Текст книги "Волок"
Автор книги: Мариуш Вильк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
1) если речь идет о восточных славянах до XV века;
2) в отношении бывших восточных территорий Речи Посполитой, то есть об Украине и Белоруссии.
Языковая щепетильность – по мнению профессора – имеет особое значение в период, когда подобной дифференциации требует независимость этих стран.
Что ж… Относительно давней традиции польского языка профессор Бовуа, возможно, и прав[10]10
Хотя Самуэль Линде в своем «Словаре польского языка» трактует слова «ruski» и «rosyjski» как синонимы, а трехтомный «Словарь польского языка» 1978 года допускает в повседневной речи замену слова «rosyjski» словом «ruski». М.В.
[Закрыть]. Однако для человека, просидевшего в России многие годы (пусть и полониста по образованию), вопрос не столь прост и однозначен, как грамматические правила, более того – он запутывается и затуманивается, и в результате мне приходится отступить от закона языковой корректности во имя слуха. Ведь я слышу «русская печка» – не «российская», а также – «русская идея», «русский дух»… Жители Российской Федерации, российских регионов и даже чеченцы по-прежнему остаются российскими гражданами, хоть никогда не были русскими. Э, да сегодня сами россияне спорят, кто из них в самом деле русский, а кто – к примеру – еврей.
Проблема возникла с самим определением «русский», – замечает Федор Гиренок, профессор философии Московского университета, в своей последней книге со знаменательным названием «Патология русского ума», – удивительно это «неодолимое желание русских отказаться от слова «русский» и заменить его каким-нибудь другим словом. Нам почему-то хочется создать языковую заглушку для нормального чувства идентификации с целым (курсив мой. – М. В.). Сначала этой заглушкой было слово «советский». Затем, со ссылкой на Карамзина, его заменили «россиянином»». (Подчеркиваю целое, потому что в нем – с моей точки зрения – собака зарыта. Заглавие книги профессора Гиренка я на польский не перевожу, потому что вариант «rosyjski umysl» противоречил бы интенциям автора, а слово «ruski» не только ничего не скажет об умах украинцев или белорусов, но вдобавок – возможно – и оскорбит их!
Добавлю еще – не выходя за скобки – что при переводе некоторых русских слов на польский возникают проблемы, связанные с отсутствием для них в польской речи почвы – бытовой, ментальной… В итоге при переводе складывается ситуация, когда слово есть, но отсутствует определяемый им предмет или опыт, и происходит подмена, при которой за найденным польским словом стоит уже не российская, а польская реальность, а то и вовсе ничего. Да-а, русский дух… но как перевести его на наш язык, не растеряв по дороге ни духа, ни запаха? Согласно Далю, русский дух живет в русском языке не в салонах, где его латинская грамматика умертвила, а в глубинке – там слышна живая мужицкая речь, «от которой издали несет дегтем и сивухой или квасом, кислой овчиной и банными вениками»).
Целое? Именно так! В свое время Федотов (а позже Солженицын) писал, что Россия – не часть Европы, подобно Германии или Италии, но целый мир, как, к примеру, Китай. Фундамент этого мира – русская культура (формы бытия), а не государство, народ или вера. Федотов, правда, говорил о мире в границах Российской империи, распадающейся на наших глазах, но это не значит, что в ней исчезают формы русского бытия. И в Европе распадались империи, возникали новые государства, менялись границы, но никто не станет утверждать, будто Франция – страна европейская, а Словакия – нет, потому что в период формирования европейской культуры словацкого государства на карте не существовало. Русский мир был образован Ладогой, Новгородом, Киевом и Москвой, свою лепту внесли и татары, и чудь, так что не вижу причин разделять его потому лишь, что сегодня от Российской империи отпочковываются новые побеги.
Будь Россия частью Европы, проблемы бы не существовало: можно было бы пользоваться общим культурным кодом, который и служил бы искомым «целым», и с которым идентифицировали бы себя и профессор Гиренок, и профессор Бовуа. Но Россия – не Европа, так что измеряя ее категориями европейской логики и польской грамматики, неизменно попадаешь пальцем в небо.
* * *
Утром лучистая мгла… Когда я открыл дверь, чтобы выпустить кошек в огород, она пробралась в коридор и заскользила вниз, по ступенькам, воздушная, словно платье босоногой девчонки, пританцовывающей по росе. Наконец впорхнула в кухню.
* * *
Второй после летописей литературный жанр, из которого берет начало письменная история Руси, – жития святых. Монах Нестор и тут был первым, а его «Житие Феодосия Печерского», отца русского монашества, – шедевр биографической литературы, на многие столетия ставший образцом жанра. Академик Лихачев говорил, что это рассказ о человеке, повествующий о нескольких ключевых моментах жизни, в которых достигается полнота самовыражения.
Начало биографической литературы на Соловках датируется первой половиной XVI века. В моде был тогда стиль «плетения словес». Епифаний Премудрый – мастер той эпохи – наставлял, что слова должны действовать на читателя не только логикой, но также и образностью, зачастую таинственной, не совсем ясной. Картинами, рождающимися из переплетения слов, словно судьбы людей, выхваченные из небытия волею случая…
Недавно на Соловках праздновали День Победы. Воспользовавшись этим предлогом, я навестил ветеранов Второй мировой войны, именуемой здесь Великой Отечественной. Записывал рассказы, воспоминания… Рассматривал фотографии… Ходил по домам, смотрел, как они живут. Кое-где меня угощали чаем, кое-где – самогоном. Здесь, на северном рубеже империи, ветераны живут в страхе, что им не хватит на собственные похороны. Лица, похожие на иконы, говорили мне больше, чем слова. Нередко они выдавали то, что слова пытались затушевать… И как раз тогда подумал о житии как жанре, в котором удобнее всего о них поведать. Вот, к примеру, Рыкусов.
Семен Петрович родился в деревне Новопетровка, в Белгородской губернии, в 1913 году. Год спустя его отца взяли на «германскую» войну. Пропал без вести. Даже фотографии не осталось. Деревню коллективизировали в 1930-м. Колхоз назвали «Советский путь». Семен к тому времени был батраком. Купил корову, лошадь, а главное – телегу, потому что без телеги мужик – не хозяин. Не успели они с Евдокией пожениться – и телегу отобрали… и лошадь… Колхоз. Корову разрешили оставить, благодаря корове пережили голод 1933-го. Колхоз тогда выдавал на день по триста граммов хлеба, да и то не всегда. В 1933-м взяли Семена в армию, на Дальний Восток, к маршалу Блюхеру, которого в 1938-м забили насмерть следом за расстрелянным в 1937-м Тухачевским, но Семена это не касалось. Он насчет политики не высказывался. Он служил… В то время – на аэродроме близ озера Ханко в Манчжурии. Горы, низкорослый лес. Совсем не такие пейзажи, как в родных краях. Повсюду корейцы, китайцы, узкоглазые – будто из другого мира. Семен редко покидал казарму. Тогда была дисциплина, не то что сейчас. Там алкоголь днем с огнем не сыщешь, а теперь, случается, целым полком напиваются. Из армии Семен вернулся в 1938-м.
– Тридцать одни сутки в вагоне для скота, – говорит, – представляешь, как далеко я был?
В колхозе всё по-прежнему: тот же голод, та же нищета. Только Верка подросла, все-таки несколько лет прошло. Благодаря службе в армии Рыкусов получил справку, а благодаря справке – паспорт. Так что из колхоза удалось сбежать – подальше. Справка означала свободу…
Он выбрал Север – в ту сторону в России бежали от ярма: от татарского ига, от барского самоуправства. В Карелии, на берегу Белого моря, работали земляки Семена. В поселке Кемь.
В 1938-м в Кеми располагалось Управление СТОНа (т. е. Соловецкой тюрьмы особого назначения), в ведении которого находились лесопилки на Карельском берегу и тюрьма на Островах. Семен прибыл в Кемь зимой. Сразу подал заявление на службу. Проверяли его три месяца. В марте Рыкусов был отправлен на Соловки.
ВОХР состоял из вольнонаемных военизированных отрядов НКВД и тщательно отобранных начальством блатных. Вольнонаемным платили в месяц от ста до трехсот рублей. Плюс полярный паек – специальный рацион, с дополнительным количеством сала, консервов и сахара. Блатные, служившие в ВОХРе, тоже получали паек, плюс пятнадцать-двадцать рублей. Различить их можно было по шапкам: вольнонаемные носили красную звезду, блатные – железный значок с надписью «ВОХР».
Семену сразу положили оклад сто рублей. Летом приехала жена. Осенью 1939-го СТОН был ликвидирован. Последних зэка[11]11
Шаламов в письме к Солженицыну утверждал, что до 1939 года слово «зэка» не склонялось. М.В.
[Закрыть] вывезли в ноябре. Якобы на Новую Землю. А на Острова начали привозить юнг. Создали школу. Рыкусовы остались, им здесь нравилось.
В 1942-м Семена мобилизовали. Воевал. Был неоднократно ранен. Зимой 1944-го, при форсировании Нарвы, тяжело контужен. До конца войны служил в охране грузовых перевозок. Демобилизован в октябре 1945-го. Дня Победы не помнит. Вернулся в родную Новопетровку, где ждала его Евдокия с тремя детьми. Голодная зима 1945-го-1946-го. Колхоз хлеба не давал – чужие. Своим Рыкусов был на Соловках. Там его знали. И он поехал, сперва один, потом семью перевез. На Островах норма хлеба была тогда восемьсот граммов в сутки.
Позже на свет появились еще дети: Надя, теперь жена недавнего мэра Соловков, потом близнецы Николай и Владимир. Всем шестерым дали образование. Володя и Витя служат сегодня в «органах», Николай – директор лесопилок близ Кеми. Дочки уехали с мужьями. На Островах только Надя осталась, жена Небоженко.
На вопрос, когда ему было на Соловках лучше всего, Рыкусов, не задумываясь, отрезает: при лагере!
– Тогда в магазине было все, мясо любого сорта, свежей и копченой рыбы завались, и халибут, и лосось, и форель, и овощи из лагерных теплиц, и огурцы, и помидоры, а остальное везли прямо из Ленинграда: тыкву, арбузы, апельсины, мандарины, лимоны, абрикосы, гранаты, яблоки и груши, но все обожали виноград, который покупали в соловецком магазине ящиками…
– Не жизнь была – рай, – вставила молчавшая до сих пор Евдокия Яковлевна.
– Тогда труд все уважали, и дисциплина была, не то что сегодня.
21 марта 2000
Из Музея бумаги в городе Душники Здруй пришла на Соловки посылка с бумагой ручного литья. Я заказал ее осенью прошлого года по просьбе Брата[12]12
Брат – один из жителей Соловков, описанный М. Вильком в его книге «Волчий блокнот» (2006) – бывший архитектор, ныне резчик поклонных крестов.
[Закрыть]. Здесь такую не делают. С директором музея, пани Боженой Маковской, мы долго согласовывали формат, цвет и фактуру – чтоб чернила не растекались, а впитывались, чтоб перо пористости не чувствовало и след оставляло тонкий, словно волос. Душники не подвели, бумагу прислали великолепную.
Брат затеял бунт против эпохи массового слова, невнятицы СМИ и господства Интернета, и намерен вернуться к рукописной книге, возродить прежнее мастерство Соловецких переписчиков. Идея для России не новая, вспомните рукописные альбомы Ремизова, собственноручно им иллюстрированные и переплетенные, или издание Розановым книг «почти на правах рукописи» и его проклятия в адрес Гутенберга. Однако у Брата планы куда более обширные, чем псевдорукописи Розанова и альбомы Ремизова. Брат хочет не только воспроизвести средневековую технику создания книги – от бумаги ручного литья до лебединых перьев и чернил собственного изготовления, но еще и возродить устав древних переписчиков: устав уединения и молчания.
– Сегодня всякий пишущий мечтает о славе, торопится, часто публикует вещи незрелые, не продуманные, лишь бы в год по книге выходило, лишь бы в списки бестселлеров попасть, в эфир, на экран. Это дух демократии, которую Розанов назвал тенденцией нашей эпохи, ведь насколько до XIX столетия все замыкалось в корпоративности и таилось внутри себя – в планах, открытиях, мышлении, стремлениях, – настолько с самого начала XIX века все обнажается, стремительно движется навстречу черни и ищет признания. Идея успеха заразила всех: если тебя не читают, если не рукоплещут – ты все равно что не существуешь. Чернь, зеваки… они навязывают тебе свой вкус, попадись лишь раз – и всё. Место писателя – Пустынь, а не Рынок. Заметь, что на Руси в XVII веке «баснословные повести», то есть всевозможное чтиво для сброда, были анонимны, и ни один уважающий себя книжник не держал их в своей библиотеке. Или взять иллюстрации: прежние мастера миниатюры, подобно алхимикам, сами растирали краски – дробили элементы органического мира и смешивали ингредиенты, разгадывая секреты субстанции – прежде чем браться за книгу, чтобы воспроизвести сей мир в красках. А сегодня тюбики с краской покупают в магазине, как хот-доги. В старину золото рисовали золотом – не желчью.
Начать Брат собирается с «Жития Елеазара Анзерского». А покамест растирает краски для миниатюр.
* * *
Первая в русской литературе автобиография была создана на Соловецких островах! В 1656 году старец Елеазар с Анзера сам написал собственное «Житие». По тем временам это было событие, поскольку согласно монашескому этикету, ставившему смирение превыше всех добродетелей, писать о себе считалось грехом гордыни, погубившим Люцифера. Дабы избежать обвинений в гордыне, авторы первых на Руси автобиографий пользовались простым приемом: писали «по благословению» духовного отца, поручавшего им создать «Житие» в форме исповеди.
Елеазар часто поминает свою греховность, словно бы кается, однако даже названием подчеркивает свою исключительность: «Житие Елеазара Анзерского, написанное им самим». Елеазар Анзерский был последним великим старцем Соловецких островов до раскола Русской Православной Церкви. Раскол наступил вследствие исправления церковных книг, инициатором которого стал патриарх Никон, бывший ученик Елеазара. Соловецкий монастырь выступил тогда за прежние порядки. «По благословению» Никона царские войска восемь лет (1668–1676) держали осаду монастыря… Лишь предательство инока Феоктиста сломило сопротивление соловчан. После падения крепости с братией сурово расправились: «Иных пущи воров перевешал, а многих, волоча за монастырь на губу, заморозил. Трупы не зарывали: забросали каменьями».
Епифаний Соловецкий, другой ученик Елеазара, один из духовных вождей староверов, написал вторую автобиографию в истории русской литературы, дабы своим «Житием» свидетельствовать о былом: «И как грех ради наших попустил Бог на престол патриаршеский наскочити Никону, предотече антихристову, он же, окаянный, вскоре посадил на Печатной двор врага Божия Арсения, жид овина и грека, еретика, бывшаго у нас в Соловецком монастыре в заточении. И той Арсен, жид овин и грек, быв у нас в Соловках, сам про себя сказал отцу своему духовному Мартирию священноиноку, что он в трех землях был, и трою отрекался Христа, ища мудрости бесовския от врагов Божиих. И с сим Арсением, отметником и со врагом Христовым, Никон, враг же Христов, начаша они, враги Божии, в печатный книги сеяти плевелы еретическия, проклятыя, и с теми злыми плевелами те книги новыя начаша по-сылати во всю Русскую землю на плач и на рыдание церквам Божиим, и на погибель душам человеческим».
Старец Епифаний был сокамерником и исповедником протопопа Аввакума. Они вместе сидели в Пустозерске на берегу Печоры в «земных тюрьмах» – соловецком изобретении, как утверждает профессор Гернет, автор «Истории царских тюрем». «Земная тюрьма» – ящик из балок, в котором человека закапывали в землю. На Островах – под каменной стеной кремля. В крышке ящика делалось отверстие, через которое узник мог дышать и принимать пищу. В ящиках нередко заводились крысы, которые, случалось, отгрызали осужденным уши, нос… Епифания, прежде чем закопать в землю, подвергли публичной казни. Вырвали язык, дабы не провозглашал ересь, и отрезали пальцы правой руки, дабы не крестился по-старому. В «земной тюрьме» он провел двенадцать лет. Там написал свое «Житие», делал с него копии, так называемые «списки», и тайком отсылал. Словно след свой хотел оставить, след своей тропы.
«С благословения» Епифания протопоп Аввакум также создал собственное «Житие» в «земной тюрьме» на берегу Печоры. «Житие Аввакума» завершило период древности в русской литературе и открыло ее современную эпоху.
Протопоп Аввакум – писатель, совершенно сознательно пользовавшийся художественными средствами. Свое «Житие» он создавал согласно законам выстраивания сюжета, эпизоды подбирал тщательно, словно ювелир – камешки; лишние откладывал в сторону. Они потом превращались в самостоятельные новеллы. Аввакум неоднократно сам переписывал «Житие», каждый раз что-то исправляя и подчищая. Поэтому в более поздних «списках» иные события отсутствуют, зато прочие приобретают большую динамику, мощь. Заканчивает автобиографию Аввакум обращением к читателю – просьбой о молитве – одновременно словно бы поясняя цель своей писанины: «Пускай раб-от Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет, да помянет пред Богом нас. А мы за чтущих и послушающих станем Бога молить».
На протяжении двухсот лет «Житие Аввакума» было под запретом. Среди староверов оно ходило в списках. Как в самиздате. Издано лишь в 1861 году. Сегодня это признанный шедевр, не только в рамках жанра, но и во всей русской литературе. Варлам Шаламов ценил «Житие Аввакума» больше Достоевского и Толстого вместе взятых. Ничего удивительного, ведь протопоп XVII века пользовался средствами, которые Шаламов опробовал потом в «Колымских рассказах» как технику «новой прозы». Иногда Аввакум переставляет даты – порой на несколько лет! – чтобы получить, например, эффект одновременности затмения солнца, эпидемии чумы и начала реформ Никона, хотя в реальности эти события произошли в разное время. Или цитирует святых отцов – особенно Псевдо-Дионисия Ареопагита – так, что даже авторитетным специалистам в области греческого и староцерковнославянского не удается отыскать соответствующие фрагменты в оригинале.
В XX века Варлам Шаламов повторил опыт первых русских автобиографов – и в жизни, и в прозе. В стихотворении «Аввакум в Пустозерске», одном из прекраснейших – как мне кажется – во всей русской поэзии, отдал дань уважения Учителю, своему духовному отцу. Сам он тоже писал собственное житие – до конца жизни. Последний, оставшийся неоконченным текст, который вышел из-под его пера, был очередным вариантом автобиографии, озаглавленным: «Краткое жизнеописание Варлама Шаламова, составленное им самим».
* * *
(Из письма к Войцеху Дуде)
Ты пишешь, что интересуешься моим мнением по поводу размышлений Херлинга-Грудзиньского о Шаламове в последнем номере «Пшеглёнда Политычного». Это долгий разговор. В своей беседе Пьеро Синатти и Герлинг затронули целый ряд сюжетов, каждый из которых, по сути, требует отдельного эссе. Например, отношения между Шаламовым и Солженицыным. Участвовавшая в этой беседе Анна Раффетто предполагает, что Варлам Тихонович отказался участвовать в работе над «Архипелагом ГУЛАГом», так как «был уже стар и боялся рисковать тем небольшим пространством свободы, которое ему удалось заполучить». Однако судя по «Записным книжкам», причины этого отказа лежали куда глубже. Взять хотя бы абзац, где Варлам Шаламов, в сущности, выразил свою последнюю волю: «Ни одна сука из «прогрессивного человечества» к моему архиву не должна подходить. Запрещаю писателю Солженицыну и всем, имеющим с ним одни мысли, знакомиться с моим архивом». Это запись 1972 года.
Быть может, когда-нибудь мне удастся выкроить время, чтобы более подробно рассмотреть отношение Шаламова к Солженицыну… Что же касается разговора с Герлингом:
– Я не согласен с приравниванием советских лагерей к немецким. Моя позиция вызвана отнюдь не стремлением оправдать большевиков. Герлинг утверждает, что единственное различие между Освенцимом и Колымой – способы убийства узников. А мне кажется, что различие – кардинальное! – заключается в цели. Задача немецких лагерей – уничтожение узников, задачи же советских лагерей были самыми разными: строительство канала или железной дороги, добыча золота, свинца, урана. А кроме того, лагерь лагерю рознь, и валить их все в одну кучу – абсурд: на Соловках были две театральные труппы и камерный оркестр, музей, краеведческое общество, издавались журналы и книги. Николай Виноградов написал здесь фундаментальный труд о каменных лабиринтах, Павел Флоренский организовал научные экспедиции на близлежащие острова (в частности, на Кузова) и вел лабораторные исследования беломорских водорослей, а Дмитрий Лихачев, будущий академик, анализировал блатной жаргон; на Беломорканале тоже работал театр и был симфонический оркестр (где играла первая скрипка Венской филармонии), а лагерная газета «Перековка» имела 3750 корреспондентов. Приравнивание советских лагерей к немецким затемняет русский генезис первых, подменяя его универсальным (и в определенном смысле абстрактным) понятием «тоталитаризм».
Возьмем Беломорканал. Его трасса почти точно повторяет просеку знаменитой «государевой» дороги, по которой Петр I тащил в 1702 году свои фрегаты с Белого моря на Онежское озеро – по болотам и скалам через тайболу[13]13
Тайбола – глухой, труднопроходимый лес; необитаемая исконная глушь от Архангельска до Печоры.
[Закрыть], заморив по дороге сотни мужиков-рабов. Или строительство Санкт-Петербурга – сколько трупов легло в его основание? Рабский труд – ключ к пониманию феномена «государевой» дороги и Беломорканала, Санкт-Петербурга, Сахалина или Воркуты… ««Перековка» и все, что известно под имением «Беломорканала», – писал Шаламов в одном из писем к Солженицыну, – показали, что заключенный может работать лучше и больше вольного, если установить шкалу «желудка – принцип, всегда сохраняющийся в лагерях, проверенный многолетним опытом, и разработать систему зачета рабочих дней».
Это не преуменьшает – естественно – кошмара советских лагерей, не оправдывает их существования. Просто смерть рабов была побочным эффектом, следствием необычных условий труда и обычной советской безалаберщины. Солоневич[14]14
Иван Лукьянович Солоневич (1898–1953) – русский мыслитель, писатель, журналист и общественный деятель. Опыт пребывания в Беломорско-Балтийском лагере был описан им в книге «Россия в концлагере» (София, 1936).
[Закрыть], например, объяснял причины огромной смертности зэка в Свирлаге отсутствием порядка в лагерной администрации: узникам не выдавали вовремя орудия труда, и они, не в состоянии выполнить нормы, не получали хлебного пайка, без которого было не выжить.
Путешествуя в прошлом году по Каналу и беседуя со множеством людей, в том числе с детьми ссыльных и бывших зэка, я с изумлением обнаружил, что все они гордятся этой стройкой – словно египтяне своими пирамидами.
Возвращаюсь к беседе с Герлингом.
Мне не хватало разговора о поэзии Шаламова. Дело в том, что еще совсем недавно в Шаламове видели прежде всего свидетеля Колымы и лишь в последнее время, в частности, благодаря Герлингу, начали замечать в нем также и выдающегося прозаика, который, рассказывая о лагерях, касается вечных проблем: любви, ненависти и смерти. Но Шаламов был еще и поэтом, и его поэтическое наследие – не менее важная сторона его творчества, чем проза. Да что там – рискну заметить, что невозможно переводить рассказы Варлама Тихоновича, не зная его стихов и роли в них ритма. Для самого Шаламова граница между прозой и поэзией исключительно условна. «Проза, – писал он, – это мгновенная отдача, мгновенный ответ на внешние события, мгновенное освоение и переработка виденного и выдача какой-то формулы, ежедневная потребность в выдаче какой-то формулы, новой, не известной еще никому. Проза – это формула тела и в то же время – формула души. Поэзия – это прежде всего судьба, итог длительного духовного сопротивления – тот огонь, который высекается при встрече с самыми крепкими, самыми глубинными породами. Поэзия – это и опыт, личный, личнейший опыт, и найденный путь утверждения этого опыта – непреодолимая потребность высказывать, фиксировать что-то важное, быть может, важное только для себя».
Словом, обойти поэтическое наследие Шаламова – означает не только умолчать о шести сборниках «Колымских тетрадей», не издававшихся при жизни автора, а также нескольких московских сборниках, посеченных цензурой, но и – как следует из слов самого писателя – умолчать о его судьбе, духовном сопротивлении. Опыте…
Шаламов-прозаик – лишь половина Шаламова, а проза Шаламова – лишь половина Колымы. В ней – например – отсутствует природа. Присутствующая в его стихах.
И наконец хотелось бы обратить внимание на существенную неточность, которая давно уже повторяется в различных высказываниях и текстах Герлинга. Так вот, Ерцево расположено не на берегу Белого моря и не на берегу Онежского озера… Что касается автора, можно ссылаться на поэтическую вольность, однако когда уже исследователи его творчества – Болецкий и Кудельский – твердят, будто Ерцево находится на Белом море, – это все равно, что считать, будто Закопано – балтийское побережье. Расстояние примерно то же – взгляните на карту.
* * *
Языковая корректность. Кое-кто упрекает меня в использовании архаизмов, слов, давно вышедших из употребления, диалектизмов и тому подобного. А ведь словарь, как утверждает Александр Брюкнер, отражает историю нашего национального быта, причем тех эпох, которые не оставили никаких письменных свидетельств. Ограничение себя лишь современной лексикой – своего рода кастрация. Удивительно, что упреки эти появляются во времена постмодернизма с его модой на игры с прошлым и эксплуатацию традиций – стилизации, пародии, маски. Однако в моем случае это не игра, не пастиш, а скорее сознательное возрождение слов, некогда вытесненных или преданных забвению, как, например, «oksza», которую я ввожу вместо «topor», или же прекрасное «rzapie» вместо вульгарного «хуя».
Язык есть Целое, в котором время – не более чем слово.
* * *
Оттепель здесь напоминает улыбку бомжа: обнажает грязь, словно гнилые десны.