Текст книги "Журнал «Если», 2001 № 10"
Автор книги: Марина и Сергей Дяченко
Соавторы: Святослав Логинов,Урсула Кребер Ле Гуин,Далия Трускиновская,Гарри Норман Тертлдав,Пол Дж. Макоули,Чарльз де Линт,Владимир Гаков,Виталий Каплан,Евгений Харитонов,Сергей Кудрявцев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Мэри Бет, подойдя к двери в спальню, сказала:
– Я твой должник, Эдди. Даже и не представляю, как тебя отблагодарить.
– Чего уж там, – пробурчал Эдди.
Мэри повернулась к нему и, внезапно став очень серьезной, мягко произнесла:
– А знаешь, наверное, я все же смогу выразить свою признательность. Я скажу тебе правду. Как тебе отлично известно, Эдди, ты не самый популярный в городе человек. Но почему? Ведь ты всегда оказываешь людям мелкие услуги. Но любят ли тебя за это? Как ты полагаешь?
– Давай отложим сеанс психоанализа до лучших времен, – холодно предложил Эдди.
Мэри покачала головой.
– Потом меня рядом с тобой не окажется. – В ее голосе явственно прозвучали нотки страдания. – Ты хотя бы понимаешь, почему люди относятся к тебе не лучшим образом? Почему к тебе не приходят гости и тебя самого не приглашают на вечеринки, если, конечно, не считать вечеринками редкие застолья в редакции? А все это происходит как раз из-за тех мелких услуг, что ты, Эдди, навязываешь людям, но сам же держишь всех на расстоянии. За это, естественно, на тебя обижаются.
Эдди, рассмеявшись, сказал:
– Правильно. Только не забудь поделиться своими выводами с Рути Дженсон.
Мэри Бет пожала плечами.
– Бедняжка Рути получает от тебя как раз то, чего страстно желает, а желает она грубости и, заработав очередную порцию, упивается ею в одиночку дома, а потом чувствует себя перед тобой виноватой. Вот еще пример. Ты собирался выручить девчонку Боландов. Но подумал ли ты, что после этого и она, и ее сестра, и мать почувствовали бы себя твоими должниками? Или вот Трумэн Кокс. Сколько раз ты позволял ему угостить тебя стаканчиком, Эдди? Держу пари, что ни разу! А Стюарт Уинкль? Каждому в редакции известно, что ты делаешь за него газету. Но пользуешься ли ты ключом от его загородного домика? А ведь Уинкль действительно хочет, чтобы ты им воспользовался, Эдди, ведь он стремится расплатиться с тобой хотя бы так, хотя бы символически. А есть еще Джордж Эллмен, Хэрриет Дэвис… Длиннющий список, Эдди, и в нем все, кому ты оказывал и оказываешь мелкие услуги, и кто теперь считает себя твоим должником и ощущает перед тобой вину за то, что не любит тебя, но не понимает почему. Я тоже была в этом списке, Эдди, но теперь расплатилась с тобой сполна.
– Ладно, с окутывавшей меня тайной мы худо-бедно разобрались, – мрачно произнес Эдди и, ткнув пальцем в сторону лежащей на кровати девушки, спросил: – А что ты скажешь о ней?
– Об этом, Эдди. Об этом, а не о ней. Думаю, сначала снимем ее на видео, сделаем несколько копий и рассуем их по безопасным местам, а уж потом объявим о своем открытии на весь мир. Как тебе мой план?
Эдди пожал плечами.
– Делай, как знаешь.
Мэри, криво улыбнувшись, тряхнула головой.
– Я в редакцию, Эдди. Посижу там на телетайпе, а как только появится Холмер, привезу его к тебе. Ты как, продержишься здесь еще часа два?
– Продержусь. – Мэри надела плащ, и Эдди, выйдя вместе с ней на крыльцо, спросил: – А тебе не приходило в голову, Мэри Бет, что мне просто нравится помогать ближним и никаких скрытых мотивов за этим нет?
Мэри, рассмеявшись, пообещала:
– Я подумаю над твоими словами, Эдди. Ну, пока.
Эдди, оставшись на крыльце, вдохнул полной грудью. Отмытый дождем мир пах свежестью. Нестриженные много лет кусты и деревья надежно отделяли дом Эдди от окружающего мира и заглушали шум маленького городка. Правда, если вслушаться, становился различимым шум машин, но не голоса, не смех, не отдаленные возгласы и тем паче музыка, которую Эдди не выносил.
Эдди вдруг показалось, что он – последний на Земле человек. Мысль была, конечно, глупой, и он, презрительно хмыкнув, резко повернулся, вошел в дом и запер за собой дверь; затем принес из кухни в спальню стул и уселся рядом с кроватью. Девушка снова дрожала. Намереваясь поплотнее подоткнуть под нее одеяло, Эдди протянул руку, да так и замер – черная мантия укутывала голову девушки уже менее плотно, чем прежде, и явно переместилась назад, открыв щеки. Эдди осторожно стянул с гостьи одеяло и, перевернув ее, обнаружил, что мантия съежилась и покрылась морщинами в тех местах, где прежде никаких морщин не наблюдалось. Девушка задрожала заметно сильнее.
– Да кто же ты, черт возьми, такая?! И что с тобой происходит? – Эдди нахмурился. – Ты ведь знаешь, что тебя ждет. Верно? Тебя увезут, начнут изучать, попробуют, разговорив, выяснить, откуда ты и где остальные, подобные тебе… Тебе наверняка причинят вред, возможно, даже погубят.
Эдди снова вспомнил золотистые лужицы ее глаз, прикосновение ее кожи – шелка, натянутого на что-то твердое, – хрупкость ее тела, легкость, с которой он девушку нес.
– Что тебе здесь нужно? – прошептал он. – И откуда ты?
Не получив ответа, Эдди замолчал. Просидев минут пять, задумчиво разглядывая незнакомку, он вдруг порывисто встал, отыскал в шкафу сухие ботинки и теплую фланелевую рубашку. Переодевшись и обувшись, завернул фигурку в одеяло, перенес в машину и осторожно уложил на заднее сиденье. Затем забежал в дом и, вернувшись через минуту, укрыл девушку вторым одеялом.
Заведя мотор, Эдди повел машину к горам, к домику Стюарта Уинкла, которым тот предлагал пользоваться в любое время. Ехал Эдди осторожно, перед каждым поворотом сбавлял скорость, чтобы тряска не потревожила пассажирку.
Когда Эдди свернул с шоссе на пустынную грунтовую дорогу, почти вплотную к обочине подступили вековые сосны и дубы, но вскоре дорога пошла круто вверх, лес по краям грунтовки расступился, и за деревьями справа заблестел океан. Эдди остановил машину на ровной площадке у края скалы и немного посидел, любуясь вечно катящимися волнами, неизменными и непостижимыми. Потом покатил дальше.
* * *
Домик Уинкла отыскался высоко в горах среди неохватных молчаливых деревьев. Домик представлял собой хижину из грубо оструганных досок калифорнийского мамонтова дерева с примитивной дровяной печью, но без водопровода и электричества. В доме нашлись керосин для лампы и полная кладовка провизии; у самой двери под навесом – множество сухих дров; в единственной спальне стояли две широкие кровати, а в гостиной – еще и диван.
Закутанная в одеяла девушка на заднем сиденье походила на огромный тугой кокон. Эдди бережно поднял ее, внес в хижину и уложил на кровать, затем торопливо растопил печь и притащил несколько охапок дров. Едва по дому волнами начал разноситься жар, он скинул верхнюю одежду и, как прежде, лег рядом с девушкой, а она, как тогда, прильнула к нему всем телом, впитывая тепло. Вскоре на Эдди навалилась дрема, и ему привиделось детство – жара, что тяжелым покрывалом обволакивала Индиану, и прилетавшие изредка смерчи, которые высасывали жизнь из всего живого и крушили вокруг все сущее…
Некоторое время спустя Эдди, с трудом прервав череду грез, встал, подбросил в огонь дров, а после секундного колебания швырнул в печь и пленки, которые дала ему на сохранение Мэри Бет. Затем сходил на кухню, накачал воды из колонки, напился, снова улегся рядом с девушкой и снова погрузился в блаженное состояние между сном и явью. Постепенно все его тело налилось усталостью, но то была приятная усталость – истома, близкая к блаженству. Иногда Эдди разлеплял налитые свинцом веки и что-то едва слышно бормотал, но девушка не отвечала, и он в следующую секунду закрывал глаза и забывал собственные слова.
Наступили сумерки, за ними – темнота, потом – снова сумерки. Замечательно было просто молча лежать и не шевелиться. Правда, изредка девушка вздрагивала, и тогда Эдди вставал и подбрасывал в затухающую печь дрова.
Наступил новый день. Эдди встал, оделся и, пошатываясь, словно пьяный, добрел до кухни. Открывая там банку с растворимым кофе, ощутил вдруг позади чье-то присутствие. Резко обернулся и увидел, что гостья встала. Она была невероятно хрупкой, тоненькой, словно соломинка, хотя ростом едва уступала Эдди; ее золотые глаза были широко распахнуты, но что в них таилось, Эдди не разобрал.
– Что-нибудь съешь? – предложил он. – Или, может, воды выпьешь?
Девушка, не отрываясь, смотрела на Эдди, и он вдруг осознал, что необычные складки кожи в паху, отсутствие волос, груди, да и сам цвет ее кожи кажутся ему уже нормальными, а не чужими, не отталкивающими, хотя она, конечно, не женщина, да и это не «она» вовсе, а нечто, чему здесь не место.
– Ты способна говорить? – спросил Эдди. – Меня понимаешь?
Выражение ее лица было подстать выражению мордочки дикого лесного зверька – чуткое, разумное, но вместе с тем непознаваемое.
– Если понимаешь меня, пожалуйста, кивни. Вот так. – Эдди кивнул, и через секунду она повторила кивок. – А так делай, если хочешь сказать «нет». – Эдди мотнул головой, и девушка вновь повторила его движение. – Ты понимаешь, что тебя разыскивают люди?
После непродолжительной паузы она кивнула, затем очень решительно повернулась, и, к удивлению Эдди, вместо черной мантии, спускавшейся на спину, у нее оказалось нечто мерцающее, сияющее, переливающееся всеми цветами радуги. Эдди затаил дыхание, а нечто за спиной девушки шевельнулось, расправилось. Крылья! Хижина была тесной, и оттого крылья, даже полностью не развернувшись, уперлись в стены. Они походили на прозрачную ткань – тонкие, наполненные живым искрящимся светом. Эдди невольно шагнул вперед и коснулся левого крыла девушки. Оно было твердым, как сталь, и прохладным. Девушка скосила на Эдди огромные немигающие глаза – блюдечки с расплавленным золотом – и сложила крылья.
– Мы уедем куда-нибудь, где всегда тепло, – хрипло пробормотал Эдди. – Я спрячу тебя. Как-нибудь незаметно провезу. Тебя не найдут, не поймают!
Она прошла через комнату, на секунду замерла перед дверью, озадаченно рассматривая дверную ручку. Эдди неуклюже рванулся следом, но девушка поспешно распахнула дверь и выскользнула наружу.
– Стой! Замерзнешь! Умрешь!
Лесная поляна была залита косыми лучами солнца, пронзающими кроны деревьев-исполинов. Девушка, полуобернувшись, запрокинула лицо к свету и расправила крылья во всю ширь. Затем легко, словно бабочка или лесная птаха, взмыла в воздух, и от крыльев во все стороны полыхнул свет.
– Остановись! – снова крикнул Эдди. – Пожалуйста! Остановись! Вернись, ради всего святого!
Крылатое существо поднялось немного и кинуло на Эдди с высоты взгляд прекрасных золотых глаз. И тут воздух наполнился трелями и переливами арф и флейт, хотя девушка и рта не раскрыла. Звуки нарастали, становясь громче, пронзительней… Эдди рухнул на колени и со стоном прижал ладони к ушам. Мало-помалу придя в себя, он поднял голову. Существо было уже высоко и, сияя, продолжало подъем, а вскоре и вовсе исчезло, растворилось в небесной синеве. Эдди уткнулся лицом в толстый ковер из сосновых игл и замер.
* * *
Его плечо настойчиво трясла чья-то рука, а по ушам хлестали яростные проклятия Мэри Бет. Эдди застонал и постарался снова впасть в забытье, но Мэри не унималась:
– Скотина проклятая! – кричала она. – Грязный сукин сын! Ты позволил ему улететь! Ведь так?! Отпустил его!
Эдди повел плечом, стряхивая с себя назойливую руку.
– Вставай, негодяй! Слышишь меня?! Вставай! И не воображай, что я тебе позволю здесь сдохнуть! Это было бы для тебя слишком простым выходом. Поднимайся немедленно!
Эдди неохотно встал на четвереньки, а потом, опираясь на Мэри, распрямился полностью. Она, кляня его на чем свет стоит, отвела в хижину, усадила на диван, а сама, встав рядом и скрестив на груди руки, принялась кричать:
– Почему? Скажи мне только, почему? Ради всего святого, скажи, Эдди, почему? И только не вздумай опять вырубиться! Открой свои чертовы глаза и держи их открытыми!
Эдди безмолвствовал, но Мэри не оставляла его в покое – весь день и всю ночь не позволяла ему уснуть или даже прилечь. Она трясла и щипала его, насильно поила кофе, заставляла встать и пройтись по комнате.
* * *
На рассвете пошел нудный моросящий дождь, который и привел Эдди в себя. В голове царил хаос. Вслушиваясь в шорох дождя, Эдди попытался привести мысли в порядок. Он, казалось, долгое время был где-то далеко… Но где именно? Связных воспоминаний почти не осталось. Эдди огляделся. Оказалось, что он не дома, а в какой-то хижине, а рядом в кресле дремлет Мэри Бет. Эдди в изумлении потряс головой, и немедленно проснувшаяся Мэри спросила его:
– Очухался, Эдди?
– Кажется. Где это я?
– Разве ты сам ничего не помнишь?
Он хотел было признаться, что ничего не помнит, но на него нахлынули вспоминания, и он вскочил, обводя комнату встревоженным взглядом.
– Его нет, Эдди. Оно улетело, бросив тебя на верную смерть. Ты бы умер, приятель, если бы я вовремя не подоспела. Понимаешь меня?
Мэри, несомненно, говорила правду, и Эдди опустился на кровать и обхватил голову руками.
– Скоро станет светло, – сказала Мэри. – Сейчас я на скорую руку приготовлю что-нибудь. Мы перекусим, и я отвезу тебя домой, а за своей машиной вернешься через день-другой. – Она встала и застонала. – Боже, тело ноет, будто всю ночь с медведями боролась. – Проходя рядом, Мэри на миг опустила руку Эдди на плечо и в сердцах воскликнула: – К черту, Эдди! К черту все!
Через минуту он тоже встал и прошел в спальню. Там на кровати, в которой он провел ночь рядом с неведомым существом, лежали остатки его мантии. Эдди попытался поднять их, но под его пальцами они немедленно рассыпались в прах.
Перевел с английского Александр ЖАВОРОНКОВ
Алан Кубатиев
ВЫ ЛЕТИТЕ, КАК ХОТИТЕ!
Птичий был единственной причиной того, что он все-таки получил эту работу.
Иначе ему не видать бы этой зарплаты, как своих ушей без зеркала. Резюме, которое он оставил три недели назад в Птичьем Дворе, было составлено довольно осторожно. Кассету он записал на воробьином, который все они более или менее понимали.
Пятый пункт дался ему особенно трудно. Птицы фантастически чувствительны к мельчайшим изменениям тональности – детектор лжи по сравнению с ними кусок железа, а нормальные человеческие уши – кусок мяса. А когда врешь, тон, увы, повышается – усилие перенапрягает мышцы гортани…
"Чирр-чюррип-фьюирр-чак". "Фьюирр" – не выходило, хоть плачь. Получалось "фюирр" – "очень люблю", а за такую ошибочку в произношении можно было очень легко потрохами заплатить.
Вронский промучился два вечера, пока ему удалось добиться убедительного звука.
Теперь он сидел на своем насесте в вольере напротив начальницыного и снова мучился, переводя ответ начальнику птицефабрики, умолявшему смягчить приговор. Случай был безнадежный. Все директора птицефабрик были приговорены к незамедлительной утилизации на кормокомбинатах, а персонал к пожизненному заключению там же, но с утилизацией посмертно.
Начальницы, слава богу, не было на месте. Сквозь приоткрытую дверь вольера виднелся стол, заваленный кассетами, несколько исклеванных яблок. Насест был самую чуточку загажен. Ровно настолько, чтобы показать, что Начальница помнит о своей исконной сущности.
Из соседних вольеров доносились неразборчивые писки и вскрики. Вронский понимал далеко не все.
Тогда, в незапамятные времена, он поперся на факультет зоолингвистики по очень простой причине, вернее, сразу по трем очень простым причинам.
Третья была – жестокий недобор, отчего брали всех, кто пришел на экзамен.
Вторая – до университета от дома можно было дойти пешком за семь минут.
А первая – туда поступала Ледка. Она училась в школе с орнитологическим уклоном и была помешана на всех этих делах. Сама выучила какаду, безо всяких учебников и курсов, просто с голоса. У нее было два какаду, здешнего выводка, по ночам она регулярно слушала "Крик Какаду", а братец, мореман дальнего плавания, контрабандой возил ей из загранок покетбуки и записи на какаду.
Два курса Вронский таскался за нею, несколько раз под настроение они вусмерть целовались в подъездах. Потом Вронский уже совсем решил на ней жениться и уехал в стройотряд – "подрубить капусты" на свадьбу. Кстати, строили они ту самую птицефабрику, ответ директору которой он сейчас переводил.
Вронского познобило: по теперешним временам это солидной темноты пятно в биографии. Не дай бог, Дятлы достучатся…
* * *
Вичч-чьючи-чир-чир-чи-фирр. Вам отказано окончательно.
* * *
Вронский отложил микрофон и снял наушники. Намятые хрящи горели, в голове, как воробьи под церковным куполом, метались звенящие крики. За сегодняшний день это был восемнадцатый перевод, не говоря уже о письменных: губы сводило, язык дрожал от утомления, горло саднило. Он знал, что на своих слетах они все равно посмеиваются над ним и остальными переводчиками, а Ара виртуозно передразнивают их ошибки и оговорки… Ну и черт с ними. Главное, что не надо идти наниматься на кормокомбинаты. Фью-ирр-чип.
А замуж за него Ледка не вышла. Пока он горбил в стройотряде, она безмятежно "выскакнула", как поведала ему ее бабушка. За морского летчика. Мгновенно и впечатляюще забеременела, родила близнецов, назвала Кастор и Поллукс, и выпала из обращения. Вронский крайне редко вспоминал о ней, и почти всегда с похмелья. Особенно с тяжелого, с классического Katzenjammer'a.
Года два он не мог смотреть на женщин. Его тошнило даже от безобидных фотомоделей на журнальных обложках. Это вовсе не значило, что его не тошнило от мужчин – тошнило, и еще как. Его тошнило от всего. Кроме птичьего языка.
Диплом он защитил даже с некоторым блеском. Профессор Зимородков предлагал ему оставаться на кафедре, но он уехал на Куршскую косу и проторчал там почти четыре года. Все это казалось чисто академическими забавами, не имеющими почти никакого практического смысла. Но было приятно.
* * *
А потом изменилось все. Настал Птичий Базар.
* * *
Охоту запретили, из библиотек вычистили абсолютно все, что имело к ней отношение, начиная от Тургенева и Бианки до «Устава соколиной охоты». По слухам, его автор сейчас скрывался где-то под Москвой – то есть буквально под Москвой. Политическое убежище у крыс – штука ненадежная, но все же… Все лучше, чем то, что ждало обвиненного в «разжигании межвидовой вражды»…
Они летели из-за моря. Вронский сам видел, как начался Перелет – сначала поодиночке, затем небольшими стайками, и потом уже пошли целые караваны, крикливые, хохочущие, все время что-то клюющие…
* * *
Дверь скрипнула, отворилась на три пальца, и в щель блеснули запотевшие очки, потом мокрая лысина. Потом брюхо, по которому изгибался галстук.
– Ук-хуу!.. – сказал Совчук вместо приветствия. – Чай чью?..
Заварка у него вечно кончалась раньше всех.
Нехотя слезая с насеста, Вронский сказал:
– Ты что, жуешь его, что ли?
– Нет, суп варю, – ответил Совчук, пристраиваясь в углу. Он тоже попал сюда почти случайно.
Первый набор ФЗЛ, первый выпуск, первый диплом в выпуске, легендарная группа Петуниной, экспериментальный перелет по маршруту канадских серых гусей – во времена Вронского об этом уже рассказывали разные сказки. Все это очень быстро кончилось, и даже плохо обернулось для некоторых особенно выдающихся личностей. Однако Совчуку пофартило – во время последней смены паспортов на именные кольца ему неправильно заложили второй пуансон, когда перечеканивали фамилию. Из САвчука он стал СОвчуком. Отдел Сов – самый престижный и уважаемый. Совиный язык – язык высшей документации. Его приняли именно туда. Иначе бы – ку-ку! Птицы не любят старых.
Он работал в отделе всего-навсего переводчиком, но несколько раз выручал Вронского информацией и своевременными предупреждениями о чистке перьев. Это было странно, потому что на Куршской косе, где Совчук делал свою тему, у них были серьезные трения из-за Гули Синицыной, на которой Вронский потом целый год был женат. А тогда дошло даже до рукопашной.
Но на Птичьем Дворе Совчук встретил его как родного… Ну ясно млекопитающие должны держаться друг друга.
Наскребя пару десятков ложек, Вронский пересыпал их в маленький желтый череп и отдал Совчуку.
– Нет слов, – сказал Совчук, принимая емкость. – А ты сам что ж, совсем не пьешь, что ли?
– Не успеваю… – тускло ответил Вронский, потянулся и с хрустом зевнул.
– Неразумно, – заметил Совчук. – Вот уж для чаю время должно быть. Это последнее, что нам осталось из наших свобод. Кстати, что-то я твоей Страусихи не слышу.
Вронский отмахнулся.
– Бегает где-то, – сказал он и плюнул в угол. – Достала она меня не поверишь до чего. С одного на другое перескакивает, все ей не так, все ей срочно, через минуту уже тащи.
– Так ежику понятно, – сказал Совчук, сосредоточено нюхая чай. – У них обмен веществ ускоренный, отчего и температура тела высоченная. А сие неизбежно отражается на мозгах.
– Это у людей отражается, – мрачно ответил Вронский, – А у этих… Знаешь, какая у моей дежурная трель? Фичи-чьюирр-чи-чи-чирр!
– "Совершенно по-человечески!" – без труда перевел Совчук и ухмыльнулся. Он знал практически все диалекты: в свое время его работа по резервам дружелюбия серых ворон наделала немало шуму. – Вот стерва!..
– Точно! – горько подтвердил Вронский. – И никакой радости, что брачный период начинается. У них ведь самцы на яйцах сидят…
– Ой, да какая хрен разница! Ну сидел бы тут самец, долбил бы тебя. У них самцы агрессивные, особенно во время этого самого дела. Валю Котова один так клювом цокнул – до сотрясения! А потом еще и уволил по седьмому пункту, за фамилию…
– То есть это как? – удивился Вронский. – Это ж Орляка уволили!
– Да, все верно, – подтвердил Совчук, устраиваясь на насесте. – Он же, дурак, фамилию когда менял, кому надо не сунул, чтобы Арам старую не продиктовали. Фамилийка-то жены! Да еще выдавалась за птичью. Орляк – это же разновидность папоротника. Съедобного. Закусон, кстати, бесподобный. Дятлы достучались, и привет…
– Твари, – безнадежно сказал Вронский.
– Эт-то все пустяки, – изрек Совчук. – Вот когда летишь по пятому, тогда уж шандец. У тебя как, нормально?..
Вронский уже открыл было рот, чтобы сказать "Конечно, нет", но вдруг шумно сглотнул. Что-то любопытен стал дедушка нашей орнитолингвистики. Ведь знает, кажется, что таких вопросов не задают.
– Вполне, – сказал он. – Ты же помнишь, я рыбок разводил.
– А-аа, точно, – обрадовался Совчук, начиная спускаться с насеста. – Ты ж был краса и гордость нашей аквариумистики! Гулька тогда вроде тоже на рыб перешла?
– Нет, – сказал Вронский. – Птичница, как мы. Тебе ли не знать. И вообще ты извини, у меня тут еще куча всякого свиста, а Страусиха вот-вот прискачет…
– Не смею, не смею, – пропыхтел Совчук, направляясь к двери. На пороге он обернулся и прищуренным глазом смерил вольер. – Ты бы насест хоть белилами побрызгал, что ли. Вот увидишь, она к тебе сразу меньше придираться станет! Хочешь, сведу тебя с декоратором, он тебе его под натуральное гуано распишет?
– Кайф, – сказал Вронский. – А духов таких нет, чтоб и запах был натуральный?
* * *
Осень всегда приносила ему что-то вроде умиротворения. Некоторые классики утверждали, что с каждой осенью они расцветают вновь. Расцветать Вронскому пока не особенно требовалось; но яркое холодное небо, сладковатая прель осыпавшегося листа, замедленный шаг дня как-то утешали.
Далекие тоскливые вопли долетели из синевы. Он задрал голову, силясь высмотреть колеблющийся пунктир за редкими облаками.
Перелетали на юг теперь все больше натуралы; Птицы летали когда им вздумается и даже начинали втихую пользоваться самолетами – но именно втихую. Совы этого не одобряли.
Ничего не разглядев, он потер глаза и свернул с Журавлевской на ГолубьМира. По дороге стояли лотки с книгами, но он и смотреть не стал: и без того было известно, что там выставлено – "Песнь о Буревестнике", "Чайка по имени Джонатан Ливингстон", "Соловей", "Великое яйцо", "Суд птиц" и так далее… На личные библиотеки покушений не было, хотя явно шло к тому.
Он едва не столкнулся с парой пьяных девок, тащившихся куда-то со здоровенным и тоже пьяным Страусом. Клюв и лицевые перья у него был в помаде – лиловой и оранжевой. Любопытно, как это у них осуществляются межвидовые контакты… Хотя если Страуса засекут свои, ему ой как не поздоровится.
Подмораживало. Но все окна был приоткрыты. Зимой позволялось закрывать рамы, но форточки неумолимо предписывалось держать отворенными, чтобы малые натуралы могли беспрепятственно влетать и вылетать. Если подлетала Птица, окно должно быть сразу же распахнуто на всю ширину проема. А дать Птице в клюв, мысленно добавил Вронский, можно только мечтать…
Их двор, слава богу, был на редкость неудобным для гнездовий. Крыша слишком поката, деревья слишком тонкие, чердак слишком тесный, антенн нет. Да и на соседних крышах была всего пара гнезд, но и те явно брошенные.
Входя в подъезд, Вронский, как обычно, усмехнулся и помотал головой. Несмотря ни на что, кошками воняло – мощно, живо и победоносно, от подлестницы первого этажа до площадки третьего, где он теперь жил. И это было хорошо весьма – по крайней мере для него. Невозможно было точно засечь, где они водятся.
Ему едва удалось умыться и поесть: когда он собрался выйти и пересечь двор, в дверь постучали – резко, коротко и четко. Сердце заколотилось. Но он тут же сообразил, что брали бы его через окно. Вронский остановился и горестно развел руками. Сделал глубокий вдох и на выдохе произнес все тридцать семь слов "Малого загиба Николы Морского", выученного с голоса у боцмана Кулькова еще до Перелета. Потом обречено пошел открывать.
В проеме распахнутой двери Вронский прежде всего увидал немыслимую, роскошную даже по теперешним временам широкополую "федору" черного фетра. Словно бы прямо от нее спускался черный плащ, запыленными полами стелившийся по желтому кафелю.
– Барэв дзэсс!.. – скрипуче раздалось из-под полей "федоры".
– Здравствуйте, Рейвен, – устало проронил Вронский и отступил, пропуская гостя.
Под волочащимся плащом не было видно, как он сегодня обут. Однако мучительное шарканье безошибочно выдавало напяленные с адским трудом туфли. Рейвен дотащился до гостиной, остановился, тяжело дыша, затем направился к креслу и долго-долго, кряхтя совсем по-человечески, примащивался в нем. Вронский в очередной раз представил себе тот пластический выверт, который гостю пришлось совершить, и привычно, хотя и не слишком горячо, пожалел его.
– Извините, дорогой Рейвен, – сказал он, – задремал я тут после работы, а вы стучите, а вы стучите всегда так деликатно, вот я и отворил не сразу… Кстати, почему вы не пользуетесь звонком?
– Потому что он у вас не рра-ботает, – хрипло ответил гость. Из-под шляпы блеснул круглый насмешливый глаз.
Вронский покивал.
– С электричеством я не дружил никогда, – признался он. – Хотя кто это прошлый раз мне клювом провод перебил?..
– Вашего безделья это не опрр… – ответил Рейвен и сложил рукава. – Я бы с удовольствием покле… сьел бы чего-нибудь…
Вронский пошел в кухню, произнося про себя "Большой Шлюпочный загиб" сорок четыре слова на одном дыхании. На последнем он внес тарелку с котлетой и собрался раскрошить ее вилкой, но тут мелькнуло черно-серое острие – мощный клюв подхватил котлету, подкинул ее в воздух, разинувшись, снова поймал, и тремя спазматическими толчками котлета была отправлена в зоб.
– Недуррно, – сказал Рейвен, откидываясь в кресле. – Очень недуррно.
– Неужели вы чувствуете вкус? – удивленно спросил Вронский, глянув на пустую тарелку.
– Рразве я дегустаторр? – каркнул Рейвен. – Мы рразличаем арроматы…
– Вернее будет сказать "запахи", – поправил Вронский.
– Благодаррю, зап-пахи. Дуррная прривычка прроглатывать срразу. Остается с птенцовой порры. Матеррь прриносит, а ты спешишь прроглотитть!..
Вронский уселся в кресло напротив.
– Как подвигается ваша работа? – учтиво осведомился он.
– Благодаррю, успешно, хотя и медленно, – гортанно отвечал Рейвен. Прроклятые бюррократы не дают рразвернуться. Aberr перрвая глава пррактически готова. Я обосновал, pourquоis великий Эдгарр вывел именно воррона и никого дрругого. Agrrree, согласитесь, никто другой не смог так точно отрразить воплощение неумолимого ррока для человека….
Рейвену жилось непросто: Птицы относились к нему настороженно – признавая его необходимость, они презирали его за тягу к очеловечению… Он явно платил им тем же: презирал за тупость и старческий идиотизм, к чему примешивалась еще и вечная вражда ночных и дневных Птиц…
В тот раз Рейвен первым подошел к нему и без предисловий прокаркал, что они однородцы и что он читал работу Вронского по диалектам малых врановых натуралов. Сергей так растерялся, что не сумел сначала толком ответить.
Птицы никогда ничего не читали. Они только слушали и только в переводе. Рейвен же не только читал. Он еще и очень сносно писал и говорил на трех человеческих языках. Матерился же он почти свободно – явно не совсем понимая, что именно он произносит.
Кстати, он терпеть не мог Совчука. У Птиц никогда не понять, насколько хорошо они к вам относятся и относятся ли вообще. Но вот насколько плохо это видно сразу. Когда на том же приеме к нему подлетел Совчук и заговорил было на чистейшем поли-врановом со всеми переливами, Рейвен искоса глянул на него и вдруг долбанул клювом в переносицу – снайперски: расколол перемычку очков, не тронув кожи…
– Отчего вы не пользуетесь окном? – спросил Вронский.
– Чтоб стучать в дверрь, – сообщил Рейвен, сбивая шляпу на стесаный затылок. – Обожаю, когда мне откррывают.
– Вы начитались любимого автора, – сказал Вронский.
– Ничуть, – заявил Рейвен. – Прросто люблю. А как ваша рработа?
– Это не работа, – Вронский потянулся за сигаретами, но вовремя вспомнил, что Птицы не выносят дыма.
– Веррно, – сказал Рейвен. – Вы называете это "служба". Rrright?
– Почти, – уклончиво ответил Вронский. – Можете звать это "халтура".
– Не обнарружил… – недоуменно произнес Рейвен. – Стрранное вырражение. Нет в словарре. По кррайней мерре в моем… Что означает?
Вронский объяснил, ухмыляясь. Рейвен встопорщился совсем по-птичьи и завертел головой.
– Очень, очень человеческое вырражение, – сказал он. – И весьма ворронье… Запоминаю в память. Что вы мне говоррили в пррошлый рраз о ворронизме Пушкина?..
В затруднении Вронский наморщил лоб, и Рейвен подсказал:
– Ну как же!.. Обворрожительные стихи, очень веррное видение…
– А!.. – вспомнил Вронский. – "Ворон к ворону летит!.." – "Воррон воррону крричит: "Воррон, где б нам пообедать? Как бы нам о том проведать?" Воррон воррону в ответ…" Рarrdon, как ттам дальше?..
Вронский хотел ответить, но у него неожиданно перехватило горло. С трудом сглотнув, он хрипло выговорил:
– "Верю, будет нам обед…" Но горло перехватило еще туже. Даже Рейвен почувствовал неладное: хотя он промолчал, круглый глаз уставился на Сергея с некоторой тревогой.
Справившись с собой, Вронский продолжал:
– "В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый… Кем убит и отчего, знает сокол лишь его, да кобылка вороная, да хозяйка удалая… нет, молодая…"