогда почему-то он должен был встать справа, а она – слева, а сейчас вышло наоборот.

Вспомнились слова Боржевского:

– Венчание наизнанку.

Серафима стояла, подавшись грудью вперед, высоко подняв голову и презрительно оглядывая ареопаг. Как много взяли на себя эти люди, и почему их столько? – говорили ее гордо прищуренные глаза.

За столом воцарилось мгновенное молчание. Большинство разбирали свои бумаги. Только один, высокий батюшка, сидевший слева, очень старый, с круглыми, наивными, как у ребенка, голубыми глазами, внимательно и вместе пусто вглядывался в них обоих, точно он хотел в них видеть и на самом деле видел, прозревал что-то главное. Потом его глаза остановились на одной Серафиме, и он покачал головой.

– Вы копию получили? – любезно осведомился у Ивана Андреевича о. Васильковский.

– Какую копию? – удивился тот.

– Бумаги из консистории.

– Ах, вы про это.

О. Васильковский ободрительно улыбнулся.

– Следственно, с показаниями свидетелей вашей жены ознакомились?

Не глядя на Серафиму, Иван Андреевич сказал:

– Да.

Он чувствовал, что она тоже на него не глядит, и от этого между ними сейчас ложится и растет-растет большое, холодное, глухое пространство.

Сейчас будет кончено все. Разумеется, это – пустяки, голос расшалившихся нервов. Кончено, все, если, вообще, возможно, чтобы «все» кончалось таким образом. «Все» кончилось когда-то раньше, когда они решили разойтись друг с другом. А сейчас – простая, пустая формальность, неизвестно кому и для чего нужная.

И Ивану Андреевичу остро подумалось о том моменте, когда они в первый раз серьезно решили с Серафимой разойтись. Было ли тогда на самом деле «все» кончено? Сейчас вспоминалось только чувство большой нерешительности и страха. Дело было так; она сидела в его кабинете на диване; только что перед тем плакала. Он подошел к столу, чтобы взять из лежавшего там портсигара папиросу, и вдруг услышал за собою ее слова:

– Если у тебя к этой девушке большая, настоящая любовь, и ты надеешься быть с нею действительно счастлив, то я не хочу стоять на вашей дороге. Слышишь? Я решаюсь.

Он также хорошо помнил сейчас, что почувствовал от ее слов точно электрический удар. Руки его задрожали и плохо слушались, так что он оставил портсигар и папиросы и некоторое время стоял неподвижно, не находя слов и не зная, что надо сделать. Он тогда любил Лиду хорошим и свежим чувством, и возможность обладать ею показалась ему очаровательным, светлым волшебством. Он знал, что от того, как он ответит сейчас Серафиме, и зависит «все». Если он согласится воспользоваться ее разрешением, то уж это и будет конец, потому что никогда потом она не простит ему этого согласия. И он колебался.

– Что же? Ты молчишь?

И вот тогда-то в первый раз вырос этот большой и пустой (да, да, именно пустой, бесформенный, бессодержательный!) страх. Он знал, что каждое мгновение продолженного молчания уже есть ответ, уже согласие на приносимую ею жертву, и оттого молчать нельзя.

И еще он знал тогда, что если откажется от ее жертвы, то, может быть, уже второй раз она не предложит этого ему больше никогда. Он упустит навсегда момент и лишится Лиды. Это показалось таким большим несчастием, и жизнь внезапно представилась такою серой, унылой, безрадостной, что он, не владея собой и только подавляя чувство внутренней лжи и страха, неприятным, стыдящимся, не своим голосом сказал:

– Ну, что же, пусть будет так.

И тотчас обернулся к ней. Она насильственно улыбнулась, потом протянула ему руки.

– Значит, так? Да? Я очень хочу, чтобы ты был счастлив.

И, подавляя слезы, она встала, еще раз ласково улыбнулась ему и вышла. А он еще долго стоял, ощущая этот пустой ужас в душе и, странным образом, не испытывая никакой потребности в счастье.

С тех пор они знали, что «это» совершилось. Но сознание этого было чисто внешнее, формальное. Она притворялась, что «понимает» и «согласна», а он, что намеревается быть счастливым, может быть, им и не будет. И это была только ложь и игра, и никакого внутреннего разрыва в этом еще не было.

Когда же он произошел? И происходил ли он на самом деле когда-нибудь?

Может быть, это произошло когда-нибудь потом; например, во время ее отъезда, когда он провожал ее на вокзал и сердился на просьбу не забывать ее и ей писать? Или тогда, когда пришел в первый раз «похвастать» Лиде, что она, наконец, уехала?

Нет, нет и нет! И, в сущности, это ясно, что никогда этого момента не было и не могло быть. Она была ему всегда близка по-прежнему, как всегда. И только надо было говорить себе и другим, что это не так.

Пожалуй, более всего она была для него далека в момент, когда Лида приняла морфий. Но это был невольный самообман в испуге за жизнь Лиды, и нелепое чувство какой-то своей вины перед ней. На самом же деле, конечно, никакой этой вины не было и не могло быть.

