Текст книги "Мадонна миндаля"
Автор книги: Марина Фьорато (Фиорато)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА 44
ПРАЗДНИК СВЯТОГО АМВРОСИЯ
Я иду по таким знакомым улицам Саронно и удивляюсь тому, что умудрился все это забыть. Как мог мой разум утратить память о стольких прожитых здесь годах? Я в своих одеждах пилигрима смешиваюсь с праздничной толпой, и сердце мое бешено бьется при мысли о том, что вскоре я снова увижу свою жену, бывшую жену, которую больше уже не люблю, и мое появление навсегда отделит ее от той жизни, которую она ведет сейчас. Увы, но таковы законы нашей веры. Прости меня, Симонетта!
Толпа – и я вместе с нею – выстраивается вдоль улицы, люди ждут, когда мимо них пронесут священные реликвии. Многие горожане уже изрядно угостились вином, хотя еще только утро. Глаза мои ищут в толпе Симонетту и ее мужа, с которым я уже успел познакомиться, но на улице их не видно. И я вскоре понимаю почему. Над толпой взлетают радостные крики, и я поворачиваюсь вместе со всеми – вот она, Симонетта! Она сидит, точно в беседке, на увитом цветами балконе дома нашего губернатора. Сердце мое трепещет: она поистине прекрасна, а такой чудесной улыбки я у нее никогда прежде не видел. Симонетта. Неужели мы действительно были когда-то с нею обвенчаны? Кажется, что это случилось лет сто назад и в какой-то другой жизни. Во всем ее облике сквозит нечто новое. Волосы у нее стали чуть короче, а лицо немного округлилось, но не это главное. Главное то, что у нее внутри словно горит факел. Неужели этот человек рядом с нею, этот темноволосый художник, который приветственно машет толпе, и стал причиной подобных перемен? Вот он жестом собственника обнимает ее за плечи и прижимает к себе, слыша, как толпа приветствует ее, свою Богородицу, ту, чей лик запечатлен на его фресках, которые нынче будут по всем правилам освящены.
Кстати, вот и еще одна загадка: ведь Симонетту совсем не знали в городе, когда я был ее мужем, – мы жили очень уединенно, очень обособленно. Как же ей удалось заслужить поистине всенародное обожание? Неужели только потому, что этот художник писал с нее Мадонну? Да, конечно, такое могло принести славу и городу, и его общине. А может, Симонетта в мое отсутствие оказала городу некую услугу? Когда торжественная костюмированная процессия проходит мимо меня, я вытягиваю шею, дабы ни на минуту не упускать из виду Симонетту и художника. Затем, пытаясь перейти улицу, ныряю в пеструю колышущуюся толпу – прямо под брюхо лошади одного из местных синьоров, – и на мою голову тут же обрушиваются его проклятия. Я знаю этого человека. Когда-то я продал ему ту самую кобылу, что сейчас нетерпеливо пляшет, чуть не раздавив меня.
Зато мне удается подобраться поближе к ним. Две головы – рыжая и темная – близко склонились друг к другу. Целуются? Нет. Шепчутся и прыскают со смеху. У меня екает сердце. Так и мы с Амарией смеялись и шептались, пока моя склонная к нелепым шуткам память не вернула меня назад и не велела исполнить свой долг. Сквозь изысканную решетку балкона я пытаюсь разглядеть, держатся ли они за руки, но вижу нечто совсем иное, и это зрелище потрясает меня до глубины души.
Двое золотоволосых детишек, оба мальчики, сидят у ног Симонетты и ее художника и сквозь резные перила смотрят на процессию. Один, постарше, то и дело оделяет сластями и игрушками братишку и делает это с такой любовью и ответственностью, что смотреть приятно. Ага, вот теперь я вижу, что руки взрослых действительно крепко сомкнуты, точно у любовников. Но вторая, свободная рука каждого из них покоится на золотистой голове ребенка, любовно поглаживая его кудряшки.
Точно они – мать и отец этих детей!
У меня кружится голова. Как такое возможно? Ведь не мог же я отсутствовать так долго! Глядя, как самые красивые девушки города несут в руках пышные арки, сплетенные из цветущих веток миндаля – это же миндаль из моей рощи! – я пытаюсь разрешить свои сомнения. Ну конечно! Это, должно быть, его дети! Он определенно на несколько лет старше Симонетты. Возможно, его жена умерла, а дети теперь называют мамой мою жену. Я смотрю на эту семейную идиллию и горюю: ведь мне вскоре придется разлучить всех этих людей. И сделать это необходимо. Я подхожу еще чуть ближе, ибо пришло время открыться, но тут очередная волна народа уносит меня куда-то в сторону, и я уже издали вижу, как те девушки, что несли ветки миндаля, что-то бросают или передают в толпу. Я изо всех сил протискиваюсь ближе и вижу, что девушки разливают в маленькие деревянные чашечки какой-то напиток из принесенных с собой фляг. Девушки удивительно похожи на наяд, разливающих сок своих деревьев. Толпа с такой охотой принимает угощение, что «наяды» едва успевают наполнять и раздавать чашечки, но люди снова и снова протягивают их, прося налить еще. Кто-то сует мне в руки такую чашечку, и я пробую этот напиток, сладкий и горьковатый одновременно, с привкусом моего родного миндаля. Действительно, замечательный ликер! Он согревает мне душу, придавая мужества. Ну что ж, пора. Но меня снова останавливает взволнованная толпа, разразившаяся вдруг радостными кличами, на этот раз явно имеющими отношение к Симонетте. Она с некоторым трудом поднимается на ноги, и ноги прямо-таки подкашиваются подо мною: то, что я вижу перед собой, заставляет меня прикусить язык и не спешить со своим признанием.
Симонетта беременна!
Мне все-таки приходится сесть прямо на мостовую, усыпанную конским навозом и лепестками миндаля, – так кружится у меня голова от столь неожиданного зрелища, а может, и от выпитого ликера. Значит, у них, у Симонетты и этого художника, будет ребенок? Как же мне теперь разлучить их? Вмешавшись, я их обоих превращу в блудодеев, а их ребенок станет незаконнорожденным. Ну а что станется с этими золотоволосыми ребятишками, с этими сиротками, которых они, в чем я совершенно не сомневаюсь, очень любят? Закрыв лицо руками, я с такой силой втискиваю пальцы в глазницы, что мне становится больно, но, когда я вновь отнимаю руки от лица, ответ на все мои вопросы оказывается прямо передо мною. Мимо меня на великолепных золотых носилках проносят мощи святого Амвросия, и сквозь хрустальные панели драгоценного ларца я вижу его побелевшие косточки. На мгновение сердце мое замирает, и я, точно завороженный, не свожу глаз с его черепа, и мне кажется, будто мертвые глазницы святого устремлены прямо на меня. Будто он смотрит на меня, пытаясь что-то сказать! Я шепчу слова молитвы, умоляя нашего с Амарией святого покровителя намекнуть мне, что делать, как быть дальше, и решительно проталкиваюсь сквозь толпу, продолжая ловить глазами «взгляд» его пустых глазниц и страстно желая, чтобы он заговорил со мной. Но святой Амвросий молчит. Он проплывает по улице дальше, мимо меня, и ничего не говорит мне, ничего не подсказывает, и я вдруг понимаю: раз он молчит, то и я тоже должен молчать. Не может такого быть, чтобы Божьей волей оказались разлучены члены сразу двух семей! Чтобы снова горе обрушилось на тех, кто и так уже довольно страдал! Святой Амвросий все-таки дал мне совет и одобрил мое решение молчать. Он освободил меня от греха двоеженства. И я добровольно нарушу таинство одного брака, чтобы сохранить два других.
Лоренцо Джованни Батиста Кастелло ди Саронно мертв. Вот пусть и покоится с миром.
Опустив пониже капюшон плаща, я в последний раз смотрю на Симонетту, прежде чем навсегда от нее отвернуться и уйти. Прекрасная, цветущая женщина! И я понимаю, что причина этих чудесных перемен – в той выпуклости, которая виднеется у нее под платьем. И я от всей души благословляю ее! Я благословляю их всех, всю ее новую семью, и святой Маврикий благосклонно смотрит на нас.
А теперь мне, право же, стоит поторопиться. Я, конечно, зарос бородой и вообще сильно изменился внешне, да еще и капюшон надвинут мне на глаза, но здесь живет немало людей, знающих меня с детства. Я вырос у них на глазах. И я, выбравшись из толпы, поспешно ныряю в узкую боковую улочку. Ну вот я и в безопасности. И вдруг какой-то парень налетает на меня, сильно ударив в плечо. Потом, увидев мое платье пилигрима, бормочет извинения, и я чувствую, что от него сильно пахнет граппой, а вовсе не миндалем. Я поднимаю голову, смотрю на него, и глаза мои невольно расширяются от изумления. Он тоже смотрит на меня расширенными от ужаса глазами. Передо мной мой оруженосец Грегорио!
Он падает на колени, целует мне руку и называет меня тем именем, которое я уже успел позабыть.
– Синьор Лоренцо! Это же просто чудо! Неужели святой Амвросий вернул тебя с того света, господин мой?
Я проклинаю и его, и себя всеми известными мне проклятиями, сумрачно глядя на его грязноватую спутанную шевелюру. Он несколько располнел и тоже носит бороду, но в целом это прежний Грегорио, которого я когда-то любил, как родного брата. Я поспешно выдергиваю руку из его грязных лап и, по возможности изменив голос, старательно подражаю ломбардскому выговору:
– Что случилось, сын мой? Чем я могу помочь тебе?
Грегорио озадаченно на меня смотрит. Я вижу, что он пьян, значит, эта дурная привычка, свойственная ему с молодых лет, все-таки одержала над ним верх.
– Разве вы, синьор, не… Разумеется…
Я вижу, что он уж больше не испытывает прежней уверенности, и стараюсь не упустить достигнутой удачи. Я чувствую себя апостолом Петром, который отрицает, что знает своего Господина. [51]51
Из всех учеников Иисуса Христа Петр был особенно привязан к своему божественному Учителю. Но Иисус предрек, что многие его ученики малодушно от него отрекутся, а Петру сказал: «Истинно, истинно говорю тебе: не пропоет петух, как отречешься от меня трижды» (Иоанн, 13, 37–38). И действительно, вскоре Петр с клятвою на устах трижды отрекся от того, что знает Иисуса.
[Закрыть]
– Сын мой, я в этом городе чужой.
Грегорио хмурит густые брови, и радость тает в его глазах.
– Простите меня, синьор… Я принял вас… Но неужели вы все-таки не синьор Лоренцо ди Саронно?
Я качаю головой и решаюсь раз и навсегда. Трижды отрекаюсь, и петух уже прокричал.
– Нет, меня зовут Сельваджо Сант-Амброджо, – говорю я Грегорио.
И, резко повернувшись, спешу прочь от своего верного оруженосца, жалея в душе, что пришлось нанести ему такой удар. Я знаю, чем ему обязан, и помню, как много мы когда-то значили друг для друга. Знаю я и то, что если он теперь вздумает рассказать кому-то об этой встрече, то ему, пьянице, вряд ли поверят, так что эти разговоры никак не смогут повредить той чудесной паре и их золотоволосым детям, которых я только что оставил позади. Но Грегорио снова окликает меня, и сердце мое холодеет.
– Странник! По крайней мере, задержись ненадолго, давай выпьем вместе во имя Христа! Уж больно ты похож на моего старого хозяина, которого я очень любил! – Но я не останавливаюсь, я продолжаю идти, понимая, что теперь я в безопасности, а значит, и они тоже. Грегорио снова кричит мне вслед, но голос его уже едва слышен: – Постой, пилигрим! Куда ты так спешишь?
Я не оборачиваюсь, но все же откликаюсь, с наслаждением произнося то слово, которое мгновенно согревает мне душу:
– Домой! Я спешу домой! – И я наконец-то позволяю себе улыбнуться.
ГЛАВА 45
СЕЛЬВАДЖО ИДЕТ ДОМОЙ
Путь из Саронно в Павию отнял у меня гораздо меньше времени, чем путь из Павии в Саронно. Тогда мне мешали идти мучительные раздумья, тяжесть на сердце. Теперь же на душе у меня было легко, и я шел быстрым шагом, останавливаясь отдохнуть, только если ноги уже отказывались идти. Даже ночью я спал всего несколько часов и, проснувшись еще до рассвета, думал о ней. Только бы ты меня простила, Амария! И тогда все у нас будет хорошо!
Я знал, где она может быть. Пробравшись сквозь пригородную рощу, я вышел к pozzo dei marito. Едва услышав знакомый плеск водопадов, я стал искать ее глазами, и она, разумеется, оказалась там. Сидела и смотрела в то самое озерцо, возле которого мы с нею поклялись друг другу в вечной любви и верности. Но до чего же она стала худой, бледной и печальной! У меня просто сердце сжалось. Куда девалась приятная округлость ее форм! Зеленое платье, в котором она выходила замуж, теперь висело на ней, как на вешалке. Волосы свисали неопрятными космами, а глаза смотрели равнодушно, как мертвые. Что же я сделал с нею?! И тут я понял: я ведь, по сути дела, отнял у нее жизнь. Что ж, пора вернуть ее обратно.
Я медленно подошел к ней сзади, неслышно ступая по траве, покрытой росой, и встал так, чтобы рядом с ее отражением в воде появилось и мое лицо. Она уставилась на него расширившимися от ужаса глазами, из которых сразу же полились слезы. Мне очень хотелось ее обнять, но сперва нужно было задать ей тот, самый главный и единственный, вопрос, и я спросил, положив руки ей на плечи:
– Ты знаешь, что говорят об этом месте?
– Говорят, что… если посмотреть в это озерцо, то увидишь лицо… своего будущего супруга, – с некоторым удивлением, точно во сне, ответила она.
– А это так и есть?
Она молча смотрела на меня, потом слезы опять брызнули у нее из глаз, и только тогда до меня окончательно дошло, что ей, бедняжке, пришлось пережить и передумать за эту последнюю неделю.
– Нет, лучше ты сам скажи, – пролепетала она.
– Думаю, что это чистая правда! – Я повернул ее к себе лицом. – Я люблю тебя, Амария Сант-Амброджо.
И я, как и в тот раз, стал снова произносить те слова, которым она когда-то, во время наших с нею первых занятий, меня научила. «Mano», сказал я и взял ее за руку. «Cuore» – и я приложил ее руку к своему сердцу. «Bocca» – и я нежно поцеловал ее в губы. И она тоже поцеловала меня, но гораздо крепче, чем тогда, и обняла меня тоже крепче, а я снова и снова целовал ее, шепча сквозь слезы, которые смешивались с ее слезами, что никогда больше не покину ее, мою единственную любовь, мою дорогую жену. И вдруг, словно по волшебству, вернулась вся ее красота, все ее яркие цвета, и она засмеялась с детской радостью, так что я сразу понял, что она сейчас скажет.
– Идем скорее домой! – воскликнула она. – Нужно немедленно все рассказать Нонне! – И она прибавила еще несколько слов, которые больно ударили меня прямо в сердце, точно предвестники смерти: – Моя Нонна очень больна.
И мы поспешили домой. По дороге моя жена объяснила мне, что случилось с Нонной, и я невольно все ускорял и ускорял шаг, подгоняемый страхом: мне все казалось, что мы придем слишком поздно.
ГЛАВА 46
СИМОНЕТТА ЗАКРЫВАЕТ ДВЕРЬ
Симонетта стояла посреди ратного поля в полном одиночестве.
Вероника из Таормины отправилась с нею в Павию в качестве провожатой, и поехали они, по настоянию Бернардино, не верхом, а в карете – новая карета была одним из преимуществ процветающего ликерного промысла, да и Симонетте не стоило уже ездить верхом. Вероника вместе с каретой осталась на берегу протекавшего поблизости ручья и терпеливо поджидала хозяйку, поглаживая бархатные морды коней и тихонько напевая прямо в подрагивающие лошадиные уши свои неаполитанские песенки. Впрочем, лошади ни за что не захотели перебираться вброд через этот ручей, отделявший опушку леса от недавнего поля боя, сколько Вероника ни пыталась их заставить. Они явно понимали, какое это страшное место, и, похоже, чуяли запах смерти, все еще витавший над полем, а может, даже и слышали крики и стоны призраков тех, кто пал в том сражении, а потому вздрагивали и шарахались, стоило ветерку зашелестеть в листве деревьев. Вдруг ветер взметнулся с неожиданной силой, и Вероника прищурилась и чуть пригнула голову, но так и не отвела зоркого взгляда от бродившей по полю Симонетты.
Она лучше других понимала, что сейчас должна сделать ее хозяйка, ибо, как и Симонетта, тоже потеряла мужа, но потом получила в дар вторую, еще более сильную любовь. Вероника была счастлива с Исааком, но прекрасно знала, что порой память заставляет человека платить дань уважения своей первой любви и привязанности и этот обряд каждый должен отправлять в одиночестве. Однако на этот раз она продолжала внимательно следить за Симонеттой, даже когда та отошла довольно далеко, почти к самому центру обширного поля. Симонетту, впрочем, было хорошо видно отовсюду, и не только потому, что на плечах у нее красовался старый лохматый плащ из медвежьей шкуры, само тело ее теперь стало очень большим и полным: она ждала ребенка и скоро должна была родить.
Симонетта сгорбилась под тяжестью неуклюжего плаща. Сильный ветер, налетая порывами, шевелил медвежью шерсть и вытаскивал из-под капюшона темно-рыжие пряди ее волос, которые в лучах неверного, то и дело скрывавшегося за облаками солнца вспыхивали яркой медью. От плаща все еще исходил слабый запах сандалового дерева, это был запах Манодораты, его прежнего владельца. Ощущение горькой утраты вдруг стиснуло Симонетте горло, глаза защипало. Она смахнула с ресниц непрошеные слезы и чуть не рассмеялась про себя: надо же, пришла сюда оплакивать одного человека, а плачет о другом! А вот когда ее отца унесла чума, она о нем почти не плакала. Сейчас Симонетта как никогда остро сознавала, что именно Манодората стал ей настоящим отцом, именно он подарил ей ту отцовскую любовь и заботу, каких она никогда не знала в детстве. До знакомства с ним она даже и представить себе не могла, как ей на самом деле нужен отец, и не задумывалась никогда над тем, что тоскует без него. Манодората стал ей наставником и дорогим другом именно в тот момент, когда Симонетта в этом больше всего нуждалась, но и теперь она каждый день чувствовала, как ей его не хватает. Как хорошо, думала Симонетта, что он продолжает жить в своих сыновьях, Илии и Иафете, которые теперь стали сыновьями и ей, и Бернардино.
Она впервые оставила их одних, своих троих мужчин. Бернардино уговорил ее поехать, заверив, что все будет в порядке: он был так счастлив, что ни в чем не мог ей отказать, даже в этой прощальной поездке. Со дня праздника святого Амвросия, когда они все вместе сидели на балконе, а текущая по улице толпа приветствовала их, Симонетта ощущала некое смутное, но все усиливавшееся беспокойство. Нет, она не чувствовала себя несчастной, теперь она всегда была счастлива, и Бернардино даже поддразнивал жену, говоря, что она, как птичка, старательно вьет свое гнездышко, и это вполне естественно для женщины, которая скоро должна родить. Но Симонетта понимала: дело совсем не в приближающихся родах – что-то изменилось в тот день в ней самой, какая-то неясная мысль пронзила ее сознание, словно напоминая о неком незавершенном деле. И постепенно ей стало ясно, чего именно ей не хватает и что необходимо сделать как можно скорее, и вот они с Вероникой отправились в Павию, а Бернардино благословил ее на эту поездку. Единственное, что его заботило, это тяготы долгого пути, которые могут плохо сказаться на самочувствии жены и их будущего ребенка, однако Симонетте удалось умилостивить мужа: она уступила его уговорам взять с собой Веронику и ехать в удобной, обитой бархатом карете. Когда она уходила из дома, все трое сидели на просторной кухне, которая, несмотря на вновь обретенное благополучие, так и осталась средоточием всей жизни семейства, и Бернардино, разложив на огромном кухонном столе свои драгоценные мелки, краски и куски пергамента, собирался учить мальчиков рисовать. У Симонетты каждый раз сладко замирало сердце, когда она вспоминала эту сцену.
– Они у меня будут отлично рисовать! – заявил Бернардино со свойственной ему самоуверенностью. – Ни минуты не сомневаюсь: именно этим они и станут заниматься, когда вырастут.
– И что, оба непременно должны стать художниками? – ласково улыбнувшись, спросила Симонетта.
– Все трое! – воскликнул он, указывая на ее живот.
Симонетта поцеловала их всех на прощание, ожидая, что малыши расплачутся, но те были спокойны, и она с внезапной радостью поняла, что мальчики совершенно счастливы в обществе нового отца. Особенно Илия, который давно уже преклонялся перед Бернардино из-за давнишнего эпизода с нарисованной на ладони голубкой и следовал за ним повсюду, точно верный раб. Впрочем, и маленький Иафет с радостью к ним присоединялся, стараясь принимать участие во всех их повседневных делах. В общем, к тому времени, как Симонетта наконец вышла из дома, все трое были уже куда сильнее перепачканы красками, чем выделенные им куски пергамента, и сам Бернардино, пожалуй, даже больше, чем дети. Она только улыбнулась и не стала никого ругать. Симонетту совершенно не заботило, что к ее возвращению вилла может оказаться разрисованной фресками, точно церковь в Саронно. Видно, от этого уже никуда не деться, и это, пожалуй, ее даже радовало.
Но сейчас, стоя посреди поля брани, Симонетта чувствовала, что находится очень далеко от своего любимого, полного счастья и тепла дома. Здесь было холодно, дул пронизывающий ветер, и она как-то особенно остро чувствовала свое одиночество. И рядом не было никого из ее любимых, искрящихся жизнью людей – только мертвые и духи мертвых. Симонетта вдохнула ледяной воздух и медленно повернулась, осматриваясь. Вся равнина была покрыта пятнами теней, поскольку тяжелые, беременные дождем облака непрерывно неслись над нею, и солнце то и дело скрывалось за ними. Поле, где состоялось то страшное сражение, казалось совершенно плоским, тихим и невинным, оно словно затаилось, никому не желая выдавать свою сокровенную тайну. К северу от него раскинулся город Павия, похожий на свернувшегося клубком алого дракона, его дома топорщились, точно драконья чешуя, а башни казались шипами на спине у огромного ящера. Симонетта еще долго бродила по полю, хотя уже понимала, что ей никогда не найти того места, где израненный Лоренцо упал на землю. С тех пор как это поле приняло в свою землю его тело и его жертвенную кровь, минуло уже целых четыре года. Четыре долгих года! Но были ли извлечены какие-то уроки из тех жестоких сражений? Несколько месяцев назад Симонетта узнала, что в Саронно ходят упорные слухи о том, что под Ландриано французская армия маршала Сен-Поля была самым подлым образом обманута и потерпела поражение от испанцев, которыми командовал Антонио ди Лейва, губернатор Милана. Итак, все повторилось, и началось бесконечное движение по кругу. И если этот круг снова, подобно тем огромным колесам осадных орудий, на которых пытали святую Катерину, пройдется по этой земле, принеся сюда войну, то вновь проснутся и невежественные предрассудки, связанные с религиозными верованиями. Ибо в Саронно уже поговаривали о том, что совсем недавно, уже в этом, 1529 году в венгерском городе Базине заживо сожгли тридцать евреев. Считалось, что эти евреи похитили ребенка и совершили некое ритуальное убийство, и, хотя впоследствии оказалось, что ребенок жив и здоров, евреев все же казнили. Симонетта вздохнула и покачала головой. Это было точно такое же «преступление», о каких ей впервые поведал Манодората, когда они стояли у дверей его дома, украшенных шестиконечной звездой.
И все же здесь, под Павией, покрытое шрамами поле сражений успело в какой-то степени исцелиться. Жесткими травами заросла несчастная земля, на которой погибло столько людей, даже кое-какие цветочки пестрыми пятнышками выделялись в зазеленевшей траве. Если жизнь в мире движется по кругу, то и природа завершила очередной круг, словно вытолкнув из испоганенной людьми и их войнами земли ростки надежды и благополучия. В одном из таких благословенных местечек, где росли полевые цветы и ярко зеленела трава, Симонетта опустилась на колени – прямо в пятнышко неожиданно проглянувшего сквозь облака солнечного света – и прижала ладони к земле. Теперь она поняла наконец, зачем пришла сюда. Это отнюдь не было безрассудным капризом беременной женщины. Просто ей было необходимо закрыть дверь, ведущую в прошлое. И она пришла сюда, чтобы сказать Лоренцо и своему прошлому «прощай».
Все эти годы, пока еще свежи были и память о недавней войне, и людское горе, община Павии запрещала приходить на это поле и разыскивать там останки павших воинов, опасаясь распространения заразы и возникновения эпидемий. Кроме того, подобные «копатели» могли невольно потревожить тысячи чужих мертвецов. Так что Симонетта никогда не видела мертвого Лоренцо, его тело не привезли домой, не положили в гроб, и для упокоения его души не была отслужена месса. Не существовало и его могилы, которую она могла бы посещать летом и зимою и постепенно выплакивать там свое горе и тоску. Ну что ж, зато теперь она все сделает как полагается.
Симонетта махнула рукой Веронике, стоявшей на самом краю обширного поля, и та подошла к ней, ведя лошадей под уздцы и неся несколько необходимых вещей, которые теперь стали слишком тяжелы для ее хозяйки. За спиной у Вероники был заступ, а в руках – два длинных, серебристо-голубых и довольно увесистых свертка. Положив на землю эти предметы, которые, точно младенцы, были запеленуты в голубые знамена семейства да Саронно, Вероника стала копать в твердой, утоптанной земле неглубокую ямку. Симонетта тем временем отдыхала, наблюдая за верной служанкой и подругой, и по мрачному выражению ее лица догадывалась, что Вероника вспоминает, как погиб ее муж-еврей, и от всего сердца сочувствовала ей, понимая, какую боль причиняют немой девушке эти воспоминания. Впрочем, Симонетта надеялась, что для ее подруги этот день тоже, возможно, окажется не только концом прежней жизни, но и началом новой, ведь теперь у нее есть Исаак, который горячо ее любит.
Когда могила была выкопана, Симонетта опустила туда завернутые в знамена продолговатые предметы. На ощупь она лишь с трудом могла различить, что находится в каждом из свертков, так плотно эти длинные холодные металлические предметы были обмотаны тканью, но это, собственно, было и не важно. Они оба были одинаково виновны в гибели людей, оба несли смерть.
Шпага и аркебуза.
Вероника быстро забросала их землей, и вскоре они скрылись из глаз.
А в душе Симонетты вдруг воцарилась та же пустота, что и на этой взрытой, лишенной растительности черной земле, она не находила прощальных слов, не могла вспомнить ни одной подходящей молитвы или погребальной песни, душу ее охватило одно лишь всепоглощающее чувство: свершившейся справедливости. Нет, ей вовсе не хотелось хранить в своем доме фамильный меч, принадлежавший предкам Лоренцо, и зимними вечерами предаваться сентиментальным воспоминаниям о своей первой любви, как не хотелось и передавать этот меч одному из своих сыновей – ведь никто из ее мальчиков никогда уже не сможет назвать себя сыном Лоренцо.
Так что и фамильный клинок тоже обрел здесь свой конец.
Пусть имя ди Саронно отныне будет связано с торговлей, но не с оружием и войной, думала Симонетта. И сама она будет столь же сильно гордиться этим именем, как гордились им когда-то предки Лоренцо. Мир продолжает вращаться, и сражения тоже продолжаются, но она, Симонетта, не будет иметь к ним никакого отношения. Теперь у нее есть дело, которое создает жизнь, а не разрушает ее. И Бернардино тоже никогда не убивал и не увечил людей, всю свою жизнь он старался сделать этот мир красивее, и после него мир будет куда лучше, чем до его появления на свет.
После свадьбы с Симонеттой к художнику вернулась прежняя страсть к работе, и он сразу же начал писать портрет жены, где изобразил ее в виде Богородицы. Его восхищали те перемены, которые в связи с беременностью возникали в лице Симонетты и ее фигуре, ему казалось, что она и есть воплощение той смертной Мадонны, в которую он так верил. На этой картине, пока еще не завершенной и прислоненной к стене у камина, чтобы немного подсохла глазурь, Симонетта выглядела совершенно безмятежной, черты ее чуть округлившегося лица были спокойны, как и все ее тело, а сама она словно светилась затаенным внутренним светом, знакомыми выглядели лишь ее белые руки. Она прижимала к груди спящего Илию, а рядом с ней стояла сестра Бьянка, благожелательно глядя на них обоих.
– Я назову эту картину «Богородица с Младенцем и поклоняющаяся ей монахиня», – провозгласил Бернардино, воздавая честь своей подруге, которая уже, разумеется, давно вернулась в монастырь Сан-Маурицио и вновь приступила к своим многочисленным обязанностям аббатисы.
Симонетта, покорно отсидев перед художником положенное время, заметила, что у портрета нет ни заднего плана, ни какого-либо окружения. Все трое, она сама, Илия и Бьянка, казалось, плыли в воздушном пространстве, и ни сзади, ни вокруг них не было ничего, только блестящий слой глазури. Илия даже поддразнил Бернардино, которого теперь звал отцом:
– Может, мы духи, мама? Вроде всяких там привидений и сказочных существ, что летают над равнинами Ломбардии?
И он принялся носиться вокруг дома с пронзительными криками «Бу! Бу!», строя младшему брату страшные рожи и пытаясь его напугать. Бернардино только усмехнулся, но ничего не сказал, и лицо у него осталось непроницаемым. Когда же Симонетта, поняв, что тут есть некая загадка, принялась задавать ему вопросы, он отвечать на них отказался, сказав, что фон для ее портрета – это сюрприз.
– Ты сама все увидишь в день своих именин, – пообещал он. – Это совсем скоро. Всего через месяц тебе исполнится двадцать один год.
И Симонетта больше не стала ни о чем его расспрашивать, она и так чувствовала себя необыкновенно счастливой, ожидая своего первенца. Да и двое других, приемных, сыновей доставляли ей немало радости. Особенно же приятно ей было сознавать, что, как говорил Бернардино, их дети будут воспитаны, чтобы «жить за счет кисти художника, а не шпаги». Стоя сейчас посреди поля брани, Симонетта даже слегка усмехнулась – уж больно слащаво звучали эти слова, вдруг вспомнившиеся ей, впрочем, подобное высказывание вполне подошло бы для герба Бернардино Луини, если бы у него, разумеется, был свой герб. Симонетте вдруг страшно захотелось поскорее вернуться домой, к своей семье, однако здешние ее дела были еще не доведены до конца, и она, отпустив Веронику, сказала ей:
– Иди, подожди меня немного, я скоро.
Нагнувшись, Симонетта снова приложила ладонь к земле над той могилой, которую только что засыпала Вероника. Там, в этой могиле, лежали покрытые кровью Лоренцо его шпага и убившая его аркебуза.
– Ты был моей первой любовью, юный муж мой, – сказала Симонетта, – но теперь я стала взрослой женщиной. Мир наш, совершив поворот, переменился и унес тебя от меня, да и сама я тоже очень изменилась.
Из выреза кружевного лифа Симонетта вытащила молочно-белое ядрышко миндаля, согревшееся у нее на груди, и втиснула его в холодную землю. В точности таким же орешком Лоренцо угостил ее в день их свадьбы. Закапывая орешек в землю, возвращая его земле, Симонетта словно совершала некое жертвоприношение, подобное тем, что совершали древние римляне в честь богини плодородия, прося ее быть милостивой к ним и взрастить их посевы. Тот Бог, в которого снова верила сама Симонетта, находился сейчас на своем месте, в раю. Годы ее тяжких сомнений остались позади, теперь она была счастлива. Пора было попрощаться и с Лоренцо, и с печальным прошлым.
– Прощай, – сказала она и поклонилась могиле, в которой лежали шпага и аркебуза.