Текст книги "Волок"
Автор книги: Мариуш Вильк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
И никогда уже Палеостровский монастырь не обрел былого величия, хотя отстроенный с размахом, находился на пути из Петербурга в Соловки – ни взносы не помогли, ни пожертвования. Дух «гари» по сей день витает над островом. Словно чад.
Входим в палеостровскую бухту. Некогда здесь была монастырская пристань. В прозрачной бездне среди водорослей замшелые балки (остатки помоста?), телега, наполовину занесенная песком, крупные камни. Опасаясь за яхту, Василий бросает якорь подальше от берега, и к острову мы бредем по грудь в воде. Дальше заросли борщевика, высоких растений с горько-медвяным запахом, которые Вася неизвестно почему зовет «пердимедведем». С трудом прокладываем себе путь, сожалея об отсутствии мачете. В конце концов добираемся до руин монастыря. Перед нами зияют пустые окна братских келий.
Внутри – груды щебенки, заплесневевшая штукатурка, прогнившие стропила, сорванные ступеньки… На стене одной из келий кто-то нацарапал стишок:
Что такое вечность – это банька.
Вечность – это банька с пауками.
Если эту баньку
Позабудет Манька,
Что же будет с Родиной и с нами?
И вдруг – что такое? Явственный, хоть и глухой гомон, словно толпа людей вполголоса бормочет псалмы. Нам делается не по себе, прислушиваемся. Неужто духи самосожженных? Гомон доносится сверху. Как по команде поднимаем головы. А там мириады комаров под потолком. Скрылись, б…, от солнца и гудят. Этот гуд, многократно усиленный эхом в каменном склепе, мы приняли за… моления раскольников. Вася зарычал матом, долгим, будто трап на небеса.
Мы вышли на другую сторону. Груды битого кирпича, остатки стены из плоского камня, гнезда башен. Из каждой щели торчат травы, кустики ягод, повсюду побеги карельской березы. Рядом полукруглая стена в сухом чертополохе, проверяю направление – на восток. Остатки алтаря. На месте престола выросла большущая липа, на месте иконостаса образовалась пустошь… Внизу у ручья одичавшие яблони. Верно, остатки монастырского сада. Василий с Ваней возвращаются на яхту готовить ужин, я брожу по Палеострову, словно в поисках пещеры преподобного Корнилия, легендарного основателя монастыря. Однако на самом деле хочу побыть наедине с собой. Птицы надрываются.
До чего же путаные фабулы здесь складываются, сколько в них совпадений, шарад и анекдотов. Взять хотя бы связи Палеострова с Соловками. Это ведь здесь начинал монастырскую жизнь инок Зосима, родом из близлежащего Загулья (еще в прошлом веке на толвуйском кладбище неподалеку от церкви можно было найти могилу его родителей. Теперь на месте кладбища – гумно, а церковь стоит заколоченная). Тот же Зосима прославился позднее как Зосима Соловецкий – один из отцов-основателей монастыря на Соловках, инициатор монастырской общины. А через два с половиной столетия прибыл на Палеостров с Соловков инок Игнатий с толпой раскольников, дабы здесь огнем крестить братьев… Игнатий был не только главным идеологом самосожжений среди старообрядцев, но слыл еще и духовным восприемником Соловецких старцев, принявших смерть за старую веру после подавления восстания 1668–1676 годов. Сам Игнатий чудом уцелел, двадцать лет скитался по лесам и болотам Карелии, провозглашая очищение души в огне. После падения старой веры в Москве, – учил Игнатий, – то есть в Третьем Риме, Соловки стали Новым Иерусалимом, то есть последним на земле бастионом истинной веры. Уничтожение Соловецкого монастыря положило начало Эре Антихриста…
37. Васин борщ
…додумать я не успел, потому как уловил аромат борща. Васин борщ! – сюжет густой, заслуживающий отдельного абзаца. Даже удивительно, что я его упустил в главе «Канин Нос», ведь он сопровождал нас уже там.
Рецепт прост: в варящуюся картошку, не сливая воды, добавляешь концентрат борща из банки и тушеную лосину, мясо гоголя или гаги, веточку морской петрушки и горсть дикого лука, а также приправы: базилик, лавровый лист, чабёр, гвоздичный перец, тимьян, можжевельник, перец и соль, а в конце майонез или сметану. И смаком, и ароматом борщ обязан дичи, ее вкусовым качествам. Однако по-настоящему оценить горячий борщ с кружочками жира может лишь тот, кто промерзал до костей в северном море.
После ужина двигаемся дальше.
Сперва на восток, чтобы миновать Салостров и Клим Нос, затем на юг, вдоль Заонежья. Наконец задуло. Поднимаем паруса. Справа бесшумно, словно в немом фильме, передвигаются в ночном тумане острова, заливы и мысы. Кое-где рыбацкие избушки.
Приближается полночь.
Мы бежим «тропой лодки Вяйнемяйнена» – так называют здесь блестящую полосу неподвижной воды среди зыби – навстречу толстощекой луне… У нас за спиной низко горит золотой диск солнца.
38. Оленьи острова
у Карелии глаза цвета Онего:
то сизые с металлическим отливом
(или подведенные…),
то зеленым флюоресцируют,
а случается – и золотые.
Кажется, Торо[31]31
Торо Генри Дэвид (1817–1862) – американский писатель и философ.
[Закрыть] заметил,
что озеро – самая прекрасная часть
пейзажа – око земли —
и заглядывая туда,
мы измеряем глубину души.
А значит, глядя в пучину Онего,
не только узнаешь историю Карелии,
что отражается в ней, как в зеркале,
но и собственную душу исследуешь,
возвращаясь к истокам.
Ведь на поверхности что видно? Останки тоталитарных иллюзий XX века: клубки колючей проволоки, прогнившие вышки, стены барака, то и дело человеческие кости. Вглядевшись поглубже, обнаружишь осколки старых и новых верований да то, что осталось от их междоусобиц: руины церкви, опустевшие скиты, гнилой крест. Еще глубже замечаешь следы колонизаторов, цивилизаторов и миссионеров всех мастей: волоки и тракты, поросшие травой, развалины острогов, остатки окопов. Порой мелькнут еще какая-нибудь заброшенная выработка или знаки лесоповала – единственные приметы практической деятельности человека. А на дне этого ока мерцают (едва заметные…) наскальные рисунки первобытных художников и могилы охотников мезолита.
Вот Оленьи острова – к которым мы держим путь – два небольших куска суши, словно оторванные от огромного Клименецкого острова, лежащего в развилке клешней онежского рака. На одном из них – южном – с незапамятных времен кустарным способом добывают известь, о чем свидетельствуют ямы старых выработок. Николай Озерецковский писал: «Под самым наземником, или верхним слоем земли добывают известной камень серого, белого и красноватого цвета и жгут из него известь, которую доставляют в Петрозаводск на тамошний железный завод».
После революции добыча и обработка извести приобрела промышленные масштабы – руками красных финнов. В 1930-е годы, когда политическая конъюнктура изменилась, их колонию преобразовали в лагерь, однако род занятий остался прежним. Там продолжали добывать известь.
И вот, в конце мая 1936 года в Москву пришло известие, что зэка на Южном Оленьем при добыче попадаются человеческие черепа и кости… Профессор Равдоникас, выдающийся археолог Севера, сразу оценил значение открытия. Научная экспедиция под его руководством три года с энтузиазмом копала (плечом к плечу с зэка…), и в результате открыла кладбище каменного века, так называемый «оленеостровский могильник».
Кладбище и в самом деле удивительное! Представь себе на площади в четверть гектара сто сорок одну могилу, где лежат или стоят человеческие останки (оленеостровские вертикальные захоронения не имеют аналогов в мире), на глубине в полтора локтя под землей – порой по два-три тела в одном погребении. Кроме черепов и человеческих костей в ямах нашли также ножи и топоры из сланца, наконечники стрел и дротиков из кремня, гарпуны из оленьего рога, кинжалы из кости лося, медвежьи клыки, бобровые резцы и скульптуры из рога: человеческие фигурки, морды лосей, фаллические тотемы и гадюк. Ямы были засыпаны рыжей охрой так обильно, что кости покраснели. Охра – символ огня, без которого на Севере не обойдешься ни по эту, ни по ту сторону могилы.
Ведь тропа северного охотника не заканчивается с его смертью здесь – она переходит, словно лента Мёбиуса, туда.
Ученые по сей день спорят и насчет датировки кладбища, и по поводу происхождении народа, оставившего в нем свои кости. Мне наиболее убедительным представляется тезис о мезолите, аргументируемый отсутствием в раскопках керамики. В таком случае перед нами древнейший человеческий след на этих территориях, каких-нибудь шесть-пять тысяч лет до нашей эры (наскальные рисунки на Бесовом Носе относятся к неолиту). Но откуда взялись хозяева этих черепов и костей – неясно. Одни утверждают, что прикочевали сюда с востока вслед за оленями, другие – что с Балтики. Раскопки не дали также ответа на вопрос, где они жили – прежде, чем умерли. Никакие поселения на Южном Оленьем острове открыты не были. Возможно, они населяли Клименецкий остров? Может, Заонежье?
Как они жили? Хм… Данных об этом немного. Можно сделать определенные выводы только на основе предметов, найденных в могилах, а также выстроить кое-какие гипотезы путем аналогии с жизнью северных племен, известных этнографии. Землю они не обрабатывали, впрочем, земля здесь – не дай бог: скала, лишайники да мох. И оленей не разводили, потому что с оленями нужно кочевать, а, судя по кладбищу, они сидели на месте. Мужчины главным образом занимались охотой (только наконечников для стрел найдено в могилах восемь видов) и рыболовством, женщины собирали яйца, ягоды, грибы, коренья и травы. Ритм жизни оленеостровцев диктовался временами года: прилетами и линькой птиц, нерестом рыб, миграцией оленей. Они знали привычки лосей, пути куниц и расположение медвежьих берлог, знали, куда зверь идет на водопой и где переправляется через реку – там ставили ловушки, копали ямы, растягивали сети. Самым голодным периодом были декабрь, январь и февраль. В марте наст в лесу становился таким прочным, что человеческий вес выдерживал, а под лосем проламывался – преследовать зверя было легче. В апреле прилетали водоплавающие птицы. В мае рыба подходила к берегу для нереста. Наступало лето, богатое белком и витаминами. Затем сытная осень, пора возвращения птиц и оленей (время делать запасы), и вновь зима – сезон пушных. Неудивительно, что охотники мезолита почитали зверей – их мясом они питались, в их шкуры одевались и выкладывали ими землянки, а из костей делали орудия, амулеты и украшения.
Разве не парадокс, что о жизни оленеостровцев, как и о жизни минойцев и этрусков – о которых писал Збигнев Херберт – рассказывают нам «тихие заливы смерти, эти просторные некрополи, могильники, более надежные, чем дома живых»?
Полтретьего… Останавливаемся в проливе, отделяющем Северный Олений от Клименецкого острова. Солнце струится киноварью, рисуя на воде тени деревьев. Пьем чай – и в койку. В полусне мне ни с того ни с сего видится чум на Ямале, где я ночевал добрых пару лет назад, но по сей день помню это – правда! – необыкновенное ощущение, словно бы возвращения к себе. К архетипу дома… В материнскую утробу… Кто его знает…
39. Кижское ожерелье
– Бля, бля, бля, – разбудило меня. После каждой «бля» – плюх! плюх! плюх! Выглядываю из люка, там Василий, полуголый, безумствует в кокпите, буквально облепленный черной подвижной массой… Не успел я понять, что происходит, облако комаров, мошкары и слепней с жужжанием и гудением облепило и меня.
– Прячься! – заорал Вася и скрылся под палубой. Я вслепую (глаза залеплены мошкой!) кинулся следом. Облако – за нами. Бой в кубрике. Наощупь, не глядя, давим эту мерзость, которая кусает, жалит, колет… Особенно стервенеют огромные мухи с зелеными глазами, словно покрытые фосфоресцирующей краской. Неужто знаменитая барма, о которой упоминал этнограф Майнов, писавший, что «одно чисто местное насекомое <…>, муха довольно значительных размеров, часто больше обыкновенной песьей мухи, неразборчива по части пищи и потому с одинаковым наслаждением протыкает своим жалом и конскую морду, и заскорузлую шею ямщика, и аристократически-тонкокожую физиономию какого-нибудь превосходительного ревизующего лица».
Раздавишь – между пальцами липкая жидкость… Гадость! Смотрю в зеркало – не человек, а монстр. Лицо расползлось в разные стороны и распухло, глаз затек. У Васи с Ваней вид не лучше. О том, чтобы сойти на берег, и речи нет. Выбраться бы отсюда! Заматываем головы полотенцами (словно в куколь), выскакиваем на палубу, срываем якорь и трогаемся с места в карьер, насколько хватает силенок у «джина».
Осины на Оленьем острове мерцают серебряными стволами, словно придорожные барышни полуголыми бедрами.
И тут же приходится умерить прыть. Делается мелко. Северная оконечность Большого Клименецкого острова, который мы огибаем, чтобы выйти на кижский фарватер, разменивается на мелкие островки и луды, между ними – мели (видно дно), прибрежные заросли.
– Колы в зубы, – командует Василий, – пойдем на шестах.
Солнце трепещет, насекомые осатанело жрут. Топчемся на колах, потихоньку – шаг за шагом… Под полотенцем течет пот, ладони, отданные на откуп мошкаре, напоминают бифштексы с кровью. Василий рассказывает, как в детстве ездил с отцом на берег Ладоги косить, в лодку сено таскали на носилках, обе руки заняты, и пока до воды добежишь, кровью изойдешь.
Да-да – летом на Севере насекомые ни на минуту не позволят забыть о теле. Смотришь на чудеса природы вокруг – на белокрыльник на мочаге или на месяц в ряби – а тело зудит, болит и гноится. Не посозерцаешь, не уйдешь во взгляд на границе «я» и «не-я». Здесь тело напомнит о себе, даже если ты на мгновение воспаришь.
А воспарить есть от чего! Красота окрест. Ведь мы находимся в центре Кижского ожерелья, архипелага, состоящего из десятков островков – поменьше и покрупнее – жемчужины Заонежья.
Справа длинный остров – мой тезка – Волкостров, славящийся драгоценными камнями: агатом, серым топазом и халцедоном, гиацинтом, друзами горного хрусталя и аметистом. Последний был в цене (в частности, жаловала его Екатерина Великая) и множество изделий из него можно увидеть сегодня в Эрмитаже. Особенной популярностью пользовался лилово-розовый аметист с иголками гётита – минерал, открытый на Волкострове и названный сперва онегитом – от Онего, потом фуллонитом – по фамилии одного из олонецких начальников и, наконец, гётитом – в честь немецкого поэта. Жаль начальника, не довелось ему остаться в истории – Гёте бы и без того вспомнили.
Слева от Волкострова цепь островков, из-за которых выглядывает главная жемчужина Кижского ожерелья – остров Кижи – огромный музей-заповедник деревянной архитектуры Заонежья, ежегодно посещаемый толпами туристов со всего мира (однажды я повстречал там пару боливийцев!), не говоря уже о русских: для них визит на Кижи – встреча с собственным прошлым, далеким, запечатленным в «сказке куполов» Преображенской церкви и в «букете луковиц» Покровского храма, в срубах старых домов (кто из россиян знает сегодня, чем отличается сруб «в чашу» от сруба «в лапу»?), и в узорах чудеснейших причелин, в форме утвари, в формах лодок… На фоне лучезарной голубизны показывается волшебный профиль кижского ансамбля – словно игрушечный. До пристани минута ходу, надо сказать несколько слов об истории острова Кижи.
40. Кижи
В названии острова слышатся отзвуки карельского «кизат» – то есть игрища, языческой забавы. Первые упоминания о Кижах можно встретить в новгородских книгах податей – «погост Спасский в Кижах», то есть они сразу выступают в роли одного из главных центров религиозной и административной жизни Заонежья.
В XVI веке кижский погост охватывал уже сто тридцать деревень, разбросанных по соседним островам и побережью. На острове находились представители власти и Церкви, стояли гарнизоном стрельцы, а также проходили различные сходы, ярмарки, праздники и гулянки… С утра до вечера жизнь на Кижах кипела ключом, окрестные мужики съезжались на лодках, народу повсюду тьма – в лавках и на складах, в корчме, в зале суда и в церкви.
Потом посыпались несчастья. Сперва, в конце XVI века, наехали шведы и спалили половину дворов. Потом, во время смуты, грабили все кому не лень (не обошлось без участия поляков Самозванца). Но наибольший ущерб нанесли кижанам указы Петра I, которыми царь приписал их к олонецким горным заводам, практически отдав в рабство иностранным управляющим. Жителей кижского погоста не только обязали рубить и выжигать лес, подвозить древесный уголь, доставлять руду, забывая в период посева, сенокоса и жатвы собственные поля и луга, но еще и платить подати на покрытие убытков нерентабельных хозяйств и штрафы за соседей, сбежавших с работ.
«Понеже их кнутом удержать было невозможно; а вешать грех», – обосновывал штрафы инженер Виллим Генин (один из создателей металлургии в России, вывезенный Петром Великим из Голландии), грехом считая не убийство человека, а утрату рабочей силы…
Стоит ли удивляться, что в Заонежье часто вспыхивали мужицкие бунты, зачинщиками которых обычно выступали кижане. Отчаявшиеся и голодные (в неурожайные годы приходилось питаться сосновой корой), они не выходили на работу, бежали целыми деревнями (опустевшие хозяйства, запущенные поля, словно после наезда татар) к раскольникам, а порой хватались и за оружие. Как во время волнений 1769-го – 1771-го, вошедших в историю Заонежья под именем Кижского восстания – самого крупного мужицкого мятежа на Севере.
Конфликт разгорелся из-за черного мрамора из окрестностей Тивдии – факт небезынтересный для искусствоведов – Екатерина II требовала, чтобы заонежские мужики добывали его для строительства Исаакиевского собора в Петербурге. Мужики сперва отказались работать, потом взялись за косы и вилы. В мгновение ока восстание разлилось по всему Заонежью. По-всякому пыталась образумить мужиков царица – и оковами, и кнутом – ничего не помогало. В конце концов она прибегла к угрозам: «…а кто не изъявит покорности и не вернется к рабским повинностям своим, того считать противником против императорской нашей воли и тот не избегнет гнева нашего…». Понятие «рабская повинность» в указе Екатерины точно передает отношение российского государства к подданным – от Иванов до Сталина. А когда и это не подействовало, князь Иван Урусов полил картечью около двух тысяч кижан, собравшихся перед церковью. Погибло пятеро человек. Остальные смирились. Бунтовщикам вырвали ноздри, на лбу выжгли «В», на правой щеке «О», на левой «3» (читай: возмутитель) и сослали в Нерчинск, в серебряные копи…
Дальнейшая история кижского погоста не столь интересна, Озерецковский упоминает о ней вскользь и с ошибками, описывая, например, двадцать три (вместо двадцати двух) купола Преображенской церкви. Вновь кижане вспомнили свои бунтовщические традиции в период борьбы Сталина с Господом Богом, твердо высказавшись против тов. Сталина и за Господа Бога (при голосовании о закрытии Преображенской церкви более тысячи кижан было против и едва ли восемьдесят – за), но достаточно оказалось расстрелять попа Петухова, чтобы они уступили. И лишь открытие на острове музея деревянного зодчества вернуло ему прежнее величие…
Северный дневник
2001–2002
Соловки, 21 октября
У дневника много общего с тропой… В частности, сближает эти жанры то, что, как писал Герлинг-Грудзиньский, «дело доводится до конца, до того момента, когда перо выпадает из рук».
22 октября
Другая черта тропы – одиночество. В шаламовской «Тропе» герой протаптывает свою стежку в тайге, собирая сушняк. Поначалу ему жаль красных ландышей, ирисов, похожих на огромных лиловых бабочек, и подснежников, неприятно похрустывавших под ногой, но потом тропа утаптывается, темнеет и начинает напоминать обычную горную тропу. Шагая по ней ежедневно туда и обратно, можно не только любоваться деталями – следами заячьих лап, клинописью куропаток, кустом шиповника – но и стихотворение выходить, приноравливая шаг к речевому ритму. Лишь когда на твоей тропе обнаружится след чужого сапога, стихи перестают получаться и тропа оказывается безнадежно испорчена.
Мотив тропы, связующий стежку с писательством, появляется также в рассказе «По снегу». Этот короткий, на пол странички, не больше, текст открывает «Колымские рассказы», а зная, насколько тщательно Варлам Тихонович продумывал композицию сборника, можно предположить, что перед нами – ключ к нему. Шаламов рассказывает, как вытаптывают дорогу по снежной целине. Впереди идет один человек, потея и ругаясь, едва переставляя ноги, поминутно увязая в снегу. Иногда человек присаживается, закуривает козью ножку, отдыхает, потом двигается дальше, а облачко дыма еще долго висит в густом воздухе. Следом двигаются пять-шесть человек – в ряд, плечом к плечу – и расширяют след первого, чтобы протоптать дорогу для тракторов и лошадей. Причем каждый, даже самый слабый, – подчеркивает Шаламов, – должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след.
И вдруг – последняя фраза, как выстрел – главное: «А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели».
27 октября
Русская тропа восходит к старой форме «тропать» – топтать. То есть тропа – это дорожка, протоптанная человеком или зверем. Используя слово «тропа» вместо слова «дорога», я подчеркиваю независимость идущего, его отказ следовать проторенным путем. Василий говорит, что настоящий охотник ходит в одиночку и протаптывает в тайге собственную тропу, отражающую его характер. К примеру, человек скрытный, угрюмый ходит по ярам, в тени, чащобе, весельчак же ведет свою тропу по краю леса, по опушке, где много солнца. Так что когда мы пишем жизнь – охотясь на слова… – то, спустя некоторое время, протаптываем собственную тропу – свой стиль.
Впрочем, топтать можно не только тропку в тайге и просеки в словах, но и виноград на вино, выдавливая из него сок.
2 ноября
В своих письмах читатели приложения «Плюс-Минус»[32]32
Литературное приложение к газете «Жечпосполита».
[Закрыть] спрашивают меня, что будет с «Карельской тропой»? Когда ждать продолжения?
Что ж, я тружусь над ней. Проблема в том, что чем глубже я вхожу в тему, тем больше увязаю. Начиная это странствие, я не ожидал, что дорога заведет меня так далеко. Поначалу предполагалось, что это будут обычные путевые записки (в стиле – чукча что видит, то поет…) с небольшими экскурсами в историю, археологию или этнографию, однако процесс записывания меня затянул. Засосал!
Словом, затерялся я в Карелии – и в ее топком бездорожье (в этом году я совершил три вылазки в разные медвежьи углы), и в текстах о ней (начиная с рассказов путешественников, этнографов и купцов и кончая пожелтевшими номерами «Олонецких епархиальных ведомостей» или «Известий Общества изучения Олонецкой губернии»). И кабы не читатели, время от времени меня подгоняющие, никогда бы мне из своей очарованности Карелией не выпутаться.
Единственным выходом было сменить жанр, тем более, что с момента нашего путешествия много времени утекло (…за это время умер Редактор), а сама тропа повернула в другую – чем я предполагал – сторону. Теперь ее лучше прокладывать в дневнике.
Итак, расстались мы на острове Кижи.
* * *
Первый венец определяет ритм сруба подобно тому, как первая фраза – размер стихотворения, – утверждает Юра Наумов, сравнивая плотничество с поэзией.
Юра работает в кижском музее, у него старый дом на острове Еглово и бездна фантазии. Мы познакомились когда-то в Заонежье, но об этом в другой раз. Здесь мы с ним шатаемся по кижскому скансену, в самый зной, окруженные тучей слепней, мимо то и дело снуют экскурсии – то группа финнов, то иная чудь – в воздухе витают запахи гнилой древесины и свежего сена. Шагаем мы не спеша, потому что никто нас не подгоняет (экскурсовод, к примеру…), то любуемся видами, то заглядываем в старые дома, свезенные сюда с окрестных островов и сел, то восхищаемся деревянными овинами, амбарами и гумнами, мельницами и карельскими банями.
Дерево, дерево и еще раз дерево – словно лейтмотив, основа фабулы: дерево, промоченное дождями, и дерево, высушенное на солнце, дерево, исхлестанное ветром, и дерево, посеченное градом, отдраенное к празднику и запущенное в будни, легко сдающееся огню и выдерживающее морозы, греющее ладонь и твердое на ощупь… Куда ни посмотришь, повсюду дерево:
стены из дерева,
и полы, и потолок,
и печной столб,
и лавки, и лавочки,
и полки, и полочки,
комод, буфет и стол,
и лубяная люлька,
кадушки, ушаты и шайки.
а еще ложки, миски и кружки,
и ворота, и заборы,
и жердь для просушки сетей,
и борона, и соха,
и сани, и воз, и лодка,
и грядки в огороде,
журавль у колодца,
сортир с сердечком
и мостки-мостовые,
и даже небо над головой —
цвета дерева, выгоревшего на солнце.
О,
краски дерева,
деревянная палитра:
от серебристо-пепельных оттенков осины
и медвяно-золотистых тонов сосны
до медной зелени мха и
белизны белизны.
Наумов рассказывает, как строили на севере Руси в прежние времена. Девиз мастеров плотничьего цеха – «рубить добро и стройно» – подчеркивает надежность и красоту постройки и роль топора в народном зодчестве Севера (распиленные балки быстро впитывают влагу, набухают и гниют). Мастер сам подбирал в лесу подходящий материал. Предпочитал конду (боровую, смолистую сосну), а если под каблуком выступала вода, на дерево и смотреть нечего, знамо дело – мянда (болотная сосна). Большую роль при выборе дерева играли суеверия. Запрещалось рубить дерева «святые» и «проклятые» (к несчастью), избегали деревьев старых (имеют право умереть в лесу собственной смертью), не рубли сухие (принесут в дом чахотку), а также растущие на распутье лесных дорог (могут сруб развалить).
Срубали сосну зимой или в начале весны (пока дерево спит и вода ушла в землю) и вывозили по санному пути на берег озера или реки. Там она лежала до лета, после чего сплавлялась на место назначения, не позднее дня святых Петра и Павла. Затем дерево корили, тесали доски, драли дранку.
Строительство начинали на Успение Богоматери. Сруб, прежде называвшийся «стопой», складывали из венцов, которые вязали «в чашу», то есть так, чтобы концы бревен торчали по углам, что предохраняло от промерзания, пазы выбирали понизу, чтобы стены водой не пропитывались, здание покрывали крышей «самцовой конструкции» (до сих пор используемой на Севере), то есть в бревна, венчающие треугольниками дом, врубали длинные слеги, на которые с обеих сторон нашивали тес, верхние его концы накрывали тяжелой жердью (шеломом), а нижние опускали в ручей – своего рода водосток. Чтобы выступы слег не гнили, их прикрывали доской, украшенной причудливой резьбой, так называемой «причелиной».
На Севере все жилые и хозяйственные помещения – избу, горницу и повалуху (спальню), кладовую, мшаник (сарай, проконопаченный мхом для зимовки пчел) и сени, конюшню, хлевы и коровник, сараи для инструментов и сеновалы, а часто и колодцы – размещали под общей крышей, и лишь амбары (житницы, овины и гумна) стояли отдельно. Благодаря этому в лютые северные метели можно было неделями не выходить на двор, и человек вместе со скотиной – словно в Ноевом ковчеге – проводил нескончаемые зимы дома.
Центр всякого хозяйства – изба с русской печью, выполняющей роль домашнего очага, вокруг которого сосредотачивалась жизнь – у печи грелись, сушили, в ней готовили пищу, на ней спали… Ориентировали избу по сторонам света: на юго-востоке, то есть с Божьей стороны, устраивался так называемый «красный угол», с домашними иконами и столом – здесь молились и ели, а северо-запад – печной угол – принадлежал нечистой силе, там жил языческий дух дома, заглядывали в трубу ведьмы, да и сам черт мог залететь, обернувшись огненным змеем. Другими словами – изба отражала порядок Вселенной, как духовный, так и материальный.
– Поэт Есенин называл эту вселенную «избяной литургией» и сравнивал красный угол с утренней зорей, потолок – с небесным сводом, а несущую балку – с Млечным Путем. Говорил, что предки оставили нам избу, словно книгу жизни, в которой мы можем прочитать собственную судьбу, если только сумеем разобрать знаки.
Слушая Юру Наумова, вспоминаю, как впервые ощутил на себе чары русских северных домов. Несколько лет назад майор Гусев, заместитель начальника лагеря в Ерцеве, возил меня на «газике» по тамошним зонам, по следам Герлинга-Грудзиньского. Зоны соседствовали с деревнями на расстоянии межи и порой невозможно было отличить, где кончается одно и начинается другое (вдобавок колючая проволока оплетала этот единый организм…). Люди, завидев нас, уступали дорогу, снимали шапку и кланялись в пояс. В одной из деревень мы зашли выпить чаю. Принимали нас подобострастно – разумеется! – как-никак лагерная шишка в гости пожаловала, да еще и с иностранцем, угощали рыбником (рыба, запеченная в хлебном тесте) и крепкой сивухой, показывали какие-то старые фотографии и гравюры, но на меня наибольшее впечатление произвел сам дом – напоминавший медвежью берлогу. Пару месяцев спустя я купил в соседнем колхозе похожий (…за два ящика спирта!), однако то первое очарование длилось недолго – мужики во время ремонта так перепились, что один другому в белой горячке руку бензопилой отрезал.
Во второй раз северные дома околдовали меня в Национальном парке Кенозера, близ Каргополя. Мы ездили туда с друзьями на языческий Праздник озера – гулянку с танцами и пением (в Кенозере языческие традиции по сей день переплетаются с православием, а бабули отплясывают с таким притопом, что потолочные балки ходуном ходят). Кроме нас, на праздник явилась также делегация из Норвегии, так что устроили соревнования между бригадой норвежских мастеров топора и местными. Тогда же мне довелось приоткрыть тайны их ремесла, восхищаясь одновременно мастерством местных мужиков, которые одержали победу. Елена Шатковская, начальница парка, принимала нас в этом «краю свободы и глуши» (как назвал Кенозеро собиратель русских былин Гильфердинг, который, nota bene, значительную часть своей коллекции записал именно там) с размахом, так что мы больше недели провели в пьяных хороводах от деревни к деревне, от дома к дому. Словно в тумане до сих пор маячат в моей голове и те наполненные жизнью дома, и часовни без попов, и куренные бани.
А это меня не трогает. Не люблю скансенов, какая-то в них пустота, словно в скорлупе выеденного яйца. Жизнь отсюда вытекла и людей убыло, там, где пахло ржаным хлебом и ухой, где звучали мат, плач и смех, оттуда несет теперь прелью и гнилью, и слышится лишь шарканье бабули – сторожихи объекта да – время от времени – нерусская речь.
– Перед нами гордость острова Кижи, церковь Преображения Господня, ее план нарисовал Петр Великий…
Юра же, не обращая внимания ни на бабулю, ни на финна, продолжает очередной сюжет. Мол, церковь Преображения Господня построена без единого гвоздя, храм – восьмигранник с четырьмя пристройками – имеет форму креста – традиция, уходящая корнями глубоко в историю деревянного зодчества на Руси. На этом восьмиграннике стоит восьмигранник размером поменьше, в результате получается многоуровневая конструкция – основание для знаменитого «каскада куполов», издали напоминающего разветвленный подсвечник, где каждый куполок будто свечка мерцает на солнце серым огоньком. Первый и второй уровень – двухступенчатый декоративный элемент венца пристроек, на ступенях стоят купола на барабанах, четыре ступени на двух уровнях дают восемь куполов, плюс еще восемь на главном восьмиграннике и четыре на среднем, и один, центральный, на верхушке, и еще один над алтарем, в сумме получаем двадцать два купола.