Текст книги "Ад без жала (СИ)"
Автор книги: Мария Семкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Итак, сей великий грешник привел Преисподнюю в беспомощное состояние. Сам столоначальник КL, доктор философии, окаменел и, казалось ему, промерз так, что выступил иней на плечах. Как быть? Инстинкт палача подсказывал – надо дать ход этой докладной! Тогда грешника отправят в Чистилище и можно будет выследить, где и как открывается проход. И что можно сделать, чтобы и его, Бенедикта, выставили отсюда. Палач предположил, что этот грешник действительно несокрушим и неутомим. Но старый преподаватель восстал в душе и тихонько возразил так: этот святой человек уже сейчас согрешил, впав в безмерную гордыню, возомнил себя орудием Господним, а что же будет дальше? Преисподняя сокрушит и развеет в пустоте эту страшную душу. Он, грешник, в гордыне своей не видит предела своих сил – но ты, палач, знаешь точно, эти пределы есть, и они уже близко. Но зачем принимать решение за этого сокрушителя, если он уже принял свое? Ох, поберегись, доктор философии! Что будет, если ты сохранишь этого человека, убережешь его от лишней боли? Кто станет еще одним кирпичиком в фундаменте Преисподней – он, ты или вы оба?
Но жаль эту душу как хорошую книгу, обреченную костру. Истинным человеком этот грешник перестал быть еще при жизни и не заметил этого. Не поймет и сейчас.
Но что же делать все-таки? Документы не присылают по одному. Есть важные и есть пустышки. Пустышка теперь – это очередная жалоба того же самого Иринея на Маркиона и Валентина – они, язычники, недостойны находиться в Аду! Но почему, почему докладные этого склочника попадают именно сюда?! Все прекрасно знают Иринея из Лиона – этот враг гностиков очень тщателен, упорен и не слишком уж зол, это не фанатик. А давай-ка сделаем так:
Бенедикт сотворил резолюцию со ссылкою на прошение, которого пока не существовало. Написал и прошение от своего имени – указав все заслуги Иринея и восхвалив его в понятных для адских чинов выражениях, он покорнейше попросил перевода этого грешника в отдел КL на вакантную должность секретаря. Тут разум Бенедикта стал ясен, подвижен, и он понял, как поступить с сокрушителем Ада.
Акакий Акакиевич тем временем закончил копию. Пока он присыпал ее песочком, пока вытирал перо, Бенедикт накидал черновик. Титулярный советник уже хорошо разбирался в его почерке, и особенно стараться не следовало. Башмачкин закончил и посмотрел на начальника. Тот подал ему и безымянную докладную, и свой черновик.
– Акакий Акакиевич! Вы не могли бы скомпоновать один документ из этих двух?
– Я, Ваше превосходительство, не умею этого, – голос его ласково просил прощения и успокаивал. – Никогда не умел. Вы уж оставьте все как есть.
– Но это необходимо, титулярный советник.
– Тогда...
– Вот, смотрите: Вы напишете эту же шапку, но под нее поместите не тот текст, который был, а тот, что я написал.
– Да.
Пока Акакий писал, рыжие глазки его, постоянно подернутые туманцем или очарованные, прояснялись. Окончив, он документа не отдал, а отложил как что-то сомнительное, опасное. Посмотрел ясно и внимательно, а потом спросил – он никогда ничего не спрашивал, тем более так:
– Бенедикт Христианович, а зачем Вы это приказали? В Раю?
Бенедикт, прозванный когда-то Простофилей, врать умел не очень хорошо, разве что скрытничал. Сейчас требовалось солгать без подготовки.
– Понимаете, Акакий Акакиевич, это докладная из Преисподней.
Тот встопорщил бровки и приоткрыл рот, словно бы мысль на лету ловил, как собака муху.
– Мы их и раньше получали, да Вы не интересовались... Так вот, речь идет о покаянии одного великого грешника, надо передать наверх...
ах ты черт, мы же не писали золотом Нижайших Имен, он не поверит!
И – да – он не поверил. Врет Бенедикт, а стыдится Акакий.
– Неужели, Ваше превосходительство, мы имеем какие-то сношения с Адом?
– А что?! – окрысился столоначальник, – Разве на грешников не распространяется высшее милосердие? Или Вы хотите сидеть здесь и наслаждаться, пока они...
Акакий поглядел с укоризною снизу вверх:
– Но как же так?
Устыдившись, Бенедикт послал все к Дьяволу:
– Я солгал Вам, Акакий Акакиевич. Простите.
– Да?
– Это действительно докладная из Преисподней. В ней сказано, что некий грешник собирает силы для сокрушения Ада. Если докладная будет получена в этом виде, его душу превратят в прах и лишат разума.
– Но почему...
– Я велел вам написать другое – что этот грешник отказывается покинуть Ад и отрицает Чистилище...
– Что отрицает?
– ... а это о нем знают все. На наше счастье, этот донос не подписан. Я уничтожу оригинал, а в журнал занесу эту Вашу копию. Не беспокойтесь, это будет незаметно.
(я надеюсь)
– Но, Ваше превосходительство, почему докладные из Ада направляют в Рай? Неужели Господь...
У Акакия подходящих мыслей не осталось, а Бенедикт уставился на него в ужасе и глядел, глядел. Проясненные рыжие глазки стали подозрительными, потом озарились. Столоначальник, сам того не замечая, расхаживал туда-сюда, Акакий глядел снизу и постепенно оседал. Неужели он понял? Но тогда...
И знакомый жар наполнил плечи и грудь; столоначальник дышал, но недолго. Сухой жар кинулся в губы. Зачем, для чего, почему – Бенедикт нагнулся к подчиненному, немного сбоку и сзади, поцеловал его в висок. Тот вытаращил глаза и пробормотал: "Ваше превосходительство, что?", но столоначальник отступил, попятился. А Акакий говорил, говорил:
– Ваше, Ваше превос... Я Вам тогда не всю правду сказал.
Бенедикт не понял для чего он это говорит; Акакий выдержал паузу и не дождался ответа:
– Бенедикт Христианович! Я после смерти стал призраком. Я отнял шинель у генерала! Я угрожал будочнику. Я Вам солгал!
То, о чем твердит Акакий, больше не имеет значения.
Как и прежде, был вход-выход для всех, кроме него, по левую руку и далеко. Была маленькая дверца в глубине, которой пользовался только он сам. Бенедикт покинул канцелярию через эту дверь, в которой не было ничего волшебного.
***
Там, снаружи, был неподвижный более серый свет с розоватым мерцанием где-то вдали и низкие вихри пепла. Поверхность и здесь напоминает исписанный и плохо затертый бумажный лист. Направления не слишком важны. Кто бы и когда бы ни писал Ад на картинах, творит его созданным из отдельных кусков. Только Данте увидел в нем форму и движение – но у него был проводник. Как бы ни суетились грешные души, они остаются в неподвижности.
Цели у Бенедикта не было – мысль куда-то гнала, и он попытался уйти от нее пешком, как делывал это в юности. А мысль была очень проста и навязчива: "Если в Аду нет ни целей, ни времени, ни смысла – тогда житейские привычки, способы действия, прежние цели будут повторяться снова и снова, пока не прояснятся". Он подозревал, что знает, к чему относится эта самая мысль. Ад сберег его от понимания – кто-то летел навстречу – и сам он шел очень быстро, – встречный стал замедляться, и Бенедикт чуть было не столкнул его с дороги. Этот человек был так же высок и тощ, как и сам Бенедикт, но так и не запачкал белого одеяния и шапочки. "Йозеф, его зовут Йозеф, я вспомнил". Палачи обращаются друг к другу и упоминаются в документах (кроме докладных) только по именам; и оттого их имена теряют всякий смысл.
– Йозеф, здравствуйте!
Доктор поскользнулся на пепле, но на приветствие ответил:
– Здравствуйте. А я к Вам шел.
Он всегда был странноват, а речь его все-таки звучит нелепо, как если бы он специально сохранял подобие немецкого акцента. Вон как засиял, натолкнулся на брата по крови; да вот только крови никакой в нас больше нет... Бенедикт выразил любопытство, которого не было:
– Да?
Ах, энтузиаст! Даже в Аду противно видеть, как разумное вроде бы и даже аристократичное лицо расплывается ухмылкою идиота. Была бы в Аду влага, безумный доктор распустил бы слюни.
– Я поблагодарить Вас, Бенедикт! Те двое, кого Вы мне прислали...
– Никого я не посылал!
Скорее Ад заплачет, чем я начну снабжать тебя людьми! Врач эту мысль прочел и изобразил несуществующее удивление:
– Ну как же? Вот они, копии с Вашего прошения!
Бенедикт перехватил бумажки. Завизировано: Александр Терещенко и Нина Венгерова поступают в полное распоряжение доктора медицины Йозефа Такого-то.
– Спасибо Вам!
– Но как Вы смели – без моего ведома?! Это же дети...
Бенедикт снова дышал – выдыхал, а получались судороги.
– Тем лучше, тем лучше...
Доктор ручки потирает и мелко-мелко кланяется, чего ему по чину не положено. За ним ощущается бледно-золотой свет, а глаза, обычно серые, стали совсем прозрачным – так пишут взгляды святых. "Конечно же, без ведома, Простофиля, – очень заметно думал доктор Йозеф, – ты бы мне их не отдал; упустил, а я перехватил. Не твое, не твое!"
– Но в чем же дело, Бенедикт? То, что они дети – прекрасно, они здоровы.
"Ах ты гадина, – судорожно думал простофиля-столоначальник, – документ с печатью, теперь их не вытащить. Он их замучает"
– Но в чем же дело? Это московиты, просто копии людей, животные?
Пока Бенедикт выдыхал ужас, Йозеф успел сделать такой знакомый вид простофили – дескать, он поступает так, чтобы всем было хорошо, и не может понять, почему...
– Но Вы же сами их прогнали за непригодность, а нам они годятся.
Ужас Бенедикт выдохнул и повис в пустоте:
– Где они теперь?
– Не волнуйтесь, все строго добровольно. Мальчик занимается проблемами боли – ведь в палачи он не годится. А девочка хочет работать с голоданием.
– Так Вы, – задумчиво спросил Бенедикт. – Соблазнили их тем, что он смогут контролировать собственные тела?
– Само собой. Мальчик – членовредитель и мелкий мучитель, Вы сами это знаете. Девочка стремится изменить внешность к лучшему. Оба они самоубийцы.
– Тела их не слушались. Они их жестоко наказали. Все понятно.
– Естественно. И теперь они смогут контролировать и себя, и других! Они идеально подходят для такой работы.
– И Вы соблазнили их тем, что работа идеально им подходит, что они смогут уважать себя? Наша-то совсем не то, он скучали.
– Ну да, – Йозеф удивлялся дотошности и непонятливости Бенедикта, но тот все еще казался простофилей.
– Мерзавец, – склонил голову набок столоначальник. – Эти дурак и дура совсем не умеют страдать.
– Но это, – Йозеф превратился в такого уж разумницу (детей перехитрил!) и сказал властно и недоуменно. – Но это мне и нужно. Разве нет?
– Сволочь! Это мои служащие! – так сказал Бенедикт, стекая куда-то вниз.
– Эй! – в изумлении завопил Йозеф. – Вы же сами от них отказались! Эй!
Бенедикт не успел, носороги слишком велики и инертны. Пока он наступал на крыло, не аист, не журавль, но белая цапля шумно взлетела из-под копыта. Она уселась на самый длинный из рогов и нацелилась толстым клювом прямо в глаз.
"Пат" – решил Бенедикт.
"Пат, пат" – подтвердила, глядя желтым неживым глазом, цапля.
Цапля улетела; наверное, Йозеф впервые смог принят эту форму, а Бенедикт поспособствовал этому. Опять. Сам столоначальник ушел к себе в обличии человека – так проще думать о докладной на доктора Йозефа, мошенника, садиста и чудака.
***
Столоначальника будто ударило холодным ветром прямо под сердце, он на миг превратился в камень – Акакий ушел. Хуже – и исчезла и его шинель, словно никогда ее здесь и не было. Значит...
Поддельная докладная осталось на месте, титулярный советник не собирался передавать ее по назначению. Бенедикт поднял ее, свернул и сунул в рукав к цыганскому прошению, хотя подать ее следовало бы поскорее. Титулярный советник оставил записку – выполненную прекрасным шрифтом, длинную, заполнившую целый лист. Он, чего за ним раньше не водилось, создал буквицу – человек в шинели сгорбился под ветром. Но Акакий не владеет латынью! Тем не менее, в записке было сказано:
"Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько не переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже "перепишите", или "вот интересное, хорошенькое дельце", или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" – и в этих проникающих словах звенели другие слова: "Я брат твой". И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...
Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: "Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь". С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало".
Титулярный советник рисовать не умел, языком не владел и способен был только копировать. Он ушел без свидетелей, первым на памяти Бенедикта покинул Ад и обернулся не только бумагой, но словом, шрифтом, приблизился к собственной сути. Жаль, как жаль, что он ушел, и что Бенедикт снова остался один. Но Акакий Акакиевич смог совершить чудо или оно совершилось с ним. Он исчез, Бенедикт остался. Что-то изменилось в помещении. Больше не было молочного ровного света – возник привычный здесь полумрак, подпрыгивали тени. Аршин сукна прежде был зеленым и целым, но и это было иллюзией – он протерт и переполнен пылью и мелом; когда-то это сукно покрывало картежный стол. Даже перо для черных чернил взъерошилось недовольно. Нет Акакия и не будет его здесь больше.
Но он умел создавать подобие Рая там, где находился. Или поддельный Рай создавал ему Бенедикт?
╖ 2
Бывают совершенно безумные условия, при которых жизнь складывается тревожно, тоскливо, унизительно, – такие условия, когда человек, под гнетом смутного ожидания чего-то непредвиденного, приходит к сознанию, что существование его не имеет ничего ясного, определенного, что оно только терпимо, но и то лишь под условием беспрерывных, ничем не мотивированных оглядок.
Подобные неясные существования встречаются на свете чаще, нежели можно предполагать, и, говоря по совести, они мучительнее самой суровой ясности.
М. Е. Салтыков-Щедрин, «Господа Молчалины»
Ах, как часто сетуют люди на то, что время последовательно и линейно! Если б я мог любить сразу всех юных дев, если б мог переделать в момент все дела, а потом проводить вечность в приятной праздности – если б мне была дана сразу вся власть мира, все возможности, лишь только я о них подумаю, каждую из них пожелаю! Чтобы не было зазора между желанием и его исполнением, ни малейшего! Но время течет так, как течет. Люди не знают, что исполнение их безмерности – одна из самых редких и безумных пыток Ада. Не всякий способен дотянуть до нее и встретить с целой душою, но после такого от души остаются только жалкие клочки. Так что даже в Аду люди цепляются за линейную последовательность времени, за скудные порции того, что они делают, за иллюзию связи причины и следствия. Так они себя пытают, выживая – события следуют друг за другом, не завершаясь; их эффекты накапливаются, и страдание все гнетет обитателя и сотрудника Преисподней. Люди придерживаются такого обыкновения изо всех сил, но порою и эта адская машинка дает сбои.
Вот так и с Бенедиктом случилось сразу два события. Верный ограничениям человеческого разума, одно из них он воспринял первым, но оно не прекращалось. Тогда он увел его в фон и стал более или менее свободен для восприятия того, что почитал вторым.
Итак, придурковатый палач Йозеф, зубы торчком, предательски отнял его, Бенедикта, сотрудников. Потом они прислали ответ на его запрос – "Нам тут интересно, в канцелярию не вернемся" – но теперь это было неважно. Предательство и утрата. Утрата худшая – перевоплощение Акакия. А утраты Бенедикт переносил всегда очень, очень плохо. Можно сказать, он их не переносил совершенно. Получилось так, что понесло его, понесло и остановило в странном месте, не похожем на город. Преисподняя строится по типу человеческих поселений, и ничему тому, что создано непосредственно Богом, там места нет. Тот ландшафт, где оказался столоначальник, тоже когда-то построили. Кто-то, еще не забывший о равнинах Земли, создал пыльную плоскость и украсил ее глиняным или известковыми конусами разного размера. Конусы эти получились ноздреватыми, как сыры – так выглядят системы осиных норок, вырытые прямо на тропинках.
Подбежал носорог и ударил один конус рогом сбоку, отковырнул черепок копытом. Толстый черепок упал и оказался не совсем скорлупой. Маленькие голые люди сплошным ковром стояли там на головах, отталкивали друг друга руками и ногами. Бледный ковер шевелился. То один слой тел оказывался на поверхности, то другой – люди, как и при жизни, за что-то соревновались, лезли по головам, топтали тела. Черепок лежал, толпа стояла на голове. Когда этот кусок был еще скорлупой глиняного гнезда, люди спешили обогнать друг друга и приникнуть к оконцам, отдышаться. Так? Бенедикт, покачивая рогом, безучастно смотрел. Кто-то еще, подобный ему, простучал когтями по окаменевшей земле. Этот кто-то торопился, топотал озабоченно, а потом понял, что носорог крупнее и его не прогнать. Новый зверь осмелел и проскользнул вперед. Зверь этот выглядит как небольшая копна, сухая шерсть наподобие хвои либо соломы, ноги-столбики (на передних по паре огромных когтей), голова длинная-длинная, огромный мохнатый нос. Зверь этот не определился еще, кто он есть и как ему лучше – то шерсть на нем, то сплошная еловая чешуя вроде очень древнего конного доспеха. Зверь этот практичен, внешность его формируется сама собою. Сам же он озабочен. Черепка у ног носорога-философа не тронул, отвернул когтищами край разлома, высунул длинный -длинный и липкий язык, не совсем как у змеи, заткнул проход носищем и пошел жрать. Язык лакал-не лакал, ходил туда-сюда, и люди прилипали к нему, исчезали в незаметной дырочке пасти. Где-то под носом зверя людей расплющивало, и он их со вкусным чмоканьем втягивал. Бенедикт не ударил его, не пронзил – просто отбросил рогом в сторону. Зверь сгруппировался еще в воздухе, упал на бок, встал, отряхнулся и слизнул последнего человечка.
– Радамант? – позвал Бенедикт.
Зверь, как и следовало ожидать, не отозвался. Тревожно развернув голову, он следит – вот носорог покачнул головой, а вот уже тощий старик уходит прочь. Тогда странный зверь снова заработал языком.
***
Если в места удушения толп Бенедикта принесло, возвратился он оттуда сам. В Преисподней ничего не значит выбор направления. Ты окажешься именно там, чему соответствует твое состояние. Пращник Минос оборачивает свой хвост вокруг грешника столько раз, на какое количество ступеней вниз тот должен быть заброшен. Почему-то в этом Минос никогда не лжет, хотя мог бы, и соответствие ландшафта (и деятельности) состоянию души – единственное надежное свойство Преисподней.
Так. Одно свойство, одна опора угадана. Время в Аду отсутствует, но последовательности событий тащат душу за собою, а помнить о сделанном там нет никакого смысла. Может быть, опора еще и здесь? Глупой страннице простофиля Бенедикт объяснял, что Ад – это стопка слоев, это своего рода книга. Это он сделал в условном прошлом Преисподней и вспоминает об этом сейчас, в условном настоящем. Так вот, Простофиля ошибся в очередной раз: листы книги соединяются корешком, а ее текст связен. Но Ад – это случайная стопка исписанных черновиков, куча накопившихся документов, где нет ни последовательности, ни связи. Бенедикт обманул девчонку, оказался по своему обыкновению слишком логичен для этого места. Вот и еще опора – время, как и на Земле, все же укладывается в воспоминания.
– Ты плачешь? – спросил нищий и ответил сам себе, – Это хорошо, здесь такого не умеют.
Да, мерзкие людишки сначала пробивались подышать, потом встали на головы, а зверь плющил и всасывал их одного за другим.
– Ты плачешь? – настойчиво повторил нищий. Бенедикт вроде бы знал его – этот старик носил что-то черное, очень старое, был лобаст, бородат, выглядел недовольным и еще так, как будто бы спал на помойке, а потом переселился туда насовсем.
– Я? Не знаю. Не заметил.
– Нет, я! Я плакал всю жизнь над человеческой глупостью на помойках Эфеса. Это я жил на кладбище...
– Гераклит?
– Да какая разница?!
Нищий уселся удобно. Мусорная гряда стала опорой его спине. Валы мусора копятся вокруг городов и воняют нестерпимо. Но в Преисподней нет ни еды, ни падали, ни дерьма, и эта гряда постепенно должна была рассыпаться прахом безо всякого запаха. Бумаги, бумаги, пергаменты, драные и целые книги, доски, мраморные блоки, черепица и кровельное железо дворцов, одежда, еще что-то – все это плотно лежит, образует гряду. Так река выносит песок над водой, формируя косы. В мусорной крепости кто-то непрерывно шевелился, постукивал гремел. Кто-то переговаривался – по-деловому, как на строительстве. А нищий старикан сидел спокойно. Он, курносый и лысый – это не Гераклит, но тоже старый знакомец. Во времена Бенедикта могли спутать греческое и римское, потому-то старик и оказался одет в уродливое подобие хитона с как-то привязанными рукавами. Одеяние давно запылилось и потеряло цвет.
– Что за место? – спросил Бенедикт, вытирая слезу. Нищий хихикнул:
– Это я должен спрашивать. Ты идешь оттуда, ты это знаешь?
– Нет.
– Это природа?
– Нет! совершенно нет!
Бенедикт передернулся, мотнул головой и уставился на собеседника так, как если бы тот бредил.
– Хорошо! Это творение?
– Какая разница?!
Он вводит в транс, задавая вопросы. Сфинкс задавала одну и ту же загадку, в ней три или четыре вопроса – а этот будет тянуть новые вопросы из твоих же ответов, и не будет конца разговору. Жаль, недогадливые жители Афин отвечали ему, злились и убили его – а вот если бы они спрашивали его сами, он бы отвечал и отвечал им, он этого ждал, не получил, обиделся! Надо перехватить...
– Ты Сократ?
– Я забыл. Он, его даймон. Он и его даймон.
– Что это за место?
– Что это за место?
– Для прогулок, так я думаю. Это сновидение?
– Ого, так в Преисподней бывают сновидения?
– Как видишь.
Тут Бенедикт припомнил кое-что еще, склонил главу и воззрился на нищего с ласковым и опасным терпением, как на самого глупого и вредного из своих студентов:
– Сократ, я спрашиваю, что это за куча мусора, под которой ты сидишь?
– А, это? – обрадовался сумасшедший. – Тут живут философы. Эти софисты, растлители разума и осквернители человеческой природы.
– Это они ее строят?
– Кто-то строит. Те, кто хотят быть понятными. Они сортируют мусор на разные кучки. Но они – дальше.
– А здесь?
– Мы здесь живем. Вот послушай.
Да, в щелях шуршат, гремят, бормочут, и куча издает ровный, вечный гул. Да, так. Так на помойках Земли строятся крысиные ходы и города. Бенедикту представилось: вот кто-то влезает по этой прочной куче, как по лестнице, а листы железа раздвигаются, высовываются чьи-то бородатые, шишковатые мудрые головы, наставляют в чем-то, что-то повторяют. Так бывает – вдруг вспоминается чья-то мысль – чаще всего, глупая, издевательская, если хочешь разобраться в чем-то опасном и непонятном. А если просто занимаешься душой своей, эти говорящие головы повторяют свои знаменитые мысли, поправляют лавры на висках и создают помехи, если ты думаешь сам. Они – ступени, они же – стены и засовы...
– Так кто же ты, странник? – любезничал нищий.
– Философ. Мелкий – доктор философии, бывший декан.
Собеседника разочаровало это. Он махнул рукою вправо – там мусорная гряда уходила в туман, и в луче какого-то бледного сета танцевали пылинки. В детстве они были золотыми, танцевали в узких солнечных лучах, и маленький Бенедикт все старался поймать их, изловить и понять, почему они никогда не устают, если живые. И живые ли...
– Иди туда, – дулся великий философ, – Там твои собраться, строят себе мусорные домики.
– Не-ет, туда я не хочу.
Старый Простофиля расхохотался до слез и свалился у подножия вала. Какая-то книга шлепнулась страницами вниз, зашевелилась, как будто бы ее раздавили, а она старается убежать, несчастная сороконожка...
– Так это и есть разум?
– Да! Да! – радовался Гераклит-Сократ. – Слушай, ты! – крикнул он куда-то внутрь, под изломанные балки. – Ты, атомист! Ты, безбожный шут! Тут еще один умеет смеяться. Он тебе нужен?
Тот, кого звали, не ответил. С тою же упрямой ласковостью Простофиля Бенедикт задавал вопрос, пользовался положением наивного дурачка. Мудр Сократ, но все философы спесивы. Этим и попользуемся.
– Таков, значит, разум, и вы его осмеиваете?
– Если тебе угодно.
– Вы, обезьянки Божии, создаете шутовские подобия разума?
– Ты так решил. Это называется Левиафан – так говорят твои ... э-э-э... товарищи во времени.
Бенедикт уселся покрепче, ноги протянул и хихикнул прямо в лицо Гераклита:
– Говори так со своими учениками.
Философ обиделся, а доктор философии заговорил мечтательно:
– Я пытался писать о живом разуме...
– Я знаю таких. Они умерли много после тебя. В том-то и беда твоя...
Бенедикт тоже знал "таких", но не при жизни. Схоластическую мудрость – после его смерти прошло больше века – стали стараться позабыть и вырвать из философии. Писали о некоем общем разуме – словами, понятными для последних лавочников. В терминах страстей, обязанностей и выгоды. Красота, Истина и Правда, Божественное были изгнаны и выживали вне пространств разума. Стиль тех, кто холостил мысль, мог бы пригодиться Бенедикту. Возникло противоречие – Божественного в Разуме больше не было, но и человеческим он не стал. Эти любомудры писали и писали о некоем общем для всех людей разуме, неживом, себя не осознающем, но огромном. Они-то и пытались его осознать, стать не глашатаями, а зеркалами разума.
– Давай, – провоцировал Гераклит-Сократ, – Давай, покажу тебе этот твой живой разум?
– Я тебя чем-то обидел? – лениво поинтересовался доктор философии.
– Да нет, не знаю. Покажу тебе. Как тебя зовут?
– Бенедикт.
– И тебя тоже? Эй, Барух, покажи ему!
Подошел нестарый человек, похожий на еврея.
– Барух, ты еврей? – дежурно спросил Сократ. Тот усмехнулся:
– Уже нет. Но все-таки, наверное, да.
– Барух, для чего евреи считают, что люди и животные не должны жить рядом?
– Смотри.
– Я уже видел. Ему показывай, тезке твоему.
Барух легонечко поклонился, разорвал пыльные одежды, потом раскрыл грудь. Ребра отвел легко, как заднюю стенку часов. В легких собралась стеклянная пыль и проросла рубцами; клубы этой пыли выглядели здесь на диво живыми, сукровичными.
– Вот этот философ, Барух, тоже думает о живом разуме, как и ты. Бенедикт, Барух, твой тезка, ловил и распинал человеческие страсти, как бабочек на булавках, превращал их в аксиомы и теоремы – теперь его ненавидит Евклид, единственного из всех. Бенедикт, простофиля, ты поступал с живым разумом так же?
– Я не смог завершить...
– Твое счастье! И вы не поняли, тупицы оба, что я, юродивый, создавал свои вопросы, чтобы живой разум жил непригвожденным?! Бездарности, оба! Препарируйте наши Красоту, Истину, и Благо, но не смейте...Кха, кха, кха!
– Прости, Сократ, – сказал Простофиля Бенедикт, – Это-то меня и остановило. Платон...
– Еще и Платона приплел!
– Не смог.
– Твое счастье... Барух, закройся. Он тебе не уподобился, ты, пугало! Все-таки покажи, почему нельзя совмещать человека и зверя?
Барух, обиженный, сбросил шляпу. Но то была не шляпа. Кто-то когда-то спилил ему крышу черепа, но и теперь она могла сидеть плотно, как шлем. Сейчас он держал ее ладонью, словно чашу, и это была обыкновенная и сухая мертвая кость, как на медицинском факультете. В черепе открылось примерно то же, что и в глиняном гнезде людей. То, да не то: мозг породил известковые наросты и странные стеклянные пузыри. Простофиля Бенедикт увидел, а Барух, его мнимый тезка, возложил крышку черепа обратно и спрятал все это.