Текст книги "Волок"
Автор книги: Мариуш Вильк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
В книге о Филиппе Федотов рисует эпоху – конец удельной Руси и крах идеи православной теократии, возникновение опричнины и самодержавия, – показывая, как история проникает в жизнь святого. Филипп отходит от мира, желая укрыться, но мир не оставляет его, сперва в монастыре, вручая ему посох игумена, затем в Москве, сажая на престол митрополита. Федотов называет Филиппа «беглец», не «борец». Тем значительнее его подвиг, не столько мученичества, сколько ответственности. «Я не просил тебя о сане, – говорит Филипп Ивану Грозному, – ни ходатаев к тебе не посылал и никого не подкупал, чтобы получить его. Зачем ты сам лишил меня пустыни? Если ты дерзаешь идти против закона, твори, как хочешь, а мне непростительно ослабевать, когда приходит время подвига». А в другом месте добавляет: «Наше молчание ведет тебя ко греху и всенародной гибели». Филипп не уклонялся от бремени ответственности – чем большее бремя на него ложилось, тем отчетливее звучал его голос: «Помни, благочестивый царь, все, что соберешь на земле, на ней и останется, а на небесах ты молвишь слово о животе своем».
Спор между митрополитом и царем касался, в сущности, концепции русского государства. Филипп был поборником так называемой «симфонии», то есть совместной власти царя и Церкви, а Иван Грозный стремился к единовластию… Конфликтна Руси не новый, вспомните столкновение Василия III с митрополитом Варлаамом, закончившееся для последнего казематом Каменного монастыря. Да и позднее подобное противостояние наблюдалось не раз, не случайно Георгий Федотов обратился к житию Филиппа Соловецкого вскоре после мученической смерти патриарха Тихона, когда Сталин примерял к себе роль Ивана Грозного. Трудно поэтому согласиться с теми, кто утверждает, что русская Церковь всегда и полностью была подчинена светской власти. Это очередной стереотип.
* * *
В труде «Русский вопрос к концу XX века» Солженицын развенчивает миф о новгородской демократии XV–XVI веков, повторяя за Сергеем Платоновым, что в Новгороде Великом правила олигархия нескольких боярских родов, а далее замечает, что территорией истинных демократических свобод был русский Север, где «русский характер развивался свободно, не в сжатии московских порядков и без наклонов к разбою, заметно усвоенному казачеством южных рек».
Туда, на север – согласно Солженицыну, – должна Россия направить свой взгляд в XXI веке.
* * *
Русский Север – территория к северу от линии, что тянется от Чудского озера, выше Новгорода пересекает реку Волхов, сворачивает за рекой Метой к юго-востоку до слияния Волги и Оки, далее вдоль Вычегды и Мезени впадает в Белое море (линию можно продолжить до Урала по правому берегу Оки и Волги и нижнему течению Камы, Белой, Уфы) – формировался как особый этнокультурный регион с XII по XVII века. И до самой революции (а некоторые утверждают, что и по сей день) сохранились здесь в более чистой форме, чем где бы то ни было в империи, остатки старинного русского быта – крупицы русского мира.
Однако русский Север не всегда был русским. Некогда его населяли племена некрупных людей с плоскими лицами и волосами цвета воронова крыла, бытом и традициями напоминающие индейцев. Готский историк Иордан (родившийся около пятисотого года) первым – в труде «О происхождении и деяниях готов» – перечисляет некоторые из них: тиуды, васинабронки, морденс… Позже они встречаются и в других источниках – смутно, словно лицо, отразившееся в покрытой рябью воде, – у византийских писателей, в арабских трактатах, в западно европейских хрониках, в скандинавских сагах, в купеческих счетах и рассказах путешественников. Однако лишь «Повесть временных лет» отмечает – более или менее точно – названия этих племен и места, где они селились. Теперь от них остались, по большей части, одни названия – чудь, мурома, печора, заволоцкая чудь, а немногочисленные сохранившиеся народы – лопари и самоеды – кружат по тундре, будто тени прежних имен.
В «Повести временных лет» говорится, что из славянских племен дальше всего на север забирались кривичи, вятичи и словены; последние осели на берегах озера Ильмень, так как дальше путь преградили варяги.
Откуда взялись там варяги?
Ученые продолжают спорить, хотя не подлежит сомнению, что в VIII веке варяги уже сидели на левом берегу Волхова, в двенадцати верстах от Ладожского озера – ведь именно там были обнаружены их следы: деревянная палка с магическими рунами, могилы людей, захороненных в лодках, рогатый шишак… Согласно летописям, именно оттуда, по просьбе чуди, словенов и кривичей, Рюрик с варягами, называвшимися русь, принялся в 862 году наводить порядок среди северных племен, то есть положил начало созданию русского государства. Сама Ладога в IX веке была крупным поселением на пересечении водных путей из Скандинавии и Балтики в Киев, на Поволжье и дальше в арабские страны. Словно в тигле смешивались там племена и гены – норманские, славянские и угро-финские, – дав в результате этот необыкновенный этнический сплав – русских.
Отсюда также началась русская колонизация Севера. Ведь на Ладожском озере можно было и людей, и ладьи опробовать перед трудной дорогой (варяги обучили навигации), ветра вкусить. Далекий Север привлекал данью – рыбой, собольим мехом, моржовыми клыками. Местные племена, рассредоточенные по тундре, редко оказывали сопротивление. Вот и тянулись орды ладожан и новгородцев речными тропами, перетаскивая свои ушкуйки (род выдолбленных лодок) от одной реки к другой по мхам и трясинам – по Свири до Онежского озера, затем по реке Выг (теперь там пролегает Беломорканал), по Суме или Нюхче, по Онеге или Ёмце и Северной Двине к Белому морю, а также по Пинеге, Пезе и Цыльме или Сухоне и Вычегде до Камня – так называли тогда Урал.
Под 1096 годом Нестор приводит в «Повести» рассказ некоего Гюряты Роговича из Новгорода Великого: «Послал я отрока своего в Печору, к людям, которые дань дают Новгороду. И пришел отрок мой к ним, а оттуда пошел в землю Югорскую, югра же – это люди, а язык их непонятен, и соседят они с самоядью в северных странах. Югра же сказала отроку моему: «Дивное мы нашли чудо, о котором не слыхали раньше, а началось это еще три года назад; есть горы, заходят они к заливу морскому, высота у них как до неба, и в горах тех стоит клик великий и говор, и секут гору, стремясь высечься из нее; и в горе той просечено оконце малое, и оттуда говорят, но не понять языка их, но показывают на железо и машут руками, прося железа; и если кто даст им нож ли или секиру, они взамен дают меха. Путь же до тех гор непроходим из-за пропастей, снега и леса, потому и не всегда доходим до них; идет он и дальше на север». Я же сказал Гюряте: «Это люди, заключенные в горах Александром, царем Македонским», как говорит о них Мефодий Патарский: «Александр, царь Македонский, дошел в восточные страны до моря, до так называемого Солнечного места, и увидел там людей нечистых из племени Иафета, и нечистоту их видел: ели они скверну всякую, комаров и мух, кошек, змей, и мертвецов не погребали, но поедали их, и женские выкидыши, и скотов всяких нечистых. Увидев это, Александр убоялся, как бы не размножились они и не осквернили землю, и загнал их в северные страны в горы высокие; и по Божию повелению окружили их горы великие…»».
Первые постоянные поселения Новгородской Руси появились на побережье Белого моря в конце XIII века. Богатые бояре, жадно расширявшие владения, снаряжали дружины своих крестьян, так называемых «ушкуйников». Те добирались до Белого моря, шли вдоль берега в поисках удобных мест для поселений, обычно в устье реки, поднимались до первых порогов, там оседали и ловили рыбу, били соболя или варили соль для своего боярина, «примучивая» к работе окрестных «корельских детей» и «дичь лопарскую», потом продвигались все дальше вглубь суши, оставляя за собой новые поселения, чтобы, наконец, целый шмат края присоединить к барской вотчине. За дружинами крестьян тянулись на Крайний Север сонмы иноков в поисках пустыней, «где каждый мог себя обрести и другим дать приют для сурового уединения». Со временем эти пустыни вырастали в крупные монастыри – Соловецкий, Печерский, Николо-Карельский, Архангельский, – беря на себя труд колонизации русского Севера. Таким образом Русь Новгородская заняла устье Двины и Терский берег, потом Карельский берег. Поморский и Летний, вытесняя оттуда или «примучивая» к рабскому труду местных жителей.
Помимо Новгородской Руси, стремилась на север и Русь Ростово-Суздальская (позже Московская) – из междуречья Оки и Волги. Сперва на Зимний берег и в Печорский край за соколами, позже, под натиском татар – в Заволочье на восток от Двины. Там оседала вдоль Пинеги, Мезени и Выги. Наконец вспыхнула война между Новгородом и Москвой за двинскую землю. И жаль, что польский король Казимир Ягеллончик не поддержал тогда новгородских бояр, готовых перейти в католицизм и присоединить свои владения к Речи Посполитой, если та поможет справиться с Иваном III. Одна только Марфа Борецкая (Посадница) владела устьем Двины, Летним берегом и всем Онежским заливом с Соловецкими островами. Прислушайся польский король к ее просьбам о помощи – кто знает, быть может, русский Север оказался бы сегодня Северной Польшей? К сожалению. Речь Посполитая не вмешалась. Иван Васильевич бояр побил и обезглавил, владения Борецкой отдал соловецким монахам, а боярских крестьян и местных, боярами «примученных», объявил «сиротами Великого Государя Московского» – то есть свободными, но сидящими на государевой земле.
Впрочем, местные вскоре обрусели, ибо «вместе с новой верой и русским именем принимали и весь облик русского человека, складывались в погосты вокруг церкви или часовни и начинали жить русским обычаем в такой мере, что по старым грамотам нет возможности отличить их от коренных новгородцев или ростовцев». Ясное дело, шел также обратный процесс: русские перенимали местные обычаи, северный образ жизни, отшлифованный столетиями, – пищу, одежду, род занятий, форму орудий труда, профиль лодок. Со временем на русском Севере сформировался этнический тип поморов – смелых и предприимчивых людей, привыкших к свободе, поскольку север не знал ни крепостного права, ни татарского ига. Суровый климат их закалил, ветра вытравили, компас они называли «матерью», море – «дорогой», и мерили его днями, не верстами, ходили против солнца до самой Оби – реки великой, и до Мангазеи. На отдаленных рыболовных угодьях Мурмана, Шпицбергена и Новой Земли работали артелями, в селах жили миром, верили по-старому, творили чудеса деревянной архитектуры, сложили сотни былин…
В XVI веке на русском Севере появились иностранцы – сперва англичане, за ними голландцы: плыли из Европы, огибая Скандинавский и Кольский полуостровы, в Холмогоры, оттуда по Двине и Сухоне через Великий Устюг в Вологду, дальше везли посуху в Москву английское сукно, брабантские кружева, испанскую соль, рейнские вина, фарфор и зеркала (хоть Русь отдавала предпочтение пушкам, пулям и пороху), а возвращаясь, забирали с собой черную икру и русский керосин, мех, зерно, пух. Вскоре северный тракт стал нервом края, жизнь там бурлила по-ярмарочному: люди богатели, заморские купцы приобретали дома, строили склады, переходили из рук в руки товары, золото, менялись моды, кружили вести и сплетни со всех концов света. Тем более что Москва утратила доступ к Балтике, уступив шведам Нарву, а стало быть, лишь через Белое море могла вести торговлю и плести дипломатические интриги. Иностранные послы, купцы и авантюристы не раз восторженно писали о русском Севере – о городах богатых и более европейских, чем Москва, о плодородных землях, о благосостоянии деревень… Неудивительно, что многим хотелось этот край – столь ценный – аннексировать (уже в 1617 году проект английского протектората над русским Севером подготовил для королевы Елизаветы торговый агент Джон Меррик). Но и русские не плошали – дорожили своими северными рубежами.
«Русь к северу лицом обратилась», – скажет академик Платонов.
Лишь Петр Великий обратил ее к западу. С тех пор жизнь на русском Севере замерла, не без помощи царя, который задушил тамошнюю торговлю, запретив вывозить через архангельский порт целый ряд товаров и направив их поток через вновь обретенные Нарву и Ригу, а также Петербург.
Очередные цари черпали из Севера средства для ведения войн – будто из собственной шкатулки, постепенно ее опорожняя, пока богатый, живший морем и торговлей край не превратился в медвежий угол раскольников, ссыльных да беглецов…
В конце концов Российская империя забыла о Севере, раскинувшись на восток, на запад и на юг – разом.
XVIII и XIX столетия законсервировали русский Север – и речь его, и обычаи. К примеру, иные слова, которые можно найти лишь в литературных памятниках Древней Руси, живы тут и по сей день. Здесь сохранились, хоть и в выродившейся форме, традиции русского мира и старая вера, здесь вяжут сети на старый манер, а старухи помнят строфы древних былин. Потому что XX век – якобы век прогресса – на самом деле закрыл русский Север. Будто зону.
Академик Дмитрий Лихачев называет русский Север «самым русским».
* * *
Дни темно-серые, словно свет падает через щель приотворенной крышки – в гроб.
* * *
Поразительна интуиция Редактора Гедройца. Недавно он предложил мне написать небольшую рецензию на книгу Стефана Братковского «Господин Великий Новгород» и добавил, что сам ее пока не видел, но опасается путаницы. Так оно и есть.
На титульном листе читаем: «Подлинная история Руси». То есть – если я правильно понимаю – все, что прежде писалось на эту тему, – неправда! И сразу возникает вопрос: что же читал автор? К сожалению, ни библиографии, ни сносок. В послесловии Братковский поясняет: «Избавляю читателя данного труда от справочного аппарата; в тематике этой книги сведущи не более десяти человек на свете, которым примечания ни к чему, поскольку источники, на которые я ссылаюсь в тексте, и мнения ученых, которые я цитирую, не выходят за рамки списка хорошо известных трудов». Ну-ну!
Зато есть именной указатель, но он вызывает удивление, потому что в книге, посвященной подлинной истории Руси, ни разу не звучат имена величайших российских историков: Ключевского, Соловьева, Платонова. Автор, пишущий о началах Руси, то есть работающий, надо полагать, с древнерусской литературой – в том числе с летописями, – ни разу не упоминает фамилии Шахматова или Лихачева. Это лишь несколько ярких примеров, перечень недочетов значительно длиннее.
Дабы избежать недоразумений… Я не историк и сомневаюсь, чтобы Братковский отнес меня к числу пресловутых специалистов по его теме. Историей Новгорода и Древней Руси я интересуюсь как любитель, кое-что почитываю (в частности, древнерусские тексты) да шатаюсь по тропам новгородских ушкуйников. Летом побывал и в Кенозере, и в Пудоже, и в Каргополе, – то есть в тех местах, названия которых, как утверждает Стефан Братковский, для подавляющего большинства читателей – пустой звук.
Книга Стефана Братковского – путаная в обоих значениях этого слова: она запутывает читателя и путает одно с другим. Примеры? Пожалуйста: в 860 году святой Кирилл отправился с миссией к хазарам и по дороге, в Херсонесе, обнаружил «русскы писмены». Происхождение их уже многие годы заставляет ученых спорить, и до сих пор остается неясным – что автор «Жития Константина-Кирилла» (из которого о них известно) имел в виду? Братковский не знает сомнений: «Разгадать аутентичное «русское письмо» нетрудно: письмом руссов из Скандинавии были, естественно, – скандинавские руны, следы которых рассеяны в разных местах Древней Руси». Какая самоуверенность!
А заодно какое блистание эрудицией!.. Вот, в абзаце, предваряющем теорию происхождения «русского письма», Братковский перечисляет современных ученых, «в пылу битвы создававших порой просто-таки фантастические гипотезы». Среди них Давид М. Ланг, «профессор Оксфорда, блестящий историк кавказского мира (благодаря ему мы имеем историю современной Грузии и древней Армении)», и Дэвид Диринджер из Кембриджа, «великий знаток эпиграфики, историк алфавита и создатель необычного музея Алфавита», есть и историк русского происхождения Г. Вернадский – «патриот московского працаризма». (NB: фамилия последнего появляется в «Господине Великом Новгороде» лишь однажды, хотя это, без сомнения, один из величайших российских историков XX века; познакомься Братковский хотя бы с первым томом его «Истории России», не стал бы открывать давно уже открытые Америки.) Эта демонстрация собственной эрудиции, словно дымовая завеса, туманит голову и отвлекает внимание от основного факта: автор «Господина…» не знает текста источника!
Прочитал бы Братковский «Житие Константина-Кирилла» – и не писал бы ахинеи о рунах. По-славянски фраза звучит так: «обрете же ту Евангелие и Псалтирь русскыми писмены писано». Неужели святое Евангелие переводилось на руны? Согласно академику Лихачеву, наиболее правдоподобная из версий, объясняющих этот фрагмент, гласит, что речь идет о письме «сурском» (то есть сирийском!), другие упоминают перевод Библии на готский язык, третьи намекают на некое письмо древних руссов… О скандинавских рунах академик Лихачев не говорит ни слова.
Я не любитель придираться и цепляться к мелочам – что свойственно большинству критиканов, как правило не имеющих понятия о предмете разговора, – на собственных икрах не раз чувствовал клыки бумажных питбулей. Так что если я демонстрирую путанность «Господина…», то из желания показать сам механизм запутывания, заключающийся в том, чтобы самоуверенно нести чудовищный вздор, а также эпатировать эрудицией – частенько из вторых рук. Примеров привести можно множество, так как книга кишит ошибками, ляпсусами и диковинными заявлениями, особенно там, где автор блистает лингвистическими познаниями и связывает Ладогу с «ladowaniem», т. е. погрузкой, а волок – с волом (якобы лодки тащили волы). Проволокись Братковский сам через пару волоков – по вязким топям и обманчивым болотам, – понял бы абсурд своей идеи: волы в этих болотах – нонсенс. Не менее забавен всевозможный вздор по поводу северного быта – якобы люди от голода ели кору лип и листья вязов, которые здесь не растут (они ели сосновую кору!), а русская баня – аналог финской сауны… Но – будет, будет – перейдем к основному сюжету.
А именно Новгороду Великому – не стоит забывать об этом при чтении книги, ибо сам автор то и дело отступает в сторону, словно хочет заодно рассказать обо всем, что прочитал у других. Порой в самом деле трудно разобраться, о чем речь: об истории руссов, новгородцев или варягов (конечно, история тут путается и петляет, словно болотная тропа, но тем более следовало тщательно прорубить просеку текста) – и новгородский сюжет мне хотелось бы рассмотреть в трех аспектах.
Во-первых – согласно Стефану Братковскому, Новгород Великий на протяжении столетий был окружен заговором молчания. Как минимум начиная с Ивана Грозного, который приговорил город к тому, чтобы его «вычеркнули из истории и памяти России. За исполнением приговора следили последователи. А вместе с ними – историки. Циничные царедворцы наравне с патриотами». Ого, какой пыл – таким бы ядом фельетон пропитывать, а не исторический труд. Автор огулом осуждает всех летописцев (не обходя самого Нестора!) за якобы замалчивание самого факта существования Новгорода Великого до наших дней, ведь на XX съезде КПСС в 1956 году «Хрущев ничего не сказал в своем тайном докладе о преступлениях Ивана Грозного», так что лишь – еще одна цитата – «Быть может, завтра выглянут из бездонных подвалов, оставленных в наследство госбезопасностью, или закрытых архивов какие-нибудь конфискованные в монастырях летописи…».
Ну разумеется, разумеется: тайный доклад, подвалы госбезопасности, закрытые архивы, конфискованные летописи – вот они, реквизиты битвы за люстрацию! Что творится в этих польских головах… А ведь достаточно хоть Ключевского почитать, Соловьева, а также Вернадского – все они в разные годы посвятили Новгороду Великому целые главы своих многотомных историй России. Или обширную работу Беляева «История Новгорода Великого от древнейших времен до его падения», или солидный труд Никитского «История экономического быта Великого Новгорода», изданные в Москве в 1864 году. Не буду утомлять тебя, читатель, библиографией, отмечу еще только монументальное издание «Полного собрания русских летописей», которое вовсе не было прервано в советские времена, как можно заключить из слов Стефана Братковского о подвалах госбезопасности и закрытых архивах, но, напротив, благодаря работам Шахматова и Насонова, получило больший размах. Именно в этот период и были опубликованы новгородские летописи под редакцией Насонова. К сожалению, данные имена в книге Братковского отсутствуют вовсе, или – как в случае Беляева – упоминаются вскользь.
Во-вторых – Братковский возрождает мифы о вечевой демократии Новгорода Великого (именно демократические идеалы Древней Руси, воплощенные в новгородской республике, якобы замалчивали историки-патриоты московского самодержавия и их советские эпигоны – идолопоклонники советской империи, однако забавно, что сам Стефан Братковский чаще всего ссылается на советских мэтров истории – Рыбакова и Грекова), а самое понятие «вече» приобретает новое значение – автор «Господина Великого Новгорода» связывает его с «тем, кто ведает»; автор же «Этимологического словаря русского языка» – с теми, кто болтают. Достаточно послушать заседание польского Сейма или российской Думы (которую народ прозвал «говорильней»), чтобы убедиться – там больше болтают, чем знают. Так что можно себе представить, как выглядело это вече полудикой Руси на глухом Севере.
Впрочем, к чему напрягать воображение, ведь имеются летописи – образы новгородских вече запечатлены в них, словно на старых фотографиях, и имеют мало общего со стереотипами «Господина Великого Новгорода». Итак: на вече являлся каждый, кому не лень, зачастую под хмельком, и шум стоял тот еще (Ключевский шутил, что «решение составлялось на глаз, лучше сказать на слух, скорее по силе криков, чем по большинству голосов»), нередко дело доходило и до кулаков; бывало также, что проходили два вече на двух концах города одновременно, после чего одни на других толпой шли – с каменьями, с палками…
«Разъярившись, – читаем в «Новгородской первой летописи младшего извода», – словно пьяные, двинулись на иного боярина, на Ивана на Иевлича, на Чуденцевой улице, и его дом, и много других домов боярских разграбили; и монастырь святого Николы на Поле разграбили, восклицая: «Здесь житницы боярские». И еще в то утро на улице Людгощи грабили много дворов, восклицая, что «они суть нам супостаты»; и с того часа начала злоба множиться, прибежали они на свою Торговую сторону и сказали, что Софийская вперед хочет на нас вооружаться и дома наши грабить; и начали звонить по всему граду, и начали люди сбегаться, точно на бой, в доспехах, на Мост Великий; многие из них погибли: эти от стрелы, те от меча и мертвые были, как на войне. И страх охватил весь град».
События эти имели место в 1418 году – то есть не на заре новгородской республики, когда их можно было объяснить отсутствием демократических традиций, а на закате ее существования.
Основываясь на летописях, историк Соловьев насчитал в Новгороде двенадцать смут с момента смерти Ярослава Мудрого до татарского нашествия и двадцать – с момента нашествия татар до эпохи Ивана III. Василий Ключевский назвал устройство Новгорода «поддельной демократией» – ключевую роль в ней играли боярские клики, манипулировавшие чернью в своих интересах. Словом, новгородская охлократия, по сути, маскировала правление олигархии. Подобной точки зрения придерживались и другие историки – Платонов, Вернадский или Геллер, – причем эти ученые принадлежали к разным историческим школам, а потому трудно заподозрить их всех в пристрастии к марксистским стереотипам.
Не стану подробно анализировать здесь новгородский строй, добавлю лишь, что не все оценивали его столь негативно: например, Федотов в блестящем эссе «Республика Святой Софии», опубликованном в Нью-Йорке в 1950 году, высказывал идеи, под которыми мог бы подписаться сам Братковский – знай он о них… Жаль, что духовное завещание выдающегося российского мыслителя в книге польского автора не упоминается.
В-третьих – по Братковскому: Русь объединили татары, а могли бы – новгородцы или же… мы, поляки. Насчет поляков промолчу, мы ведь и собственные земли не умели удерживать подолгу, а Речь Посполитая конца XVIII столетия удивительно напоминала новгородскую республику первой половины XV века. Что же касается новгородцев, стоит разобраться, какими видит их Братковский и каковы реальные факты.
Итак, Братковский пишет: «Новгород Великий на протяжении столетий владел территориями, значительно превосходящими любое европейское королевство или княжество, достигая своими факториями самой Сибири, вбирал в свои государственные границы и русифицировал угро-финский север сегодняшней России не кровью и железом, а более высокой культурой и своими свободами».
В летописях же мы читаем, что когда в 1169 году двинская земля не пожелала платить новгородцам дань, отдав предпочтение Андрею Суздальскому, конфликт закончился резней. Позже двинская земля еще несколько раз пыталась выскользнуть из объятий Господина Великого Новгорода, наконец в 1397 году двинцы связались с московским князем Василием и даже крест ему целовали. И на этот раз новгородцы одержали верх, большую часть населения вырезали, на оставшихся наложили дань, а город Орлец, чтоб не повадно было, сровняли с землей. Ничего удивительного, что когда сын Василия, Иван III пошел на Новгород, двинская земля последовала за ним. Скажете, исключение? А казнь Ржевы и Великих Лук в 1437 году за отказ платить дань? Не говоря уже о судьбе аборигенов Севера.
Приведу, в заключение, слова незабвенного Михаила Геллера (Адама Кручена из «Культуры»), который писал, что исследования истории Древней Руси, хоть и не дают однозначных ответов на вопросы, касающиеся отдаленного прошлого, – это и невозможно, – но расширяют горизонты наших знаний, если только не полагать те окончательными.
* * *
Не есть ли совершенно одно ли лишь отсутствие?
Адам Загаевский
Вот уже два месяца я не расстаюсь с «Жаждой» Адама Загаевского. Вечером забираю с собой наверх, в спальню – на сон грядущий, утром приношу вниз, в кухню – к зеленому чаю, которым я встречаю солнце. Нередко обращаюсь к нему и в течение дня… Заодно пролистал вновь – по очереди – все сборники поэта. Все, которые у меня есть. И прозу, и стихи.
Мой дом стоит на самом берегу моря… «Что можно сказать о море? – пишет поэт в тексте «Среди чужой красоты», – говорлив один лишь пляж». Я смотрю в окно… «Кто говорит, кто пытается выразить бытие – предает его; бытие молчаливо и полно в своей невысказанности, всякое слово способно лишь обеднить его». Да.
Читаю «Жажду», будто пальцем вожу по следам волн на песке, соли на камнях.
Вот хотя бы стихотворение «По памяти», открывающее сборник. Как долго, наверное, это кристаллизовалось – в молчании – чтобы обрести подобную чистоту линий? На первый взгляд – предельно просто, крупицы памяти: узкая улочка, дым над коксовым заводом, соседи, снег на крышах, ксендз-сластолюбец. Но ведь каждый из этих старательно подобранных камешков прошел через «гортань стихотворения» – узкую, словно улочка. И неслучайно определение «узкий» появляется в тексте целых три раза. Можно лишь предполагать, о чем не говорят узкие губы старых дев, переживших Сибирь и Сталина, о чем не способен сказать узкий жаргон обыденности и подлости… В стихотворении «По памяти» на поверхности выступают лишь верхушки айсбергов – например, снег, лежащий на крышах «чутко, словно индеец», приносит запахи вигвамов детства… Однако я не вполне согласен с поэтом, что всякое слово обедняет бытие. Лишь то слово обедняет бытие, которое претендует на окончательность, то же, которое лишь намекает, напротив, обогащает его. Подобно стихотворению «По памяти».
Или «Комната». Она отличается от моей. За окном вместо моря и монастыря там – «несколько худых деревьев, / тонкие облака и дети из детского сада, / всегда радостные, шумные. / Порой сверкнет вдали окно автомобиля / или, выше, серебряная чешуйка самолета». Зато внутри выглядит так же – «куб, как для игры в кости». Даже у заварочного чайника схожая «надутая габсбургская губа». Поэт мечтает о полной сосредоточенности (которую Симона Вейль называла молитвой) и добавляет, что обрети он ее – вероятно, перестал бы дышать… Его труд есть. «масса неподвижного ожидания, / перелистывания страниц, терпеливой медитации, / пассивности».
Вопрос: растрачивает ли поэт время, – которого другие не теряют, – в поисках приключений на земле и выше, или же в подобные минуты он занят созерцанием, в котором Вейль видела ключ к человеческой жизни? Ответ мы находим в «Комнате».
Наконец – «Автопортрет», завершающий сборник. Выполненный несколькими штрихами, смутный, словно на темном мониторе. «Компьютер, карандаш и пишущая машинка занимают половину моего дня». На первый взгляд, поражает дистанция: «Я живу в чужих городах и порой говорю / с чужими людьми о чужих для меня вещах». Троекратное повторение одного слова, в одной только фразе. Ощущение чужести давно уже полюбилось поэту – он писал об этом в тексте «Среди чужой красоты», – в Праге, где впервые испытал это удивительное чувство: быть чужим и тем самым словно бы более реальным. (Как тут не вспомнить Гомбровича: «Я существую один. Поэтому я более чем существую».) Отсюда особая перспектива, с которой поэт видит ближних, охваченных завистью, вожделением или гневом, и монеты, стершиеся под множеством пальцев, деревья, не выражающие ничего, и птиц… Отсюда и одиночество, благодаря которому жизнь «пока что принадлежит мне» – как в «Автопортрете».
Читаю «Жажду», будто пальцем вожу по следам волн на песке, соли на камнях…
* * *
Отчуждаться – проникать внутрь себя. Существовать полнее, реальнее, нежели в разреженном пространстве связей, в сети отношений, сношений, взаимоотношений мнимой реальности. Да что там, даже собственный язык, когда мы пользуемся им по праздникам – по будням пребывая в пространстве языка чужого, – делается жестче, конкретнее… Освобождается от шелухи повседневности и всей этой словесной ваты – словесного хлама.
* * *
Некоторое время назад Даниэль Бовуа[9]9
Даниэль Бовуа (р. 1938) – французский ученый и публицист, автор исследований, посвященных истории Восточной Европы.
[Закрыть] в письме в «Культуру» обратил внимание на некорректное – с его точки зрения – использование мною слова «ruski», которым я якобы заменяю словечко «rosyjski», и назвал это «языковым искажением, оскорбляющим представления поляков о Европе». Далее профессор призывал меня придерживаться давней традиции польского языка, согласно которой слово «Русь» может быть употреблено лишь в двух случаях: