355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Фьорато (Фиорато) » Мадонна миндаля » Текст книги (страница 9)
Мадонна миндаля
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:50

Текст книги "Мадонна миндаля"


Автор книги: Марина Фьорато (Фиорато)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

ГЛАВА 14
NOLI ME TANGERE [24]24
  Не прикасайся ко мне (лат.).


[Закрыть]

– Когда ты закончишь эту фреску?

Но Бернардино в ответ на вопрос Симонетты даже глаз от работы не оторвал.

– Скоро. Я получил выгодное предложение из монастыря Чертозо ди Павия. Тамошние молчаливые монахи придутся очень кстати после твоей бесконечной трескотни.

Симонетта только улыбнулась, услышав эти слова, хотя раньше непременно строго нахмурилась бы. Она уже начинала привыкать к его манере вести себя. Она молча кивнула, неожиданно огорчившись при мысли о том, что им придется расстаться. Она чувствовала, что они наконец-то не только достигли некоего перемирия, но и понемножку движутся в сторону дружбы. С тех пор как Симонетта узнала, что Бернардино сделал для сынишки Манодораты, она стала смотреть на него иными глазами. Теперь она уже понимала, что и в самом художнике сохранилось немало мальчишеского, хоть он и значительно старше ее. Она понимала, что именно он старается скрыть за своей показной развязностью, даже наглостью. Да, Бернардино действительно был совсем не таким человеком, каким хотел казаться, и далеко не всегда говорил то, что думал на самом деле. Окружающие видели лишь внешнюю его оболочку, которая, как и его творения, служила маскировкой его истинной сущности, истинного отношения к человеческому обществу. Во всяком случае, верующей христианке Симонетте казалось очевидным, что для него отношения между людьми, все происходящее в их обществе – это некая игра, театр. Пресвятая Дева Мария, ставшая Богородицей, ведь тоже испытала и любовные страдания, и родовые муки, а затем пережила и потерю единственного Сына. Так что в реальной жизни она вряд ли могла выглядеть столь безмятежной, какой ее принято изображать на иконах и фресках. Да и святые, которым выпали на долю невыносимые страдания и жестокая смерть, никак не могли – Симонетта в этом не сомневалась – во время смертных мук выглядеть такими спокойными и покорными, несмотря на самую что ни на есть стойкую веру. Их вера, как и вера самой Симонетты, была подвергнута тяжким испытаниям – горем, болью, душевными муками. Симонетта даже слегка улыбнулась: все-таки не стоило быть столь самоуверенной и сравнивать собственные страдания с теми, что выпали на долю святых. Да, конечно, и она тоже немало страдала и горевала, но ей все же не довелось испытать таких мучений, как, например, святой Люсии, которой вырвали глаза, или святой Агате, у которой вырезали груди.

А Бернардино заметил лишь улыбку Симонетты, но не в силах был прочесть ее мрачные мысли. И благодаря этой улыбке он только что сделал совершенно неожиданное открытие: когда Симонетта улыбалась, у нее на переносице собирались очаровательные морщинки и это делало ее куда более земной и доступной, а не такой прекрасной, бесплотной и далекой, как луна на небосклоне. Думая об этом, Бернардино вдруг почувствовал себя невероятно счастливым и тоже улыбнулся, отвечая Симонетте не менее ослепительной, чем у нее самой, улыбкой.

– Только не говори мне, синьора, что тебе так уж хочется поскорее уйти отсюда, – поддразнил он ее. – Не говори, что тебе совсем не нравится мне позировать. – В его веселом голосе отчетливо слышалась легкая насмешка.

– Разумеется, это большая честь – служить моделью для образа Мадонны… – начала было она.

– Только не говори, что сама во все это веришь! – тут же прервал ее Бернардино и пренебрежительно отмахнулся, словно отметая своим жестом все только что воссозданные им на фресках библейские сюжеты: замужество Девы Марии, поклонение волхвов, приношение младенца Христа во храм, то есть все те эпизоды, в реальность которых он не верил.

– Разумеется, я в это верю. – Симонетта строго на него посмотрела. – Это же lapalissiano! – Это слово вырвалось у нее, прежде чем она сумела его удержать, и она даже расстроилась, что выразилась именно так. Ибо слово lapalissiano, означавшее «истинный, вне всякого сомнения», было новым в языке Ломбардии и происхождением своим обязано знаменитому маршалу де ла Палису, под началом которого служил и Лоренцо. Этот славный полководец и честный человек погиб в том же сражении, что и Лоренцо, и Симонетта, стараясь скрыть смущение, быстро сказала: – А разве ты сам в это не веришь?

