Текст книги "Маскарад чувства"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
IX
Вскоре пришло и последнее письмо Дурнева. Его подали вместе с заказным пакетом, где лежали бумаги.
Это было как могильная плита.
Она перечитывала каждую букву письма:
– Будь, если можешь, как-нибудь счастлива!
Да, вот он пишет: «Это не значит, что я не люблю ее, но что-то перегорело внутри».
И что же тогда означает этот ужасный пакет? «Подписать, не читая»… Значит, там что-нибудь нестерпимо ужасное, последнее.
Нет, нет, прочесть – все от первого до последнего слова.
Она разорвала тонкую, серую бумагу, обильно обклеенную юбилейными марками.
Это ее право! Как это похоже на него: желать причинить боль так, чтобы она не почувствовалась. Но она желает боли. О, ничего другого, как страстной, разъедающей боли!
Здесь, наверное, что-нибудь унизительное… Пусть!
Еще мгновение ей было страшно. Она хочет что-то удержать. Все еще надеется на что-то. Глупая политика страуса.
Надо смотреть широко открытыми глазами. Если позор, то позор.
Она развернула бумагу с надписью:
– Частный акт.
… Что это такое? Зачем?
Дрожащими пальцами она опять аккуратно сложила бумагу и сунула ее обратно в конверт. Виски ее пылали, плечи тряслись от задержанных слез. Разве можно об этом плакать?
Она отрицательно покачала головой. Это можно только разорвать. Вот так.
Она схватила конверт. О, чудовищный, грязный, не останавливающийся ни перед какими приемами эгоизм!
Ей казалось, что муж сделал с ней что-то до последней степени гнусное и позорное. Он это мог… Если бы нужно было сделать даже еще что-нибудь более позорное, он бы сделал. Если бы это было необходимо, он пришел бы и сделал что-нибудь гадкое на глазах.
Да, но в сущности, не все ли равно, дать пощечину рукою или написать: я даю тебе пощечину?
Что это все, как не одно ужасное:
– Смотри!
Но в руках не было силы…
… И вдруг резкий вопль прорезал молчание квартиры.
На пороге стояла мать.
– Мама, я больше не могу.
Она плакала, упав головой на стол и вытянув перед собою руку с зажатым в ней и скомканным конвертом.
– Что это у тебя в руке? Дай сюда.
– Нет.
Она покачала головой.
– Не трогайте.
Желтое, грубое лицо матери сочувственно глядело на нее. Да, они, молодежь, не знают, что такое жизнь.
Но зачем, зачем так пошло и грязно?
– Мама, не успокаивайте меня.
Она отвела ее сухую руку от волос. Ей казалось, что у нее боль в каждой точке, точно все тело представляло один больной зуб.
Мать молча присела на кровать. Какою она была далекою. И не было близких.
– Шура!
– Он гуляет с няней.
– Ах, мама, если бы умереть! Вы будете заботиться о Шурике?
Та продолжала сидеть молча. Пусть разбираются они сами, как хотят.
– Да, вы правы, мама. Простите меня. Это ничего. Это пройдет.
Она встала, стараясь овладеть своими чувствами и членами.
– Ну, вот и все. Теперь оставьте меня, мне надобно заняться.
Мать продолжала сидеть, не двигаясь.
– Ты хочешь продолжать эту грязь?
– Ну, хорошо, мама, подите.
– Я напишу ему сама… и этой тоже.
Ее отвисшие щеки тряслись от гнева.
– Знала бы я, что он такой проклятый, скорее собственными бы руками задушила тебя, чем дала свое согласие. Напишу.
Она тяжело поднялась с постели.
– За что? О-о! Променять свою законную жену на какую-нибудь трепалку. От живой жены! С ума все посходили. Ну, да я по-свойски. Я – мать. С меня, моя милая, взятки гладки.
Серафима почувствовала себя задетою. На мгновение мелькнула мысль:
– Впрочем, а что если?…
Но самолюбие взяло верх. Куда же в таком случае девались ее хваленые принципы?