Он просто не мог совладать со своими чувствами к обеим, ясно определить, отграничить своих чувств к обеим.

И по мере того, как время шло и совершались эти странные, эти нелепые события его жизни, он чувствовал, как ощущение внутренней близости к Серафиме не уменьшается, а только растет. Теперь она была ему ближе, может быть, даже, чем раньше.

И в этом была новая и невыносимая ложь всего совершающегося, которая ужасала его сейчас перед этим зеленым официальным столом еще больше, чем когда-либо в другое время. Он знал, что вот-вот должно совершиться то внешнее, непоправимое, то, после чего уже нельзя будет смотреть друг другу в глаза, даже так, как они смотрели только еще сегодня утром, даже только еще сейчас в приемной комнате, когда она бранилась с чиновником.

Инстинктивно он поднял глаза и встретился с глазами Серафимы. В них стоял тот же понятный ему сейчас ужас и, как ему показалось, тихая, смиренная и вместе гордая последняя мольба.

Но теперь уже поздно думать и перерешать, и надо только слушать, что будет говорить о. Васильковский, и отвечать ему впопад:

– Да и нет.

О. Васильковский что-то его спросил, потом – опять и опять. Он хотел попросить его повторить. Но чиновник в форме начал читать.

Иван Андреевич заставил себя вслушаться, и уловил отдельные слова и выражения «частного акта»:

– … И нам представилась следующая картина…

Кровь ударила ему в лицо.

Чиновник читал ровной скороговоркой, очевидно, стараясь миновать возможно скорее «опасные» места «частного акта».

– Позвольте, – сказал Иван Андреевич, желая его остановить.

– Виноват, – перебил его надтреснутый старческий голос высокого и ветхого батюшки с голубыми глазами, который сидел на самом конце слева. – Вы подтверждаете, что…

Иван Андреевич с ненавистью посмотрел в его деревянное, сейчас сделавшееся из кроткого мучительно-жестоким лицо. Рот батюшки раскрывался и закрывался, точно механический автоматический прибор, и слова из беззубого рта вылетали сухие, скрипящие. Тощая длинная бородка злобно тряслась.

Он знал, что сейчас старик повторит только что прочтенные слова «частного акта» и, не помня себя, настойчиво повторил еще раз:

– Виноват, кажется, все это…

Он хотел сказать: «излишне повторять в чтении».

Но в это время раздался пронзительный крик. Он обернулся направо, в сторону крика, и увидел, что Серафима, закинув голову, билась в истерике.

– Сима! – крикнул он и бросился к ней.

Он жал ей руки и заглядывал в лицо, залитое слезами. Она смотрела на него неподвижным, точно стеклянным взглядом.

– Сима, – умолял он, – прости же меня. Я сейчас прекращу все это. Скажи одно слово.

Она отрицательно покачала головой.

– Подите, господа, в приемную, и там переговорите между собой, – сказал сухой старик с голубыми глазами.

– Нам не о чем переговаривать, – вызывающе ответил Иван Андреевич, страдая за Серафиму. – Я заявляю, что все это жестоко и бесцельно.

– Да, самое лучшее, вам пойти и посидеть немного в приемной, – сказал мягко и о. Васильковский. – Вы оглядитесь, одумаетесь. А мы немного повременим.

Он сочувственно и тревожно смотрел на Ивана Андреевича.

– Нет, надо кончать, – сказала Серафима.

Беспомощно хватаясь пальцами за горло и перебирая ими возле ворота, она все силилась глубоко вздохнуть.

Иван Андреевич следил за мучительными движениями ее лица, и его ужасало, что это именно он, он сам, по собственному желанию, подверг ее унижению этой гнусной пытки. Это он привел ее сюда, ту, которую когда-то нежно любил, с которою мечтал быть счастливым, привел для того, чтобы она услыхала грубые слова и подлые подробности. Это было кому-то нужно, только не ему и не ей. Зачем? Как дико, как бессмысленно, как нелепо, жестоко! Хотелось обратиться к этим судьям в наперсных крестах и муаровых рясах и закричать им в лицо:

– Я знаю: вам доставляет наслаждение копаться в интимностях! Будьте вы прокляты!

Но на него глядели смущенные, угрюмые человеческие лица, а у о. Васильковского и маленького, полного батюшки было неподдельное страдание в глазах.

Сухой старик глядел на него так, точно его осуждал и презирал.

И вдруг Ивану Андреевичу стало почему-то ясно, что ведь это же сам он один и есть, кому это так нужно: не Серафиме и не им, а только ему.

И это было так ему сейчас до ужаса ясно, что он искренно удивился, как не понимал этого до сих пор. Он готов был всегда обвинять всех, кроме себя, и еще недавно жаловался вслух на грязь и насилие над душою современного бракоразводного закона. А между тем, это было только как раз то, чего ему должно было сейчас хотеть, если он на самом деле хотел навсегда разорвать с Серафимой. А зачем, как не за этим, он сюда пришел?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю