![](/files/books/160/oblozhka-knigi-madonna-mindalya-100712.jpg)
Текст книги "Мадонна миндаля"
Автор книги: Марина Фьорато (Фиорато)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА 5
В ОДНОМ ИЗ СЕЛЕНИЙ ЛОМБАРДИИ
![](i_003.png)
Нонна и Амария работали при свете свечи, что оказалось даже кстати, ибо при дневном свете на это смотреть было просто невозможно. А милосердный желтоватый свечной свет превращал кроваво-красное в неопределенно-черное, скрывал жуткие зеленоватые гангренозные пятна на коже и придавал золотистый оттенок болезненно-желтому лицу раненого, которое наполовину было скрыто его космами. В этом свете даже вши и блохи, так и кишевшие у несчастного в волосах, поблескивали золотом, а кровавые жилки в воспаленных глазах были почти незаметны, так что взгляд его светился дружелюбием, хотя жизнь в нем самом едва теплилась.
Они уложили Сельваджо – ибо они так и стали называть его – на убогий кухонный стол, который Амария заботливо застелила соломой, чтобы раненому было помягче. Затем Амария растопила очаг имевшимся в запасе хворостом и нагрела полный котел воды. И обе женщины принялись за дело.
Для начала они с помощью портновских ножниц Нонны срезали с тела Сельваджо лохмотья, намертво присохшие к ранам. Раненый молча, не издавая ни звука, смотрел на них, но когда оказалось, что часть одежды настолько въелась в его израненную плоть, что вместе с тканью отдираются кожа и мясо, он не выдержал и от нестерпимой боли потерял сознание. Амария старательно смачивала лохмотья водой, чтобы их легче было снимать, и тут же бросала мерзкие вонючие клочья в огонь. Оказалось, что торс Сельваджо туго обмотан какой-то тонкой темной материей, казавшейся при свете свечи почти черной. Похоже, это было какое-то знамя, и Нонна, сняв пропитавшееся кровью полотнище, отложила его в сторону, чтобы выстирать, – вдруг потом понадобится. Даже если это действительно было какое-то знамя, то его, похоже, использовали для того, чтобы остановить кровь, ручьем лившуюся из самой тяжкой раны. Эта рана оказалась такой глубокой, что Амария невольно охнула, а Нонна подивилась, как этот человек вообще остался жив. Впрочем, эта рана была единственной по-настоящему серьезной. Остальные особого вреда причинить не могли. Надо сказать, что тело Сельваджо было покрыто даже не порезами, оставленными клинком, а странными круглыми дырочками – целой россыпью округлых ранок на груди и плечах вроде тех, что оставляют стрелы, но все же значительно меньше. Увидев их, Нонна перекрестилась и на всякий случай призвала на помощь святого Себастьяна – уж этот-то святой хорошо знал, каково быть пронзенным несколькими стрелами сразу. Старушка наклонилась поближе, чтобы осмотреть тело раненого, и прикрыла себе рот тряпицей, чтобы случайно не занести в открытые раны какую-нибудь заразу. В одной из округлых ранок она обнаружила нечто вроде металлической горошины, извлекла ее, и шарик с характерным стуком покатился по деревянным доскам стола, на котором лежал дикарь. Обе женщины в полном изумлении склонились над необычной штуковиной.
– Что это? – выдохнула Амария.
– Этим в него стреляли, – пояснила Нонна. – Это пуля. – Слово это прозвучало так же коротко и отрывисто, как выстрел из ружья. – Мы живем теперь в новом мире.
Она поднесла металлический шарик к огню, и пуля зловеще блеснула, точно неведомый зверь сверкнул в ее сторону похожим на бусину металлическим глазом. Казалось, и она смотрит этому зверю прямо в глаза. Нонна успела немало узнать о различных видах оружия с того далекого дня, когда на жутком погребальном костре сгорело тело ее сына Филиппо. С тех самых пор она всегда держала глаза и уши открытыми, особенно когда через их город проходили войска наемников и чужеземных солдат.
– Такими небольшими снарядами пользуются, стреляя из особых маленьких пушек. Эту пушку может нести один человек, и называется она аркебуза. В последней войне очень многие погибли от выстрелов из нее.
Нонна взяла у Амарии миску с водой и сама стала размачивать прилипшие к телу Сельваджо лохмотья. Негоже девушке касаться тела мужчины, даже если он пребывает в таком плачевном состоянии. Лучше уж она, старуха, сама этим займется. Она взяла кинжал Филиппо, нагрела на огне лезвие и принялась острием клинка копаться в многочисленных округлых ранках.
– Что ты делаешь?! – с ужасом выдохнула Амария.
– Эти «фасолины» надо непременно извлечь из его тела, – даже не взглянув на внучку, пояснила Нонна. – Пули ведь делают с примесью свинца, так что, если оставить их в ранах, они беднягу попросту отравят.
Амария покатала в ладонях первую из извлеченных Нонной пулек и невольно восхитилась:
– Она же совершенно круглая! И как их только удается такими круглыми сделать?
– Такие теперь повсюду делают. Даже у нас в Павии.
– У нас?
– Ну да. Знаешь две красные башни неподалеку от церкви Святого Михаила?
– Ага, – кивнула Амария, – их еще называют «ноги дьявола». Нужно как можно быстрее пробежать между ними и зажмуриться, чтобы дьявол не успел тебе на голову нагадить.
Несмотря на сложность момента, Нонна позволила себе улыбнуться, слушая эти глупости.
– Да-да, Gambe del Diavolo. Вот там эти штучки и делают. И теперь этот дьявол гадит как раз такими пулями.
– Правда? – От изумления Амария широко раскрыла глаза.
Нонна ответила не сразу, продолжая копаться в теле раненого. Некоторые пули застряли под кожей, некоторые – значительно глубже.
– Нет, детка, – наконец сказал она. – Как и большую часть злых дел, это оружие сотворил человек. А делаются эти пули так: горячий свинец осторожно, по каплям, льют с верхушки башни на пол внизу, и он уже в воздухе начинает застывать, а когда капли достигают пола, то становятся совершенно круглыми и твердыми, как ногти Христа. – Нонна вздохнула. – Тела многих воинов, погибших при Павии, были насквозь пробиты такими пулями.
Она помолчала, извлекая металлический шарик из разорванной мышцы Сельваджо. Все тело его из-за многочисленных ран было покрыто неровными вздутиями, а кое-где плоть и вовсе висела на белых лоскутах кожи. И сейчас это человеческое тело более всего напоминало бесчисленные поля сражений, разбросанные тут и там по равнинам Ломбардии и всему обширному Апеннинскому полуострову. И Нонна, обследуя тело раненого в поисках спрятавшихся в его плоти пуль, нараспев перечисляла эти сражения, точно читая молитву. И одну за другой со звоном роняла извлеченные пули в подставленную миску. Начала она с битвы при Гарильяно, во время которой был убит ее Филиппо. Дзынь! Прозвенела упавшая в миску пуля. Аньяделло. Дзынь! Кериньола. Дзынь! Бикочча, Форново, Равенна. Дзынь, дзынь, дзынь! Мариньяно, Новара. Осада Падуи. И наконец Павия. Война эта пришла к ним издалека, но добралась почти до порога их дома. Дзынь, дзынь! Пули падали в глиняную миску, точно слезы из глаз Пресвятой Девы, и лежали там, неподвижные, как бусины – кровавые бусины неких страшных четок. И Нонна на мгновение застыла, склонив голову и печалясь обо всех тех, кто пал во время этих бесчисленных сражений.
Затем она взяла ножницы и велела Амарии отвернуться и не смотреть, пока она будет срезать мертвую желтую плоть с краев ужасной рубленой раны, наверняка нанесенной ударом тяжелого клинка. Закончив, Нонна передала ножницы Амарии и велела как следует их вымыть. Сделав это, девушка принялась с помощью тех же ножниц приводить в порядок жутко спутавшиеся волосы Сельваджо. Она состригла самые страшные колтуны, затем более или менее подровняла отросшие патлы и несколько раз старательно промыла их с лимоном, чтобы удалить вшей, а потом, разрезав лимон пополам, стала выжимать сок прямо на кожу головы Сельваджо. Едкий сок, похоже, заставил раненого прийти в себя. Кожа у него на голове была вся в расчесах и ссадинах, и ее стало невыносимо жечь. Веки Сельваджо затрепетали, и Амария тут же решила, что должна хотя бы шепотом извиниться за причиненную ему боль, прежде чем он вновь погрузится в беспамятство. Тем временем Нонна взяла костяную иглу, вощеную нить и, как сумела, зашила страшную рану. Она не раз слышала, как раненым оказывают подобную медицинскую помощь прямо на поле боя, и эти рассказы всегда казались ей вполне правдоподобными. Ну а шитье и вовсе было для нее делом привычным. Каждой хозяйке ясно: если что-то порвано, значит, это нужно зашить или залатать. Нонна цеплялась за подобную доморощенную премудрость, стараясь преодолеть владевший ее душою ужас. Ей нужно было держаться хотя бы за что-то, безусловно имевшее смысл в этом лишившемся смысла, словно сошедшем с ума мире. Перед ней лежал совсем молодой мужчина, и тело его было изрублено клинками и нашпиговано пулями, и она, пока шила, все старалась представить себе, что это не человеческая плоть, а батист и она торопливо шьет из этого батиста наволочку, стараясь, чтобы перья из подушки не высыпались. Она все убеждала себя, что это именно перья, а не внутренности, что так и норовят вывалиться у несчастного парня из жуткой дыры в животе.
У Амарии задача была полегче: она наточила на камне кинжал Филиппо и сбрила дикарю бороду, под которой совершенно скрывалось его лицо. Когда она втерла ему в кожу оливковое масло и во второй раз принялась дочиста сбривать растительность на щеках, ее поразило, до чего теплая и нежная у него, оказывается, кожа и до чего грубая на ней растет щетина. Ей ведь никогда прежде не доводилось касаться лица мужчины, ее никогда, даже в детстве, не целовал никто, носивший бороду, у нее не сохранилось никаких воспоминаний об отце и никогда не было старшего брата, который мог бы заключить ее в свои мускулистые объятия. Все это – и близость раненого молодого мужчины, и его лицо, и его борода – было для Амарии настолько новым и неожиданно приятным, что лицо ее так и пылало, причем не только от жара очага, а сердце стучало так, что стук его отдавался в ушах. Благодаря ее усилиям вскоре стало ясно, что лицо у «дикаря» весьма привлекательное, с правильными и благородными чертами, да и вся его внешность говорит о том, что он, по сути, весьма далек от того прозвища, которое они ему дали. Нонна, подняв наконец глаза, увидела, что без бороды раненый выглядит совсем юным. Ей отчего-то сперва показалось, что он примерно ровесник ее Филиппо, но потом, когда она еще трудилась над его страшной раной, она поняла, что их с Амарией подопечный – еще почти мальчик и по возрасту скорее годится ей не в сыновья, а во внуки.
Амария между тем принялась стричь Сельваджо ногти, жуткие, загнутые, больше похожие на когти. Потом она еще раз хорошенько вымыла ему руки и втерла в раны и мозоли на ладонях сок алоэ, заметив при этом, что его левая ладонь, хоть и израненная, тонкая и мягкая, а правая вся покрыта затверделыми мозолями, как у настоящего воина, привыкшего каждый день орудовать клинком. Нонна смазала раны Сельваджо особой целебной мазью собственного приготовления – основу ее составлял толченый шалфей, смешанный с барсучьим жиром, – а самые глубокие раны, прежде чем накладывать повязку, еще и вином промыла. Обе женщины работали тихо, шепотом советуясь друг с другом. Они несколько часов подряд кружили над этим бедным израненным телом. Горящие свечи и безжизненное тело Сельваджо, распростертое на дощатом помосте, напоминали Нонне церковные бдения у тела Христова.
Она прекрасно понимала, чем могут закончиться все их усилия, ибо раны, полученные юношей, были невероятно тяжелы, а некоторые успели не только воспалиться, но и нагноиться, так что он вполне мог не дожить даже до рассвета. Но теперь она, по крайней мере, чувствовала: они сделали все, что было в их силах. А вот для собственного сына Нонна не смогла сделать ничего подобного. Очистив раны Сельваджо и перевязав их, она уложила его поудобнее и укрыла чистым льняным покрывалом. Пусть теперь поспит и хоть немного наберется сил, чтобы либо начать выздоравливать, либо так, во сне, подойти к смертному порогу. Но когда серый рассвет сделал пламя свечей почти невидимым, веки юноши вновь затрепетали, а на худых впалых щеках появился, будто отблеск жизни, слабый румянец, которого там прежде не было. При свете дня, когда большая часть его ран была спрятана под повязками, положение уже не казалось столь угрожающим, как ночью. И обе женщины позволили надежде пробудиться в их сердцах. Сельваджо не бредил, не метался в жару, и кожа у него была прохладной на ощупь, да и цвет ее возле ран не внушал особых подозрений, во всяком случае, воспаления пока явно не было. Теперь они сумели наконец как следует рассмотреть его лицо. Глаза у него оказались зелеными, точно листья базилика, а волосы были прямые, светло-каштановые и чем-то напоминали оперение кречета. Пока он спал, бабушка и внучка, обнявшись, долго глядели на него, а потом крадучись выбрались из комнаты, поднялись по лестнице в спальню, которую делили друг с другом, и тоже легли поспать. Но прежде чем уснуть, обе поплакали: Нонна плакала о том, что потеряла, а Амария – о том, что обрела.
ГЛАВА 6
НОТАРИУС
![](i_003.png)
Симонетта ди Саронно уронила голову на руки. Руки у нее были очень белые, с длинными пальцами, и все три средних пальца одной длины. Если раньше ей казалось, что она уже достигла дна пропасти своего отчаяния, то сейчас у нее возникло ощущение, что она все еще продолжает падать в бездонную пропасть, и ощущение это вызвал человек, сидевший напротив нее за массивным пустым столом в их огромной гостиной.
Впрочем, она не плакала. И человек, что сидел напротив нее, был отнюдь не Бернардино Луини, что бы там ни пришло в голову читателю. На самом деле Симонетта изо всех сил постаралась выбросить из головы воспоминания об ужасном художнике, и это ей почти удалось, во всяком случае, наяву его образ почти перестал ее преследовать. Однако он проник в ее сны, причем против воли, и она после таких снов утром молилась особенно горячо и истово.
Нет, сидевший перед нею господин был всего лишь нотариусом, и звали его Одериго Беччериа. Это был человек средних лет, издавна занимавшийся финансовыми вопросами семьи ди Саронно. Раньше он приходил к ним каждый месяц и на несколько часов запирался с Лоренцо у него в кабинете, давая всевозможные советы и консультации. Симонетта, никогда ранее даже не задумывавшаяся о том, что и у нее есть некие обязательства перед окружающими, испытала некоторое облегчение, когда Одериго вновь появился у нее в доме – как всегда, ровно через месяц, первого числа, со своими письменными принадлежностями и гроссбухом, словно Лоренцо вовсе и не умирал. Она и не предполагала, что ей, женщине, прежде не думавшей ни о чем, кроме цвета платья или как уложить волосы, теперь придется вплотную заняться всякими счетами, деловыми бумагами и прочими документами, касающимися ее движимого и недвижимого имущества.
Хозяйственные отчеты, как оказалось, свидетельствовали о весьма плачевном состоянии имения. Одериго, например, сообщил Симонетте – и у нее не осталось сомнений в том, что это действительно так, – что торговцы до сих пор поставляют провизию в долг, слугам давно не плачено жалованье, поскольку та сумма, которую оставил нотариусу Лоренцо, считая, что пробудет в походе совсем недолго, давно уже израсходована. На этой стадии разговора Симонетта еще не слишком тревожилась. Голова ее по-прежнему была занята мыслями о Лоренцо, а бесконечные разговоры о деньгах ее утомили, и больше всего ей хотелось, чтобы несносный Одериго поскорее убрался восвояси и она вновь могла бы в одиночестве предаваться своей извечной печали. Наконец она не выдержала: встала, сняла с пояса три бронзовых ключа и, убедившись, что за ней никто не следит, направилась вниз, в подвал, где хранился миндаль и еще кое-какие припасы. Там она сразу прошла к задней стене, хрустя рассыпанной по полу ореховой скорлупой, и в темноте на ощупь отыскала в заветной дверце, ведущей в сокровищницу семейства ди Саронно, три замочные скважины. Поворачивая ключи в строго определенном порядке, Симонетта не сомневалась, что, оказавшись внутри, непременно найдет то, что ей сейчас было так необходимо. Даже когда она подняла крышку первого сундука, украшенную гербом с тремя серебряными миндалинами на голубом поле, и увидела, что сундук пуст, это ее не слишком смутило. Она просто перешла ко второму сундуку, затем к третьему и, лишь поняв, что все три сундука пусты, вернулась наверх, села за стол и бессильно уронила голову на руки.
Симонетте казалось, будто ее наказывают за то, что не раз в горестные минуты своей жизни она в полный голос взывала к Богу, в отчаянии выкрикивая, что не имеет смысла быть богатой, иметь состояние, владеть недвижимостью, когда у тебя отнят тот, кого ты любишь всем сердцем. Ну что ж, вот Господь ее и услышал, вот Он и отнял у нее все ее богатство. И что же теперь ей делать?
Одериго терпеливо ждал, пока Симонетта возьмет себя в руки. Его-то отнюдь не удивляло подобное положение дел, тогда как сама хозяйка дома оказалась попросту убита неожиданным открытием. Одериго и раньше слышал, как банкиры и адвокаты Саронно и Павии в один голос твердили о том, что молодой Лоренцо ди Саронно с таким рвением ринулся исполнять воинскую обязанность, потому что дому его грозило полное разорение. Упрямый, своевольный, горячая голова, этот молодой воин обладал к тому же обостренным чувством чести, а потому счел необходимым купить для своих коней великолепную упряжь, а для себя – самый лучший экипаж и слуг своих одел в роскошные ливреи, ни в коем случае не желая влачить скромное существование за счет того небольшого, но постоянного дохода, который давали его земельные владения, а также назначенная королем пенсия.
Наконец Одериго, потеряв терпение, выругался про себя. Ему, человеку аккуратно относящемуся к деньгам и решению любых финансовых вопросов, подобная беспечность казалась недопустимой. Злым Одериго не был, он был просто равнодушен к нынешним страданиям Симонетты. По роду своей деятельности, да еще в нынешние времена, он привык к тому, что его клиенты то и дело оказывались в весьма стесненных обстоятельствах. Нотариус уже вытащил из кармана носовой платок, который на всякий случай всегда носил с собой, но, когда молодая синьора наконец подняла глаза и посмотрела на него, он с облегчением увидел, что глаза ее совершенно сухи. Клянусь Господом, подумал Одериго, вот поистине замечательная женщина! И впервые за свою долгую карьеру непривычная искорка сочувствия согрела его душу, ибо никогда прежде не доводилось ему видеть выражение столь полной безнадежности на таком прекрасном лице.
– Синьора, – промолвил он, – не надо отчаиваться. Я могу устроить вам некоторую отсрочку. Я утихомирю ваших кредиторов и вернусь к вам через месяц. А вы пока постарайтесь максимально урезать свои расходы. Все, что можно, продайте и сократите количество слуг. Возможно, вам еще удастся сохранить за собой эту виллу. Но поймите: в вашей жизни непременно должны произойти значительные перемены. В общем, сделайте все, что в ваших силах, а себе оставьте только самое необходимое.
Симонетта впервые посмотрела нотариусу прямо в глаза. Неужели придется покинуть этот дом? Даже в самые худшие времена ей ничего подобного и в голову не приходило. Как это? Расстаться с виллой Кастелло? Да ни за что на свете! Разве может она покинуть все то, что связывало ее с Лоренцо? Нет, она никогда и ни за что не расстанется с этим домом! Она кивнула Одериго, давая понять, что разговор окончен, и тот отбыл восвояси. Но, шагая по тропинке через миндальную рощу, он без конца вспоминал тот краткий миг, когда прекрасная Симонетта ди Саронно посмотрела ему прямо в глаза.
Так начался тот ужасный месяц. В связи с тяжелыми обстоятельствами Симонетта сразу и очень резко сократила все свои расходы. Она представляла себе, как сильно будет поражен Одериго, увидев, какие перемены произошли в замке, когда в следующий раз пройдет через миндальную рощу и переступит порог ее дома. Она отпустила почти всех слуг, работавших на вилле, за исключением своей любимой Рафаэллы, без которой обойтись попросту не могла: та была ей скорее подругой, чем служанкой. Ну и разумеется, в доме остался Грегорио. По трем причинам: из милосердия, поскольку был тяжело ранен и еще не совсем поправился, из благодарности за службу, дружбу и верность своему погибшему господину, а также в связи с теми нежными чувствами, которые, как заметила хозяйка, питали друг к другу молодой оруженосец и Рафаэлла. Симонетта, у кого война отняла возлюбленного, просто не смогла бы разлучить эти любящие сердца.
Ну что ж, один слуга и одна служанка – вполне достаточно, во всяком случае, придется этим обойтись, решила Симонетта. Каждый день она вместе с Рафаэллой обходила комнаты виллы, решая, что еще из обстановки – резной сундук, красивые портьеры или картины – можно продать. Вместе они разобрали гардероб Симонетты, который теперь предстояло продать почти полностью – украшения, меха, красивые платья, свидетельствовавшие о лучших и куда более счастливых временах. Они сняли огромный гобелен, что целиком покрывал стену в солнечной столовой виллы, на котором изображена была безнадежная любовь рыцаря Ланселота к королеве Гиневре. Симонетта ласково погладила великолепный ковер и, вздохнув, принялась складывать, так как и его тоже предстояло продать. Этот гобелен она просто обожала: в столовой ее взор неизменно притягивали страстные объятия виновной королевы и ее великолепного поклонника, а также сумрачная фигура наблюдающего за ними короля Артура на фоне остроконечных башен Камелота, видневшихся на холме и похожих на зубцы сверкающей короны. Одежду Лоренцо, к которой никто не прикасался с тех пор, как он сам надевал ее, тоже пришлось продать. Но Симонетта, собирая вещи покойного мужа, ни разу не позволила себе зарыться лицом в белье Лоренцо, вновь почувствовать его запах, вспомнить, какой твердой, теплой и мускулистой была его рука внутри бархатного рукава, как уверенно она на эту руку опиралась, какой широкой и сильной казалась ей его спина под отороченным мехом жилетом, когда они с Лоренцо танцевали. Глаза ее оставались неизменно сухими во время всех этих печальных сборов. Себе она оставила лишь поношенный рыжевато-коричневый охотничий костюм мужа, и для этого у нее имелись особые причины.
Теперь у них не хватало денег даже на мясо, и Симонетта принялась упражняться в искусстве стрельбы из лука. Этот вид спорта, которым она раньше занималась исключительно для развлечения и который вполне подходил для знатной дамы, теперь превратился для нее, как и для самого бедного серфа, в необходимое умение. Час за часом проводила она у окна своей комнаты, но теперь уже не плакала, а со все возрастающей меткостью выпускала стрелу за стрелой в ствол миндального дерева, росшего напротив. Почувствовав, что умение ее возросло, Симонетта оставила деревья в покое – теперь они были почти так же утыканы стрелами, как тело святого Себастьяна, – и красной глиной нарисовала себе мишень: один-единственный миндальный орешек в центре большого круга. Подобные рисунки она вешала все дальше и дальше от дома, пока не достигла выдающейся меткости. Ей помогало воображение: она представляла себе, что расстреливает испанских солдат или – в этом, правда, ей не хотелось признаваться даже себе самой – того наглеца-художника, которого так и не сумела забыть. Его – за серебристые глаза, его – за темные кудри, его – за сводящую с ума белозубую улыбку. Симонетту по-прежнему мучили воспоминания о том, как эта улыбка внезапно согрела ей душу, хотя, как ей тогда казалось, душа эта вечно должна была оставаться холодной и равнодушной. Порой она думала об этом человеке, особенно когда бродила по лесу в потрепанном охотничьем костюме Лоренцо, ставила силки на кроликов или вынимала пойманную добычу, испытывая безжалостную радость, если находила кроликов еще живыми, тщетно пытавшимися спастись от мучительного удушья. Симонетта быстро научилась снимать с кроликов шкурку и удалять им внутренности. Когда по ее белым рукам текла теплая кровь зверьков, она испытывала некое злобное удовольствие, и сердце ее постепенно ожесточалось. Точно языческие предсказатели будущего, она читала свою судьбу по кроличьим внутренностям. Когда только что бившееся в ее руках живое и сильное животное в один миг превращалось в бесформенный холодный кусок мяса, Симонетта выпрямлялась и с торжеством оглядывалась назад, на виллу, видневшуюся на дальнем краю заросшего парка. Иней серебрился на ветвях миндальных деревьев, поблескивая, точно алмазная крошка, а низкое зимнее солнце придавало стенам замка розоватый оттенок. Симонетта смотрела на это изящное прямоугольное здание, чувствуя, как в сердце пробуждаются последние отблески былой любви. Да, Господь отнял у нее любимого, но отнять у нее этот дом она Ему не позволит!
Симонетта почти все время носила старый охотничий костюм Лоренцо. Из платьев у нее осталось только одно – свадебное, из драгоценной зеленой органзы, – но она так ни разу больше его и не надела. Бродя по лесам в охотничьем костюме, она походила на юношу. И это сходство стало еще сильнее после того, как она принесла самую большую свою жертву. Поддевая ногами красные осенние листья, она вспоминала тот вечер, когда Рафаэлла отрезала ее роскошные косы – и шелест ножниц шептал, что ей уже никогда не быть такой красивой, как прежде. Она тогда бережно собрала с пола тяжелые рыжие пряди и завернула их в кусок материи, чтобы затем продать – отправить во Флоренцию, где рыжие волосы были особенно в моде и где из них делали парики и шиньоны для богатых красавиц. Но Симонетте все теперь стало безразлично. Она словно сопротивлялась той красоте, которой обладала прежде, и даже радовалась, видя, как ее белые руки покрываются мозолями, а на голове более не красуется золотая корона волос. Но, в последний раз взглянув на себя в зеркало, вставленное в роскошную серебряную раму, – за день до того, как это зеркало тоже было продано, – Симонетта вдруг поняла, что по-прежнему хороша, а рыжие волосы ее упрямо продолжают виться, чудесными локонами обрамляя лицо и красиво падая на плечи. Впрочем, она тут же в очередной раз порадовалась, что уж теперь-то, с короткими волосами, художник ни за что не попросит ему позировать.
Да и к столу она теперь вряд ли могла кого-то пригласить, уж больно он стал беден. Слабым утешением служил даже ужин, обычно состоявший из добытых ею кролика или белки и нескольких съедобных кореньев, которые удалось отыскать в лесу. В былые, счастливые дни, когда в поместье Кастелло разбивали чудесные розовые сады и сажали новые тисовые аллеи, ни Симонетте, ни Лоренцо даже в голову не могло прийти, что акры этой плодородной земли могли бы сослужить им куда лучшую службу, если бы там посадили, например, овощи. По вечерам Симонетта сидела нахохлившись у камина, время от времени подбрасывая туда полешко из жалкой кучки дров, нарубленных Грегорио, и напевала без аккомпанемента те мелодии, которые прежде наигрывала на арфе, пока не пришлось продать и арфу. Когда же глаза ее начинали слипаться от усталости, вызванной ежедневными походами в лес, она поднималась в спальню и, закутавшись в последнее меховое одеяло, которое все же оставила себе, укладывалась спать прямо на каменные плиты пола, так как прекрасная деревянная кровать из английского дуба, та самая, на которой она провела свою первую брачную ночь, также была продана. Осенние ветры со свистом залетали в окна, не встречая препятствия: роскошные витражи из венецианского стекла, которые прежде были вставлены в окна, также пришлось вынуть и продать. Засыпала Симонетта чаще всего только благодаря усталости, но в этот, последний день месяца уснуть так и не могла, понимая, что у нее нет нужной суммы денег, которую завтра требовалось вручить Одериго.
Потрясенный переменами, произошедшими с виллой и ее хозяйкой, Одериго был вынужден даже присесть на полено, лежавшее у камина, поскольку стоявшие там прежде скамья, и стол, и прочая мебель исчезли. На этот раз Симонетта встретила нотариуса не одна, ее сопровождали Рафаэлла и Грегорио, готовые молить за нее или броситься на ее защиту, если Одериго вдруг рассердится. Нотариус молча пересчитал монеты, которые она ему протянула. Нечего было и говорить, что этих денег мало. Но он все же доставил себе удовольствие: принимая деньги, внимательно рассмотрел Симонетту. Она похудела, посуровела, но красоты ничуть не утратила. Особенно сильно изменились манеры. Все эти перемены показались нотариусу куда значительнее тех, что были вызваны сменой прически и гардероба. Если в прошлый раз, уходя из этого дома, Одериго, вспоминая его хозяйку, находил ее прекрасной, то и сегодня мнение нотариуса о ней ничуть не изменилось. Симонетта заговорила первой.
– Синьор, – сказала она с какой-то новой уверенностью в себе, – я этот дом никогда не покину. Так подскажи мне, что я могла бы сделать еще? Посоветуй, где мне искать помощи? Как быть? Я готова на все.
Одериго открыл было рот, но сказать прямо никак не решался. Он, разумеется, знал того, кто мог бы помочь Симонетте, но колебался, будучи христианином, посылать ее по этому скользкому пути. Он молчал, качая головой и словно споря с самим собой, но молодая женщина тут же догадалась, что выход есть, и настойчиво принялась спрашивать:
– Ты кого-то знаешь, синьор? Кто он такой? – Она подошла к нотариусу и взяла его за руку. – Я знаю, синьор Одериго, ты можешь помочь мне! Так, ради бога, скажи, у кого я могу получить поддержку!
– Госпожа моя, – вздохнул Нотариус, – я действительно знаю человека, который мог бы тебе помочь. Но учти: если он это и сделает, то отнюдь не во имя любви к тому Богу, в которого верим ты, или я, или еще кто-то. Да и вряд ли кому-то известно имя того бога, в которого он верит. Этого человека зовут Манодората.
Симонетта, услышав, как охнула Рафаэлла, мгновенно обернулась и увидела, что горничная, словно утратив силы, осела на пол и закрыла фартуком лицо. Успела она заметить и то, что Грегорио быстро перекрестился, беззвучно шепча слова молитвы. Озадаченная всем этим, Симонетта снова повернулась к Одериго и растерянно спросила:
– А кто он такой, этот Манодората? Правда ли он сможет мне помочь?
– Да, синьора, помочь он наверняка сможет.
– В таком случае почему же вы все так испуганно съежились? Что это за человек? Или мне предстоит просить помощи у самого дьявола?
На этот раз Одериго не решился посмотреть ей в глаза.
– Да, синьора, это почти так и есть, – пробормотал он. – Ведь Манодората – еврей.