– Я вас прошу, мама, этого не делать.
– Нет, сделаю. Сама поеду. Нечего сказать, зятек! Да я ему всю бороду выщелушу.
– Мама!
Но руки беспомощно опускались. Хотелось кинуться ей на шею и плакать детскими, обиженными слезами.
Ее лицо смягчилось.
– Перемудрили вы. Вот что.
Она подошла и крепко прижала к своему плечу жесткою ладонью ее голову.
– Напиши ему твердо, что не можешь.
Серафима отрицательно двинула головой.
– Ах, мамочка, тут много всего. Теперь поздно. Да и все равно.
Слезы хлынули, и она билась у нее на плече, зная только одно: что непоправимое уже совершилось.
… Час спустя она торопливо подписала прошение и запаковала пакет.
– Шурик, мы пойдем с тобою сейчас на почту, – сказала она мальчику. – Мы отправим письмо папе.
Дорогой на почту он задал ей вопрос:
– Отчего, мамочка, у нас нет папы? У всех людей папа есть, а у нас, например, нету. Как странно.
– Он, Шурик, есть, только он далеко.
– Отчего?
– Ему нельзя.
– А он приедет?
Она промолчала.
– Он приедет, мамочка?
Собравшись с силами, она ответила:
– Он не приедет.
– Никогда?
– Да… Никогда…
Она нежнее и крепче сжала его ручонку. Он шел некоторое время молча, потом начал хныкать.
– Я хочу, чтобы папа приехал.
Она стиснула его руку так, что ему стало больно. Он перестал плакать и с удивлением посматривал на нее.
– Нам не нужно папы.
Она поставила его на скамейку бульвара и продолжала:
– Есть люди, у которых папа есть, а есть другие… такие, как мы, у которых папы нет.
– Отчего?
– Так уж устроено.
Но он топал нетерпеливо ножонками и кричал:
– Я хочу папы.
Она потрясла его за плечики.
– Чш… молчи, если любишь маму.
Углы губенок у него опустились, и глаза смотрели укоризненно, с мольбой и бездонным страхом.
– Я куплю тебе серого слоника. Хочешь?
– Я хочу папы.
– Ты упрямый, дурной. Разве тебе не жаль твоей мамы? Слоника, тележку, кучера… Пойдем!
Она схватила его за руку и решительно потащила за собой на почту.
– Ты хочешь слоника, который поднимает хобот и говорит так страшно: у-у!..
Ребенок улыбнулся сквозь слезы.
– Хочу!
Сдавши пакет, она написала Ивану короткое письмо:
– Все подписано, выслано. Обо мне не беспокойся. Привет твоей будущей жене.
Всю ночь она проплакала, не раздеваясь и стоя у окна, пронизанная дрожью, отчаянием, ужасом.
Шурик крепко спал. Серый слоник стоял у него в ногах – слоник, приносящий счастье детям, у которых нет папы.
X
Мартовские дни Лида по-прежнему встречала в кресле. Надежды на то, что действие левой ноги восстановится, были плохи, и она примирилась со своею жизнью калеки в будущем.
– Вам это только так кажется, – уверял ее Виноградов. – Вы внушаете себе, что не можете и, главное, не должны ходить. «Девице, говорю тебе, встань!»
Он поднимал ее с кресла и пробовал водить по комнате.
– Но ведь рука же прошла…
Он толковал что-то об общих нервных центрах.
– У падок жизни, сударыня, – вот что главное! Надо, чтобы ярко и властно подошла жизнь и сказала свое: «Девице, я тебе говорю, встань!». И встанете, моя дорогая, встанете.
– Сомнительно, – говорила Лида, презрительно усмехаясь.
Уж не Иван ли это, чего доброго? При мысли об Иване делалось больно. Первые вспышки болезненного восторга от возвращения к жизни прошли давно, и Иван представлялся уже давным-давно в своем настоящем свете: безвольным, запутавшимся, хотя милым и добрым, как всегда.
Он не собирался ее покидать, хотя она была уже только полчеловека.
Но ее раздражал его солидный и вместе глупый тон. Вероятно, он полагал, что теперь сделал для нее решительно все. Это сквозило из каждого его взгляда, поворота, жеста.
И вдобавок еще подобострастный тон папы. Эти люди решительно обратили ее в неживую вещь.
С тех пор, как она начала приходить в себя, ей беспрестанно давали безмолвно понять, как она должна быть всем благодарна: папе, что он взломал дверь, Виноградову, что тотчас же приехал и не спал около нее две ночи, Ивану – о! тут уже был целый клубок благодарностей…
Даже Глаша и та беспрестанно повторяла на разные лады:
– Ну, барышня, задали вы нам тревоги.
Серая, нудная жизнь вступила в свои права.
Прежде всего хотелось разобраться в Иване.
Он считал своим долгом ежедневно приходить и сидеть. Играли в карты или читали вслух. Разговор не вязался совершенно.
И это походило с его стороны на какую-то обязательную службу. Правда, вид у него был сияющий, но это сияние означало:
– Вот какой я порядочный человек.
Могла ли она простить ему прошлое? Об этом она думала чаще всего, лежа по ночам и томясь бессонницей. Иван представлялся ей тогда главным виновником всей катастрофы. Теперь он делает, конечно, все. Для него не существует больше никаких уступок. А это уж такая натура! Таким людям нужен морфий, страдания, гибель окружающих: тогда только они прозревают.
Лидии делалось жаль своей любви к Ивану. Ее любовь отцвела, не успевши расцвесть. Она даже не знала, любила ли ею вообще сейчас.
Может быть, это была уже самая обыкновенная привычка? Ее дальнейшая жизнь пройдет без очарования, без любви.
… Весь знаменательный по событиям день 13-го марта Лидия провела с утра в обыкновенно угнетенно-безразличном состоянии.
К обеду, в обычное время, пришел Иван.
Вид у него был не совсем обыкновенный, и Лида его даже нетерпеливо спросила:
– Что случилось?
– Что?
Он замялся, видимо, соображая, что ей ответить.
– Во-первых, дело Клавденьки Юрасовой прекращено… Вообще, много новостей. Я слыхал, что она расходится с мужем и выходит замуж за какого-то Воскресенского…
– А что во-вторых? – спросила Лида.
– Во-вторых, Лидуся… Но тебе это будет, может быть, неприятно…
Он сделал умоляющую мину. Лиду кинуло в холод. Стало гадко. Какая ничтожная манера скрывать, прятаться, действовать исподтишка.
– Говори без предисловий, – крикнула она грубо.
Глаза ее расширились и потемнели. Пальцы судорожно вцепились в ручки кресел.
Он сказал извиняющимся голосом:
– Скоро приезжает моя бывшая жена.
Лиде казалось, что она уже знала, что он скажет это самое и даже с прибавкой слова «бывшая».
– О, как это мучительно, – сказала она. – Этот вечный фальшивый тон! Почему «бывшая», когда она все еще твоя настоящая, официальная жена? Не понимаю, к чему это кривлянье?
Он покраснел и, оправдываясь, сказала:
– Она приезжает, чтобы покончить с консисторскими формальностями.
– Это все равно: пока она твоя настоящая, а не бывшая жена. Словом, она все еще твоя жена.
Лиде хотелось сказать ему что-нибудь еще более жестокое и оскорбительное.
– И потом, ты, пожалуйста, не лги и не притворяйся передо мною: ты рад, что она приезжает. Я это увидела сразу же по твоему лицу, как только ты вошел.
Она брезгливо отвернулась к окну. Он хотел взять ее за руку. Она ее отдернула.
– Не прикасайся ко мне. Ты противен мне. Ты любишь сразу двух женщин. Или, впрочем, может быть, любишь ее, а со мной только разыгрываешь комедию. Я не понимаю только, зачем? Кого ты хочешь этим обмануть?
– Лида!
Но она продолжала. Она ужасалась сама собственной глупости: как она до сих пор не понимала положения вещей. Ну да, он любит ту, а ее «жалеет». И зачем он только уверяет ее в противоположном? Его выдает его собственное лгущее лицо.
– Да? Ты все-таки уверяешь меня в противном?
Как она ненавидела его в этот момент!
– Я утверждаю, что люблю тебя, а не ее. С нею я только сохраняю добрые отношения.
Лида презрительно рассмеялась.
– Ты это можешь рассказывать мужчине, а не женщине. Раз у тебя сохранились с нею хоть какие-нибудь отношения, это значит, что со старым еще не покончено.
– А я утверждаю, что покончено, – сказал твердо Иван Андреевич.
Она видела, что его глаза сделались влажны, но ей не было его жаль. Напротив, была потребность делать ему больнее и больнее.
– Добрые отношения и есть остаток любви, а может быть, даже и вся тлеющая любовь. Словом, вот тебе мои последние слова: я не желаю, чтобы ты с ней виделся в этот ее приезд.
Он страдальчески улыбнулся. Потом в его глазах блеснули ирония и злоба.
– Но, во всяком случае, я увижу ее на суде, куда вызывают нас обоих.
Подумав, она согласилась:
– Хорошо, на суде ты можешь, но только обязан с нею встретиться в камере, а не где-нибудь еще.
– Этого я сделать не могу, – сказал он, и злоба и вражда выразились в его глазах и лице еще яснее.
– Тогда между нами все кончено… Так и знай.
Он сидел бледный, натянуто и жалко улыбаясь.
– Ты сегодня не в духе… Твои требования прямо-таки абсурдны… Мне лучше сейчас уйти.
– Уходи.
– Ты этого хочешь?
– Я этого требую. Я раскусила тебя.
Он встал. Лицо его передергивалось.
Ей стало страшно. Хотелось кричать что-то безумное, оскорблять его новыми оскорблениями.
– Хорошо, я уйду, – сказал он. – Надеюсь, что к вечеру ты успокоишься.
Он быстро направился к двери с высоко поднятой головой. Он считал, что действует стойко и порядочно.
– Иван, – крикнула она ему вслед. – Ты можешь больше не приходить.
Она думала, что он обернется к ней в дверях, но он быстро вышел.
– Иван! – крикнула она еще раз в отчаянии и вдруг почувствовала, что может встать и идти.
И в том же отчаянии она встала с кресла и пошла. Кресло плавно откатилось.
Дойдя до двери, она прижалась лбом к косяку и замерла, дрожащая, без слез.
«Он разлюбил меня! – знала она теперь наверное. – Этого я сама добилась от него».
И она не понимала, ни зачем это сделала, ни что с нею будет дальше.
Вошел Петр Васильевич и увидел ее стоящею у двери.
– Лидка! – закричал он и стал душить ее в объятиях.
XI
Дождавшись, когда все оставили ее в покое, Лида тихонько прошла в переднюю и оделась. Ей хотелось воздуха и одиночества.
Она осторожно повернула английский затвор двери и очутилась на улице.
Ее сразу обдало знобким мартовским вечером. Кутаясь, она пошла, нетвердо ступая на больную ногу.
В голове было болезненно и вместе сладко-мутно. И даже злоба против Ивана была такая же мутно-сладостная. Больная нога ступала нечувствительно, и казалось, что это идет не вполне она сама, а ее за спиной поддерживают крылья мучительно-страстного весеннего безумия.
Она вспоминала о сцене с Иваном, но ей не было его жаль. Напротив, с чувством жуткой радости она припоминала каждую черту его искаженного, побледневшего лица.
Он ее не будет любить? Пусть.
Теперь ей даже хотелось смеяться. Разве он может, разве он смеет «не любить»?
«Не любить», если хочет, может она, а не он. Но сейчас она желает его только мучить.
Что-то жутким холодком сжималось в верхней части груди. Под ногами звонко ломался тонкий, узорный ледок, затянувший весенние лужицы.
Иногда она останавливалась и сама удивлялась на себя:
– До чего же я зла!
Но хотелось улыбнуться. Смешно было и то, что нога у нее прошла от злобы и отчаяния. Должно быть, так и надо.
Лида шла к Виноградову. Ей хотелось войти к нему в кабинет и, смеясь, крикнуть:
– Девице, тебе говорю, встань.
Отворила незнакомая женщина с желтыми бусами на голой шее и скуластым, здоровым лицом. Виноградов оказался дома.
– Он у себя? – спросила Лида, озираясь по сторонам.
Хотя смутно, но припоминала знакомую обстановку.
О, как она выросла с тех пор душою. Жизнь утратила для нее прежние светлые краски. Сделалось больно в груди.
Незаметно она вытерла слезы. Откуда-то доносились меланхолические звуки фисгармонии.
– Это Константин Иванович играют, – сказала женщина. – Я им сейчас доложу.
– Нет, нет, – запротестовала Лида. – Голубушка, не докладывайте. Он меня поднял, исцелил… Я хочу так к нему войти, сама.
Краснощекое, толстое лицо женщины осветилось улыбкой.
– Это вас, барышня, вывозили на каталке?
– Меня, меня… Как же мне пройти?
– Вот сюда…
Обе они вошли в докторский кабинет. Здесь она когда-то получила рецепт. Но это было так давно… в другом мире.
– Вот за этой дверкой… Тут он постоянно играет на музыке… не умею назвать… фиц… фиц…
Лида широко отворила дверь. Но Виноградов, который сидел за инструментом, спиною к ней, даже не пошевелился. Мощные, ревущие звуки здесь господствовали надо всем.
Мгновение она слушала, очарованная и оглушенная, потом сделала знак женщине, чтобы она ушла.
– Здравствуйте, доктор!
Он не отвечал, играя; потом лениво обернулся, продолжая работать одной рукой. В глазах его отразился испуг.
Он оборвал музыку и встал, широко разведя руками.
… Они говорили, как давнишние друзья. Он, по-прежнему, поместился у фисгармонии и иногда прерывал ее:
– Слушайте.
Нажимая почти сладострастно на клавиши, он останавливался на ней неподвижным, напряженным взглядом, допытываясь, понимает ли она.
– Да, так что же вас исцелило? Вы говорите: гнев, злоба. А не то же ли говорил и я вам?
И хотя Лида не помнила, чтобы он говорил ей что-нибудь подобное, она соглашалась с ним.
– Вот теперь вы понимаете, что такое жизнь. Жизнь есть одна мучительная, продолжительная болезнь. Существование – это отнюдь не есть покой, а только достижение, а всякое достижение есть ломка одного и построение нового. Надо иметь волю, чтобы строить жизнь свою и других. Впрочем, вы, женщины, счастливее: вашу жизнь строите не вы, а те мужчины, которым вы ее отдаете.
– А если они ее бессильны построить?
Он пожал плечами.
– Ищите таких, которые умеют строить жизнь. Предупреждаю: я не из таких.
Он весело захохотал.
– Я – музыкант. Я вполне удовлетворяюсь этою комнатою. Отсюда я вижу жизнь такою, какой она является в откровении музыки. О, это – страшное откровение! Слушайте, я сыграю вам Бетховена.
Он стал играть на память что-то бесконечно-мучительное. Лиде хотелось плакать.
– Можно умереть от музыки, – сказала она, когда он кончил.
Он сидел молча перед инструментом, потом повторил еще раз одно место.
– Это он навсегда прощается с нею… со своею мечтою… может быть, с любовью. У него был выход: музыка…
– А вы, доктор, любили? – спросила Лида.
– Любил ли я?
Он усмехнулся одною стороною лица.
– Да, любил…
Он отвечал машинально, потому что руки его продолжали блуждать по клавишам.
И вдруг на высоких нотах он заиграл что-то лазурно-ясное, трогательное и нежное.
Лида слушала его с тоской и страхом. Так можно любить только один раз.
– Да, я любил, – повторил он, но уже на этот раз сознательно. – Пойдемте, я вам покажу… потому, что я сочувствую вам… или почему-нибудь другому… Все равно…
Он провел ее обратно в кабинет, отворил дверцу тумбочки письменного стола и, покопавшись, вытащил что-то продолговатое и белое.
Лида всмотрелась и увидела игрушечный гробик, похожий на шкатулку. Он поставил его на письменный стол, отодвинув дрожащими пальцами в сторону бумаги, и продолжал:
– Вас это удивляет? Я – музыкант. Я нашел себе исцеление.
Он открыл крышку ужасной шкатулки, и Лида увидела в ее глубине, обитой красивым белым бархатом, пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками, и несколько фотографий одной и той же дамы, в рамках и без рамок.
– Я нашел мужество похоронить, но сердце, лишенное музыки, должно весь этот груз вечно носить с собою. Но ведь вы же понимаете музыку?
Он ласково посмотрел на Лиду, потом закрыл гробик и спрятал его на старое место.
– Это – мой вам ответ. Наше сердце умеет любить только один раз. И благо тем, кто умел создать в его честь просторный и светлый храм. Люди этого не знают. Мы сами оскорбляем нашу любовь. Вы не ожидали от меня таких слов? Любовь – величайшее из богатств. Она ниспадает к нам откуда-то оттуда, но и так же быстро уходит туда… совсем. Вас не поражает, как это люди живут без любви? Она нежна и хрупка. Эта наша жизнь для нее слишком груба. Но кто любил, для того и это уже большое счастье… Слушайте, я сейчас сыграю вам «Воспоминание».
Он играл. Она плакала. Она знала опять, что мучительно, безумно любит Ивана, но только ее любовь не такая возвышенная, как любовь этого смешного, с виду грубого лекаря.
«Может быть, это оттого, что я женщина, – решила она. – Даже наверное так…»
И она презирала себя, плакала, тихонько вытирая слезы, была одновременно счастлива и несчастна. Весенний вечер тихо плыл.
Виноградов кончил играть.
– Такова, милая барышня, жизнь, – сказал он, оборачиваясь к ней с своею обычной усмешкой. – Желаю вам забрать ее в руки, а вернее, она заберет вас. Что же, тогда остается лавировать. И потом, есть область грез. Вы меня понимаете?
Точно проваливаясь куда-то в глубокую бездну, она отвечала:
– Да.
Дома ее ждали обеспокоенные. Вернувшийся Иван с виноватым, спрашивающим лицом помог ей раздеться. Он казался бесконечно растроганным и обращался с ней таким образом, как будто она была сделана из чего-то хрупкого.
– Я была у доктора Виноградова. Слушала его чудесную музыку и говорила с ним, – сказала Лида мечтательно.
Певучие, гармоничные аккорды еще стояли в ее ушах. Она чувствовала себя преображенной, укрощенной. Ей хотелось бы всех любить, всех простить.
Она подала руку Ивану, и, примиренные, они вошли в комнаты вместе. Он ликовал, как ребенок, по поводу того, что она идет одна.
– Этот Виноградов большой поэт, – рассказывала Лида. – Как много надо знать о человеке, чтобы судить о нем.
– Поэт не поэт, а живет с собственной кухаркой, – сказал Петр Васильевич.
Лида вспомнила желтые янтари и краснощекое скуластое лицо. Она в страхе посмотрела на отца и на Ивана Андреевича. И так было очевидно, что это правда.
Светлые созвучия все еще стояли в ее душе. Что же, значит, и в самом деле такова жизнь. Ее надо принять и простить. Да, простить.
– По этому случаю я расскажу вам один армянский анекдот, – сказал Иван Андреевич.
Она слушала его с тоской и страхом, а он о чем-то рассказывал, беспрестанно повторяя:
– Баришня, баришня…