– Конечно нет. Не верю ни единому звуку, ни единому слову.

– Но почему?! – возмущенно вырвалось у нее.

Бернардино ответил не сразу. Повернувшись к Симонетте спиной, он вдруг с какой-то яростной сосредоточенностью принялся писать прозрачное, поистине райское сияние, которое на фреске как бы исходило от голубого плаща Пресвятой Девы. Он обрушил на церковную стену настоящую бурю небесно-голубых мазков, и этот чудесный цвет вызвал в его душе воспоминания о прошлом, словно заставляя на время вернуться туда.

– В далеком детстве, – задумчиво промолвил Бернардино, – я жил на берегу озера Маджоре. Отец мой был рыбаком и каждый день уплывал на лодке далеко от берега вместе с другими рыбаками. Это ведь очень большое озеро. И очень синее. Оно так велико, что и берегов не видно, а уж мне, маленькому мальчику, оно казалось и вовсе огромным. Я думал, что это не озеро, а море. Летом я часто спускался на берег и целыми днями там просиживал. – Бернардино настолько увлекся воспоминаниями о детстве, что невольно опустил руку с зажатой в ней кистью. – Сидя там, я думал о разных странах и землях, что лежат по ту сторону этого огромного моря, и обо всем том, что мне еще предстоит увидеть в этом мире. Я представлял себе всевозможных неведомых животных и странные, незнакомые места. От волнения я так и подскакивал на месте, а острые камни на берегу кололи и царапали мне ноги, но я этого почти не замечал – я прямо-таки растворялся в синеве озера, совершенно тонул в ней. Стоило мне, прищурившись, посмотреть на солнце, и вода как бы сливалась с небом. Они встречались на горизонте и были одинаково голубыми, и это был тот самый голубой оттенок, который я до сих пор так и не сумел воссоздать. – Бернардино внезапно обернулся и посмотрел Симонетте прямо в глаза. В них была та же голубизна, что с детства не давала ему покоя, но он ничего ей об этом не сказал и просто продолжил: – Я очень любил смотреть на воду. Набегавшие на берег волны то лизали мои ноги, то отступали назад, оставляя мокрый след на прибрежной гальке. Вечером я, помнится, часто спрашивал у матери, почему вода так странно ведет себя… – Бернардино глубоко вздохнул, будто подавляя душевную боль, помолчал несколько секунд и, успокоившись, снова заговорил: – Но у моей матери на меня вечно не хватало времени. Она всегда была чем-то занята с моими дядьями – у меня оказалось ужасно много дядьев! Они приходили к нам каждый день, стоило моему отцу отправиться на рыбную ловлю, и мать постоянно твердила мне, чтобы я не говорил отцу, что они к нам приходят, объясняя это какой-то давней семейной ссорой. – Бернардино быстро поднял глаза и улыбнулся Симонетте, хотя улыбка эта оказалась настолько горькой, что даже и на улыбку-то не была похожа. – Ужасно много дядьев, и ни один не был похож на моего отца! – Он резко отвернулся и вновь взял в руки кисть, одновременно продолжая рассказывать – торопливо и неразборчиво, чтобы Симонетта не успела прервать его, задав какой-нибудь вопрос. – Моя мать объяснила мне, что волны возникают потому, что ангелы, сидя на берегу, то вдыхают воздух, то выдыхают его, вот их дыхание и заставляет волны набегать на берег. Я спросил, почему же тогда мы не можем этих ангелов увидеть, и она сказала: потому что мы грешники. Один из моих многочисленных дядьев, случайно оказавшийся рядом, засмеялся, когда она это сказала, и подтвердил ее слова, а потом поцеловал мать в плечо. Но мне почему-то очень не понравилось, как он засмеялся, и я снова ушел к озеру и стал ждать отца. – Бернардино невольно так стиснул кисть, что чуть не сломал ее. – Весь день я старался вести себя хорошо, не грешить и думать только о хорошем, надеясь, что, может быть, все-таки сумею увидеть тех ангелов. Я все еще торчал на берегу, когда вернулся отец вместе с другими рыбаками и спросил, что это я тут делаю. Я объяснил, что мне хотелось увидеть ангелов, которые своим дыханием заставляют волны набегать на берег. Отец вздохнул и присел со мною рядом. «Бернардино, – сказал он мне, – на этом берегу нет никаких ангелов». Но к тому времени меня настолько разморило на жаре, я так устал, а голова так разболелась от солнца и от того, что я весь день сосредоточенно смотрел на воду, надеясь увидеть ангелов, что от слов отца мне захотелось плакать, и я стал упрямо кричать: «Нет, есть ангелы! Есть ангелы!» Я так развопился, что отец прижал меня к себе и ласково спросил: «Да кто тебе такое сказал?» Тут я совсем растерялся, позабыл о наставлениях матери и заорал: «Мама! И еще дядя!» Лицо отца словно окаменело, и он тихо спросил: «Какой еще дядя?» Он произнес это таким тоном, что я сразу вспомнил про семейную ссору, но отступать назад было уже поздно. «Я не знаю какой, – честно признался я. – Их к нам много приходит. Тот, что сегодня у нас оказался». Тут отец мой поднялся и долго стоял, глядя на воду, а волны все лизали и лизали берег. Когда он снова повернулся ко мне, я заметил, что глаза его влажны. «Бернардино, – сказал он, – твоя мать лжет. Она всегда была лгуньей». Он обмакнул руку в воду, подошел ко мне и довольно-таки грубым движением сунул мокрый палец мне в рот. «Ну что, попробовал эту воду на вкус? Убедился, что она пресная, а не соленая? Это не море, Бернардино. Здесь не бывает никаких приливов и нет никаких ангелов. И никаких братьев у меня нет. – Он вытащил палец у меня изо рта, ласково потрепал по плечу и пошел прочь, бросив на ходу: – Это просто озеро, Бернардино. Просто озеро».

Симонетта молча, затаив дыхание, ждала продолжения. Бернардино провел рукой по глазам, словно смахивая воспоминания, и на лбу у него осталась голубая отметина.

– Это было последнее, что я слышал от отца. Когда я вернулся домой, он уже ушел. Мать принялась во всем винить меня. С этого дня она стала много пить вина, а мои «дядья» на какое-то время совсем перестали приходить к нам, но вскоре их визиты возобновились. Я начал рисовать. Рисовал я углем, который сам делал из того, что собирал на берегу озера: обломков старых мачт и тому подобного. Я решил, что раз тех ангелов не существует, то я их изобрету сам. Однажды, когда мне было уже лет пятнадцать, я разрисовал весь наш деревянный домик, изобразив углем на стене целую фреску: всевозможных ангелов, херувимов, серафимов и прочее райское население. Мать моя пришла в ярость. Она ужасно на меня кричала, а «дядя», который был у нас в тот день, выпорол меня ремнем. Ну что ж, я выждал, когда они улягутся в постель, а затем выбрался из дому и украл его коня. К этому времени я уже слышал, что великий мастер Леонардо да Винчи живет сейчас в Милане и выполняет особый заказ герцога Лодовико Сфорца. [25]25
  Лодовико Сфорца (1452–1508) – миланский герцог, прозванный за темную кожу Иль Моро – Мавр; при его дворце Леонардо да Винчи провел около двадцати лет. (Прим. ред.)


[Закрыть]
В общем, я прихватил свои рисунки, вскочил на коня и всю ночь скакал без передышки, а потом еще целую неделю прождал возле студии да Винчи, очень стараясь попасться ему на глаза, так что он каждый день буквально спотыкался о меня, но в итоге все-таки согласился меня выслушать. Впрочем, на рисунки мои он едва взглянул, но сунул мне уголь и велел нарисовать руку. – Бернардино глянул на растопыренные пальцы Симонетты и улыбнулся, вспомнив тот день. – Я нарисовал, и он сразу взял меня в ученики.

Бернардино посмотрел на собственную руку. Оказалось, что, рассказывая, он так стиснул кисть, что на ладони у него красными полумесяцами отпечатались ногти. Некоторое время художник с недоумением изучал эти кровавые отметины, потом перевел взгляд на нарисованных им ангелов, круживших в высоте или громко дувших в трубы, пристроившись на пилястрах.

– Леонардо тоже не верил в Бога, – сказал Бернардино, обращаясь к потолку и этим ангелам. – Он говорил, что это вполне возможно – внушать другим веру в Него, но самим ни капли в Него не верить. Он почитал только Марию Магдалину, а я – только свою мать, такую же, как Магдалина, падшую женщину. В общем, то, что начала моя мать, завершил мой Учитель. От моей веры не осталось и следа. Учитель дал мне, конечно, гораздо больше, но благодаря простым человеческим чувствам, а не религиозному рвению.

– Какие же это были чувства? – наконец обретя голос, очень тихо спросила Симонетта.

Прежде всего, любовь, хотелось сказать Бернардино. Он вдруг вспомнил, как Леонардо на прощание сказал ему: «Ты хороший художник и вполне можешь стать великим, но только в том случае, если обретешь способность чувствовать». И это была чистая правда. Ни разу, одерживая одну легкую победу за другой, одну за другой меняя женщин, соблазняя девственниц и почтенных матрон, он так и не смог избавиться от того душевного онемения, которое вызвано было разлукой с матерью. В тот день, когда она солгала ему, а отец ушел из дома, Бернардино утратил невинность – утратил тот священный для него образ матери, которая казалась ему идеалом женщины. В детстве он сам так уверенно вознес мать на пьедестал, словно она была самой Мадонной, но она солгала ему. К тому же она так злобно на него кричала, выгнала его из дома, вынудив стремиться к бесконечным и бессмысленным любовным победам, к тем плотским наслаждениям, которые никакой особой радости не приносили. И все это – в погоне за тем единственным, что было ему действительно необходимо: за Священным Граалем, за Великим даром любви. Бернардино открыл было рот, чтобы произнести это простое слово, которое значило для него все, но ничего не значило для этой женщины, хотя она понятия не имела и вряд ли когда-нибудь будет иметь, какую огромную роль в его жизни сыграло знакомство с нею. Но обнаружил, что не может говорить. Голоса не было. Слово «любовь» застряло у него в горле, как кость, даже слезы на глазах выступили. Слезы! Да он не плакал с тех пор, как скакал на украденном коне прочь от берегов родного озера в Милан. Струившиеся у него по щекам слезы встречный ветер уносил назад, в ночь, а он все мчался и мчался галопом, так что лицо его под этим сухим ночным ветром мгновенно высыхало. Вот и сейчас, как в тот день, он нутром чувствовал: нужно уходить, прямо сейчас, немедленно.

Он швырнул кисти на палитру, что было ему совершенно несвойственно, потому что они могли к ней присохнуть, и пошел прочь. Лицо Богородицы на фреске так и осталось незаконченным, это по-прежнему был пустой овал, но сегодня у него больше не было сил, он и так чуть не падал от усталости. Когда он проходил мимо Симонетты, она, не сознавая, что делает, протянула к нему руки. Но он от нее отвернулся, и она услышала, как он пробормотал: «Noli me tangere».

Так во второй раз в жизни Бернардино бежал от женщины, которую любил. Он взлетел по лестнице к себе на колокольню, в свое одинокое убежище, ни разу не оглянувшись, и это было даже хорошо, иначе он непременно заметил бы то, что смутило бы его душу, а может, и сломило бы его, то, чего он так отчаянно избегал: искреннее сострадание, с которым смотрели ему вслед голубые, как его родное озеро, глаза Симонетты.

А Симонетта лишь значительно позже, уже вечером, поняла, наконец, что он сказал в ту несчастливую минуту, когда она невольно потянулась к нему. Noli me tangere. Ну конечно! Она взяла фамильную Библию, которая всегда лежала у нее на ночном столике, и стала листать пожелтелые страницы, пока не нашла то, что искала. «Dicit ei Iesus: Noli me tangere, nondum enim ascendi ad Patrem meum: vade autem ad fratres meos, et dic eis: Ascendo ad Patrem meum et Patrem vestrum, Deum meum et Deum vestram». Вот оно, предостережение воскресшего Христа Магдалине, той женщине, которую Он когда-то любил и которая любила Его, ибо по Его выбору именно она первой стала свидетельницей Его воскрешения: «Иисус говорит ей: „Не прикасайся ко мне, ибо я еще не взошел к Отцу моему, а иди к братьям моим и скажи им: восхожу я к Отцу моему и Отцу вашему, и к Богу моему и Богу вашему“». [26]26
  Иоанн: 20,17. Согласно Евангелию, Мария Магдалина была свидетельницей погребения Иисуса Христа, но ангел известил ее о Его воскресении. Когда Магдалина увидела воскресшего учителя, она не узнала Его, приняв за садовника, но потом бросилась к Нему, и ее остановили слова: «Не прикасайся ко мне!» (Иоанн, 20, 14–18).


[Закрыть]

Не прикасайся ко мне.

ГЛАВА 15
ЦЕРКОВЬ САН-ПЬЕТРО-ИН-ЧЕЛЬ-Д'ОРО

Амария подняла глаза на своего святого покровителя. Перед ним она не испытывала ни страха, ни того душевного трепета, который всегда возникал у нее, когда она видела изображения других святых: пронзенного стрелами святого Себастьяна или святого Варфоломея с содранной заживо кожей. Нет, святой Амвросий действительно был ее святым – ее хранителем, ее отцом, ее хозяином и другом. В пламени свечи глаза святого Амвросия казались особенно темными, похожими на бычьи, но очень добрыми. Он вообще очень ей нравился, как нравилась и вся эта фреска в церкви Сан-Пьетро-ин-Чель-д'Оро.

В церкви Святого Петра под Золотым Небом.

Это название было таким красивым, что Амария готова была без конца повторять его про себя, точно стихи. Она представляла себе, как святой Петр, позванивая ключами от рая, живет себе на Золотых Небесах, там же, наверное, живет и ее святой Амвросий. Здесь, в этой церкви, в каменной раке с вырезанными на крышке сюжетами из его жизнеописания покоятся мощи святого Августина. Одно из резных изображений посвящено тому, как этот ларец с мощами доставляет сюда из Карфагена Луитпранд, король лангобардов. [27]27
  Лангобарды – германское племя, в 568 году вторгшееся в Италию и образовавшее раннефеодальное королевство. От слова «лангобарды» получила свое название Ломбардия.


[Закрыть]
Амария осторожно провела пальцем по крошечным резным фигуркам людей, несших священный покров. Их обязанность казалась ей такой же далекой, как и сам святой Августин с пылающим сердцем, пронзенным стрелой. Он, в общем-то, был Амарии почти безразличен. В отличие от святого Амвросия он не был членом ее семьи, не носил того же имени, что и она. Кости этого Августина, бродившего некогда по засушливым пустынным землям Карфагена, как и его исчезнувшая плоть, кровь и внутренние органы, были для нее куда менее реальны, чем эта икона с плоским ликом святого Амвросия. Она очень мало знала о происхождении своего покровителя, но ей было известно, что во времена Римской империи святой Амвросий считался одним из величайших учителей и проповедников христианства и распространял слово Божие среди язычников. Амарии, впрочем, вполне достаточно было знать, что некогда и он тоже был самым обыкновенным человеком, как все. Ему она могла, например, улыбнуться, и это с ее стороны не было проявлением даже самого малого неуважения, как раз наоборот. Так что она улыбалась своему святому до тех пор, пока щеки у нее не онемели, ибо сердце ее было полно благодарности за то, что год выдался таким счастливым. И в этот день, седьмой день декабря, она зажгла свечу у ног святого Амвросия и прошептала: «Счастливых тебе именин, святой Амвросий! Спасибо тебе за Сельваджо!»

Амария вышла на площадь и прикрыла голову капюшоном плаща. Волосы она сегодня заплела и уложила по-новому. Исчезли ее вечно спутанные, болтающиеся по спине пряди, из которых приходилось потом выбирать мох и листья, попавшие туда во время ее бурных вылазок в леса и поля. Она сама попросила Сельваджо сделать ей деревянный гребень и теперь каждый вечер старательно расчесывала свою буйную гриву, пока волосы не начинали блестеть, точно полированное эбеновое дерево. В день именин Амария заплела и уложила свои роскошные кудри по миланской моде: через лоб повязала красную ленту, а в тяжелые черные жгуты волос, собранные низко на затылке, над самой шейной впадинкой, воткнула маленькие бутоны роз. Она и платье надела лучшее – цвета старинной терракоты, а в губы, и без того ярко-алые, вместо помады втерла мазь с добавлением красной глины. Ей хотелось выглядеть наилучшим образом, когда она пойдет в церковь поклониться своему святому покровителю. Но пока она молилась там, некий голос в ее душе тихонько нашептывал – так же тихо, как это делала она сама во время исповеди, – что все это она сделала не для святого Амвросия, а для Сельваджо. Ведь это он однажды воткнул ей в волосы зимнюю розу и сказал, что она ей очень к лицу. Это он так искренне восхищался ее терракотовым платьем, когда она надела его на праздник святого Михаила, и утверждал, что для него естественные краски земли самые лучшие на свете. Это он посоветовал ей приподнять волосы повыше, сказав, что ей больше всего идет, когда она открывает свое прелестное лицо, тем более что тогда он может сколько угодно им любоваться. Вспомнив об этом, Амария, несмотря на пронизывающий холод, почувствовала, как щеки ее вспыхнули жарким румянцем.

Она бежала домой и на бегу забавлялась тем, как клубы пара, вырываясь у нее изо рта, точно пламя из пасти дракона, вьются в ледяном воздухе, встречаясь с редкими снежинками, падавшими с небес. Солнце уже садилось, и надо было бы поспешить, но Амария все же решила, что сперва на минутку заглянет к своему любимому источнику – тем более что ведерко для воды она предусмотрительно захватила с собой – и тут же помчится к своей Нонне и… к нему.

Подморозило, так что Амарии пришлось даже разбить ледяную корку у краев источника. Она наполнила ведро, выпрямилась и собралась уже уходить, но вдруг увидела искаженное отражение собственного лица в чьем-то сверкающем нагрудном доспехе. Шов от пайки, казалось, разрубал ее лицо пополам. Она в страхе подняла глаза и увидела тяжелую нижнюю челюсть какого-то воина, явно швейцарца.

Да, она хорошо знала, как выглядят эти воины, – весь город это знал. Сверкающие доспехи, странный исковерканный язык, больше похожий на кашель, и наглость, вызванная уверенностью в том, что они, швейцарцы, лучшие в мире наемники. Красотой эти мужчины отнюдь не отличались: они были молоды, но, покрытые боевыми шрамами, казались стариками, настолько их лица и тела истрепались в бесконечных сражениях. Кроме того, швейцарцы причиняли немало беспокойства жителям Павии, не раз в местный совет поступали жалобы, что швейцарские наемники насилуют местных женщин и дерутся с мужчинами. Эти воины тосковали без дела, как и все те, кто был натаскан на войну, но, увы, вынужден был довольствоваться миром, к которому привели усилия политиков. Швейцарцам просто необходимо было хоть с кем-нибудь сразиться или хотя бы подраться. Они ненавидели эту мирную жизнь, в которой были обречены на бездействие, и повсюду искали ссор, пока не получали очередной раз предписание отправиться на передовую. В последнее время они изображали из себя спасителей Павии, выставляя свое участие в последней битве как героическое деяние, решившее исход всей войны, и продолжали торчать в городе, умирая от скуки и не зная покоя. Амария уже имела с ними неприятные встречи. Она, правда, не понимала, что они ей говорят, но догадаться могла. Тем более они всегда изображали одно и то же, с помощью жестов и мимики, стараясь выразить свое грубоватое восхищение ее женственными формами. Но раньше к источнику она всегда ходила с Сильваной, которую, впрочем, сама же и заменила на Сельваджо, а сегодня Сельваджо с нею не было. Почему же она не взяла его с собой? Да просто потому, что ей хотелось побыть одной и от всей души поблагодарить своего святого за то, что он подарил ей Сельваджо. Естественно, совсем не нужно было, чтобы тот это услышал. Поэтому-то сегодня она и ушла в город одна. И как назло, заглянув к pozzo dei marito, наткнулась сразу на троих швейцарцев.

Амария огляделась – на улице и на вымощенной булыжником площади виднелось всего несколько прохожих, поскольку к вечеру опять начало подмораживать, да и солнце уже почти совсем село. Солдаты окружили молодую женщину, что-то лопоча, посмеиваясь и подталкивая ее. Потом они выбили у нее из рук ведро, и выплеснувшаяся вода промочила ей ноги, которые сразу заледенели. А потом… Амария и понять ничего не успела, как ее вдруг бросили на землю, и она увидела, как снежные хлопья, касаясь пролитой воды, исчезают, словно по волшебству. Краешком глаза она успела заметить, что и те немногочисленные прохожие, которых она видела до того, тоже волшебным образом куда-то исчезли. Да впрочем, они никогда и не решились бы пойти против швейцарцев, даже понимая, что те собираются отнять у девушки честь. Подумаешь, какая-то деревенская оборванка! Вот уж явно не стоит беспокойства! Амария чувствовала, как чьи-то руки с силой надавливают ей на затылок, прижимая к земле, стоит ей шевельнуться или попытаться позвать на помощь. Она все же пробовала кричать, но помощь не приходила. Девушку с силой ткнули лицом в промерзшую булыжную мостовую, и она почувствовала во рту вкус крови. А потом услышала шелест шпаги, извлекаемой из ножен. Неужели ей отсекут голову? Нет, все будет гораздо хуже! Шпага со звоном упала на землю в нескольких дюймах от ее лица, и Амария не то что услышала, а скорее почувствовала, что один из солдат расстегивает ремень на штанах. Двое других по-прежнему крепко держали ее за руки, прижимая к земле. Она была совершенно беспомощна, но не сводила глаз с упавшего на землю серебристого клинка. Шпага ее насильника лежала совсем рядом, и ее мгновенно успело присыпать легким снежком. Солдаты все еще возились с ее юбками. А потом Амария решила, что, наверное, сходит с ума от ужаса, потому что чей-то грубый кожаный башмак, с силой поддев шпагу, высоко подбросил ее в воздух, и в то же мгновение руки насильников перестали прижимать ее к земле. Девушка почувствовала, что свободна, и подняла голову. То же самое сделали трое наемников, изумленно следивших за клинком, который со свистом пролетел высоко в воздухе – Амарии показалось, что выше даже колокольни Сан-Пьетро! – и упал из заснеженного неба точнехонько в руку Сельваджо. Да, это был он, Сельваджо собственной персоной. И выглядел он каким-то необычайно высоким, гордым, непокорным. С горящими огнем глазами он более всего походил на ангела мщения, а не на ее кроткого и милого «дикаря». Амария видела, как он одним ударом перерубил горло тому, кто собирался ее изнасиловать, кровь так и хлынула ручьем, заливая булыжную мостовую. Сделав в следующее мгновение резкий выпад, Сельваджо вонзил шпагу в живот второму швейцарцу, весьма умело отыскав щель в доспехах между нагрудной пластиной и перевязью. Затем обратным выпадом из-под руки он нанес удар третьему из нападавших, даже не взглянув на него. Все это произошло буквально в считаные секунды и в полной тишине. Амария в ужасе увидела, что все трое мерзавцев уже лежат мертвыми, а выпавшие из ее кос бутоны красных зимних роз рассыпались по снегу вокруг, точно украшая собой свежую могилу. И все это время с небес сыпался снег, уравнивая белое и красное, холодное и горячее, живую кровь и смерть. Амария просто глаз не могла отвести от этого страшного зрелища, потом все же перевела взгляд на Сельваджо, который, словно опомнившись, сперва посмотрел на нее, затем на клинок, который опять безжизненно повис в его руке, словно ему никогда прежде и не доводилось держать в руках подобное оружие.

Амария не сразу обрела голос, несколько минут она чувствовала себя столь же немой, каким был когда-то и Сельваджо. Но первые слова, сорвавшиеся наконец с ее губ, были отнюдь не словами благодарности.

– Значит, раньше ты был солдатом! – воскликнула она.

Сельваджо по-прежнему, как зачарованный, смотрел на шпагу.

– Я ничего не могу сказать на этот счет, – чуть запинаясь, промолвил он. – Я не помню своего прошлого. Но сегодня я действительно чувствовал себя солдатом. – И он посмотрел ей прямо в глаза, и взгляд у него был точно такой, как в тот день, когда она подсматривала, как он моется во дворе.

Амария так и не узнала, что именно – смерть троих насильников или этот взгляд ее спасителя – послужило причиной, но она вдруг потеряла сознание, даже не почувствовав того, что Сельваджо успел ее подхватить, прежде чем она упала на землю.

Сельваджо закинул голову к небесам и, держа на руках девушку, такую красивую в своем именинном наряде, открыл рот, позволяя снежным хлопьям свободно влетать туда, чтобы хоть немного охладить его разгоряченное нутро. А потом пошел домой и весь обратный путь нес Амарию на руках, чувствуя себя совершенно счастливым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю