Текст книги "Мадонна миндаля"
Автор книги: Марина Фьорато (Фиорато)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА 17
И СНОВА ПОЯВЛЯЕТСЯ ГРЕГОРИО

Грегорио ди Пулья опять предавался пьянству. Стоило зиме начать проявлять свой суровый нрав, как он забросил все дела вне дома и большую часть времени торчал в просторной кухне замка, глядя, как трудится Рафаэлла. Кухня, по сути дела, осталась единственным местом в доме, где было тепло, поскольку там в большом очаге постоянно пылал огонь. Впрочем, почти все огромные кирпичные плиты и духовки, где некогда часами ревело пламя, где готовились всевозможные блюда для роскошных пиров, теперь стояли пустыми, их трубы превратились в жилища для коршунов и аистов, и птицы оставляли на почерневших кирпичах потеки беловатого помета, похожего на изморозь.
Итак, Грегорио снова сидел за кухонным столом и смотрел, как Рафаэлла сыплет на столешницу муку и ставит жалкую опару для хлеба. Мука была похожа на снег, а снег Грегорио вспоминать совсем не хотелось, и он снова и снова наполнял свою старую кружку. Еды на вилле Кастелло было по-прежнему маловато, но Грегорио как-то исхитрялся и делал граппу из виноградных косточек, используя примитивный перегонный куб, который сам же и смастерил. Получался напиток совершенно белого цвета, обладавший отвратительным запахом и обжигавший глотку, но Грегорио считал его вполне пригодным для того, чтобы заставить свою память молчать.
Хорошим средством для этого ему служила и Рафаэлла. Грегорио весь год предавался любовным утехам с хорошенькой служанкой, но сегодня даже ее соблазнительная пышная грудь, колыхавшаяся в вырезе блузки, когда она месила тесто, его не вдохновляла. Разумеется, причина была ему известна: сегодня как раз минул год с того дня, когда они сражались бок о бок с хозяином и тот погиб, а он, Грегорио, остался жив.
Если б Грегорио мог знать, как много у них в этом отношении общего с молодой хозяйкой виллы Симонеттой ди Саронно! Но, увы, он почти ничего о ней не знал. Как и Симонетта, Грегорио весь минувший год страдал под бременем мучительной вины перед погибшим Лоренцо, так же, как она, сомневался в своей верности ему. Ведь мог же он как-нибудь иначе взмахнуть шпагой, совершить какой-нибудь особенный, головокружительный выпад и спасти своего господина, которого любил, как брата! Или, в крайнем случае, разве не мог он броситься наперерез тому заряду свинца, который разворотил Лоренцо внутренности? Лишь как следует выпив, Грегорио начинал понимать, что вроде бы сделал для Лоренцо все, что было в его силах, и, расчувствовавшись, начинал уговаривать себя, что жизнь у его господина отняла не шпага противника, а выстрел из этой ужасной аркебузы. Но ближе к рассвету, когда Грегорио начинал трезветь и с похмелья мучился головными болями, его опять донимали мучительные уколы совести, ибо, согласно законам рыцарства, оруженосец обязан отдать жизнь за своего господина прежде, чем тот испустит последний вздох. А сколько раз они с Лоренцо вместе сражались, сколько раз вели веселые беседы, пока их боевые кони бок о бок шли по дороге, сколько раз им доводилось есть из одной миски и даже спать в одной постели, когда они ночевали в чистом поле, завернувшись во все свои одеяла и тесно прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться! Но Лоренцо никогда не вел себя по отношению к нему, Грегорио, как знатный господин по отношению к своему слуге. Юноши были ровесниками и росли вместе, как братья. Отец Грегорио, мелкий дворянин, когда-то был оруженосцем отца Лоренцо, так что Грегорио знал Лоренцо с раннего детства, то есть куда дольше, чем его жена Симонетта. Как только Лоренцо стали учить читать и писать, он, не допуская между собой и Грегорио никаких различий, сразу же принялся и своего друга учить тому же. А вот Симонетта всегда казалась Грегорио настоящей задавакой и держалась с ним как истинная аристократка. Когда Лоренцо привез молодую жену в Кастелло, Грегорио сразу почувствовал, что получил отставку. Он, конечно, прекрасно понимал, что, согласно рыцарскому кодексу чести, связан со своим господином куда более прочными узами, чем брак, и эти узы ничем нельзя разорвать. Однако привязанность Лоренцо к юной и прекрасной девушке, гибкой, как ива, на какое-то время заслонила их давнюю дружбу, ибо земная любовь к женщине оказалась для молодого синьора слаще идеальных рыцарских отношений с верным оруженосцем. Но вскоре все переменилось: снова начались войны и они с Лоренцо опять оказались рядом – вечно верхом, вечно в пути, пересекая то Ломбардию, то иные страны во имя неизвестной, поставленной кем-то другим цели. Впрочем, цель для Лоренцо особого значения не имела, поскольку его любовь к военным искусствам росла как на дрожжах и в первую очередь благодаря тому богатству, которое принес ему брак с Симонеттой. И вскоре Лоренцо и Грегорио опять стали неразлучны, как и прежде.
Симонетту Грегорио знал довольно плохо. Она казалась ему излишне застенчивой, замкнутой и отстраненной. Но после смерти Лоренцо он с удивлением обнаружил, как много в ней душевного тепла. Горе и гнев объединили их, и Грегорио стал не просто уважать свою молодую хозяйку, но и от всей души полюбил ее. Когда исчез объект их общей любви и преданности, им больше нечего было делить, да и любовь Рафаэллы к обожаемой госпоже, ставшая только сильнее, когда та осталась без поддержки мужа, весьма существенно изменила мнение Грегорио о Симонетте, причем в лучшую сторону. Кроме того, Симонетта доказала, что и в новых, весьма печальных обстоятельствах способна проявить храбрость и мужество, и это восхищало Грегорио, хотя он, конечно, никак не мог одобрить ее странные взаимоотношения с этим евреем. Впрочем, у нее явно появился некий план по спасению Кастелло и чести семьи – семьи Лоренцо, – и она твердо намеревалась воплотить этот план в жизнь. В общем, теперь Грегорио полностью переменил мнение о хозяйке, понимая, что ей тоже выпало немало страданий.
Пребывая в слезливо-хмельном настроении, Грегорио попытался отвлечься от грустных мыслей, от снега за окном и от страшных воспоминаний о том, как на залитом кровью теле его господина не таяли упавшие с небес снежинки. Он довольно неуклюже попытался приласкать Рафаэллу, цапнув ее за грудь в надежде получить то сладостное утешение, которое она так хорошо умела ему дарить. Но Рафаэлла, занятая тестом, лишь незлобиво шлепнула Грегорио по руке, оставив там мучную отметину, похожую на изморозь, и велела:
– Не приставай, дружок. Мне еще нужно хлеб испечь до того, как вернется хозяйка, иначе нам сегодня и на стол будет нечего подать по случаю годовщины со дня смерти синьора Лоренцо.
Симонетта действительно рассчитывала, что сегодня вечером они втроем посидят при свечах за столом и помолятся за ее покойного мужа. И хлеб, который Рафаэлле следовало испечь в форме креста, должен был служить символом смерти и мольбы о вознесении в рай души усопшего. Грегорио что-то недовольно проворчал в ответ. Он-то надеялся, что Рафаэлла поможет ему согреть и тело, и душу.
– Куда она сама-то в такой день отправилась? – буркнул он.
– Как это куда? – Рафаэлла провела рукой, убирая прядь темных волос, пересекавшую ее лоб, точно резаная рана, и Грегорио даже вздрогнул от некстати вернувшихся воспоминаний: почти такой же порез клинком изуродовал тогда и благородный лоб его дорогого друга и господина. – А сам-то ты что думаешь? Ну куда она еще могла пойти, как не в церковь! Помолиться о дорогом покойном супруге. Да и тебе тоже не мешало бы сходить помолиться за упокой его души! Ах ты, грязный ночной горшок! – сердито прибавила она, и Грегорио понял, что сегодня он явно раздражает ее своим пьянством.
Он вообще был у Рафаэллы под каблуком и вечно смотрел на нее жалкими, какими-то собачьими глазами, так что она от этого даже уставала. Хотя в целом относилась к нему очень даже неплохо, можно сказать, любила его, вот только сегодня ей почему-то очень хотелось, чтобы он ушел куда-нибудь подальше и не болтался у нее под ногами.
Грегорио, пошатываясь, поднялся из-за стола.
– Это ты верно говоришь! – заявил он. – Надо, пожалуй, и мне сходить в церковь да помолиться за нашего Лоренцо, лучшего синьора на свете!
Рафаэлла тут же почувствовала себя виноватой. Уж она-то отлично знала, как сильно Грегорио любил своего господина.
– Да-да, ступай, – уже более мягким тоном повторила она. – А заодно и нашу госпожу домой проводишь, доставишь ее в целости и сохранности, тем более что на улице здорово подморозило.
Так Грегорио снова оказался на дороге, ведущей из Кастелло в город. Впрочем, этот год принес немало изменений. К тому же в прошлом году он шел из города на виллу, а сейчас – наоборот. В прошлом году он отлично знал, что вот сейчас войдет в этот дом и навсегда изменит жизнь молодой госпожи. Сейчас же он вообще ничего не знал о своем будущем. Он просто шел в церковь, где когда-то стоял рядом с Лоренцо, смотрел, как того венчают, и молился за спасение его души. Войдя в церковь, Грегорио ди Пулья сразу увидел синьору Симонетту ди Саронно, но на этот раз не в слезах по погибшему мужу, а на ступенях алтаря в страстных объятиях другого мужчины!
ГЛАВА 18
ЛЮБИМАЯ ФРЕСКА КАРДИНАЛА МИЛАНА

Габриэль Солис де Гонсалес, епископ Толедский и самозваный кардинал Милана, особенно любил работы Паоло Уччелло. [29]29
Паоло Уччелло (наст. Имя Паоло ди Доно) (1397–1475) – итальянский живописец, который жизненность наблюдений сочетал со сказочностью и даже наивностью образов.
[Закрыть]Кардинал вообще обожал искусство – когда повседневные жестокости, связанные с его призванием инквизитора, предоставляли ему для этого время и возможность. Он, например, весьма ценил композиции Фернандо Гальего, особый мазок Луиса Дальмау, умелое использование перспективы Педро Берругете, [30]30
Фернандо Гальего (ок. 1440 – после 1507), Луис Дальмау (жил в XV веке), Педро Берругете (ок. 1450–1503/04) – испанские художники так называемой испано-фламандской школы – эпохи перехода от готики к Возрождению. (Прим. ред.)
[Закрыть]изображавшего города его родной Испании. Однако, на вкус кардинала, не было на христианской земле ничего равного по красоте и совершенству росписи алтаря церкви Братства Тела Господня в Урбино. Но поскольку Уччелло весьма некстати изволил умереть, когда кардинал еще не успел получить право сам делать заказы на исполнение фресок в церквях, приходилось обходиться услугами таких, как этот Бернардино Луини. Впрочем, по точности изображения Луини даже превосходил Уччелло, хотя явно обладал меньшими познаниями в теологии и библейской тематике. И все же, как художник, он, пожалуй, был даже интереснее Уччелло. Кардинал развлекался, с важным видом определяя, какое влияние оказали на Луини другие итальянские художники, элементы лунарной неоготической манеры Бергоньоне [31]31
Амброджо Бергоньоне (1453–1523) – итальянский художник ломбардской школы; наиболее известен работами в монастыре картезианцев Чертоза ди Павия; одним из его учеников был Бернардино Луини. (Прим. ред.)
[Закрыть]приятно контрастировали у него с полнотелыми, яркими, реалистическими фигурами, свойственными, пожалуй, Фоппа. [32]32
Винченцо Фоппа (1430–1515) – итальянский художник, основатель фламандской школы живописи. (Прим. ред.)
[Закрыть]К этому добавлялась малая толика археологического классицизма Брамантино. [33]33
Брамантино (1465–1530) – итальянский художник и архитектор. В Милане, где творил, Брамантино, он создал яркий, острый стиль. Расписывал лоджии в Ватикане.
[Закрыть]Да, у этого Луини, безусловно, было несколько очень неплохих работ, особенно фрески в аббатстве Чиаравалле, где, собственно, кардинал впервые и обратил внимание на его мастерство. Как раз благодаря этой работе Бернардино кардинал и задумал поручить ему выполнение фресок в церкви Чудес Господних. Это была задача не из легких – требовалось вернуть истинную веру в ту местность, где она особенно ослабела из-за греха лени.
Когда евреи были изгнаны из испанских королевств и им пришлось выбирать между сменой веры и ссылкой, многие из них, естественно, бежали сюда, в новую испанскую провинцию Милан. И это второе нашествие евреев весьма тревожило кардинала, отчасти именно оно явилось причиной того, почему он хотел, чтобы новые фрески были созданы именно здесь, в самом сердце Ломбардии, воздействуя на ее жителей и укрепляя их веру в Господа. С 1230 года, когда ломбардцы предоставили убежище катарам, [34]34
Катары – приверженцы ереси XI–XIII веков, распространившиеся в Западной Европе среди ремесленников и части крестьян, считавшие все земное порождением дьявола, осуждавшие все земное, призывавшие к аскетизму. (Прим. ред.)
[Закрыть]Ломбардия являла собой настоящий оплот всевозможной ереси. Теперь же, столетия спустя, там наступил очередной кризис веры из-за бесконечных войн – в таких трагических обстоятельствах невежественные люди всегда подвергают сомнениям веру в Бога. Но сейчас кардинала куда больше заботило то, что туда прямо-таки хлынул поток ненавистных ему евреев. Какой-то злой ветер, изгнавший евреев из Испании, принес их сюда вместе с наступающей армией. Кардинал прикрыл рот украшенной перстнями рукой при одной лишь мысли об этом, словно пытаясь оградить себя от связанных с этими людьми вредоносных миазмов. Да, евреев принесло сюда ветром, точно некую заразу, точно чуму. Как чумные крысы, они прибывали сюда на кораблях, и даже церковь не смогла их остановить. Каноническое право позволяло им проживать в этой провинции при условии, что они будут одалживать деньги христианам. Кардиналу не было известно, является ли Бернардино Луини истинно верующим, но, честно говоря, характер и верования этого художника имели в данном случае крайне малое значение, достаточно было и того, что веру в Господа внушали его работы. Его учитель, Леонардо да Винчи, хорошо известный при дворе герцогов Сфорца, тоже ведь пользовался репутацией фантазера, безумца и безбожника.
Так что по пути в Саронно, на освящение фресок в церкви Санта-Мария-деи-Мираколи, кардинал позволил себе отвлечься и вспомнил совсем другую церковь – в Урбино. Там сперва приходилось долго подниматься на холм, а потом, добравшись до великолепных дверей, войти наконец в наполненный благовониями теплый полумрак центрального нефа, приблизиться к алтарю и преклонить перед ним колена. А над алтарем – о чудо из чудес! – явление Святого Духа, самая любимая фреска кардинала. Творение Уччелло – особенно сцена сожжения евреев у столба – было столь потрясающим, что, казалось, можно почувствовать жар костра и запах горящей плоти неверных. Будучи совсем еще молодым человеком, иностранцем, только получившим повышение и назначение в Ватикан, кардинал специально ездил в Урбино, чтобы посмотреть на это гениальное произведение искусства. И каждый раз, любуясь тем, как сияют во мраке церкви краски и золото фрески, молодой кардинал Солис де Гонсалес испытывал истинный религиозный экстаз. Там, на фоне пустынного, выжженного пейзажа, под черными ночными небесами высилось дерево, на ветвях которого словно росли яркие звезды небесные, а к дереву был привязан какой-то еврей в красной шапке, рубахе и синих узких штанах. Лицо еврея было искажено страшной мукой, языки пламени уже лизали его ноги, а чуть ниже, освещенные пламенем костра и почти пожранные огнем, виднелись золотоволосые головенки двоих детей в черной одежде. Рядом с костром изображены десять мужчин и четыре лошади, люди и животные смотрят на сожжение неверного с выражением столь же бесстрастным и невозмутимым, с каким смотрел на фреску и сам молодой кардинал. Он, вытянув шею и задрав голову, старался получше рассмотреть все детали, чтобы почувствовать себя среди тех, кто видит казнь еврея и его детей. Он просто упивался этой картиной, прямо-таки пил кровь этих жалких неверных, нереальную, сверхъестественную кровь! Ах, если б он мог взобраться на приставную лесенку, простую черную лесенку, что на картине была приставлена к дереву, над которым парил ангел – свидетель этой жуткой сцены, – он непременно на нее взобрался бы и прижался лицом к фреске в экстатическом порыве религиозного рвения и садистского наслаждения! Впоследствии, анализируя эти мгновения – а его преосвященству вообще было свойственно анализировать свои поступки, – кардинал задавался вопросом: не напоминает ли ему это аутодафе его родную Испанию? На заднем плане, ближе к верхней панели алтаря и как бы над сценой сожжения евреев, изображен был герцог Федериго да Монтефельтро и его свита. Кардинал одобрял действия герцога и считал их совершенно правильными в связи с угрозой истинно христианскому образу жизни на Апеннинском полуострове. Ибо даже защита от внешней угрозы – прежде всего возможного вторжения турок Оттоманской империи – представлялась ему менее важной, чем борьба с внутренним врагом: тамошними евреями. Правда, город, полностью очищенный от них, казался кардиналу утопией, однако он считал, что художественное изображение такого очищенного христианского города следовало бы иметь повсюду: в каждом селении, в каждой столице полуострова, как это и было когда-то у него на родине, в Испании. То, что было здесь лишь символом, должно стать реальностью, и богохульный акт осквернения Святого Духа должен быть отомщен.
Впервые увидев эту фреску еще молодым, кардинал никогда о ней не забывал. Ныне в его волосах и бороде серебрилась седина, да и глаза стали слабеть, но он по-прежнему отчетливо представлял себе алтарь и ту фреску над ним, по-прежнему отчетливо помнил каждую ее деталь. Его ученики поистине испытывали перед ним священный трепет, особенно с тех пор, как он и внешне стал похож на того грозного Бога, каким его часто изображают на фресках. Но в отличие от Всевышнего кардинал был начисто лишен доброты. Ненависть к евреям дотла сожгла, сожрала его душу, и душа эта стала чернее ночи. Кардинал никогда не защищал Мартина Лютера, считая, что тот во время своей так называемой Реформации принес Церкви больше вреда, чем добра. Но по крайней мере в одном Лютер был прав, и об этом свидетельствует его письмо к другу кардинала, преподобному Спалатину Генуэзскому, где были следующие строки:
«Я пришел к заключению, что евреи всегда будут поносить и осквернять Господа и Его наместника на земле Иисуса Христа, как и предсказывали пророки…»
Впрочем, кардинал никак не мог согласиться со следующим утверждением Лютера:
«Ибо они, таким образом, оказались отринуты Господом и обречены на осуждение, а потому могут стать, по словам Экклезиаста, неисправимыми, а если пытаться исправить неисправимых, то тем самым можно сделать их только хуже, но никак не лучше».
Кардинал Солис де Гонсалес верил в возможность исправления неисправимых и был твердо намерен увидеть, как эта идея будет воплощена в жизнь.
Как и было сделано в Испании.
Вот сколь приятны были размышления кардинала, когда он в сопровождении многочисленной охраны в алых ливреях на своих роскошных носилках въезжал в Саронно. Кардинал не ожидал, конечно, что в здешних фресках будут отражены инвективы, [35]35
Инвектива – сатира, гневное обвинение. (Прим. ред.)
[Закрыть]подобные описанной выше, однако ему было приятно видеть, как прекрасно удалось отразить в живописи его, кардинала, святую веру. Он чувствовал себя столь же удовлетворенным этими фресками, которые были заказаны и выполнены Луини, как если бы сам их написал. Кардинал расслабленно махал вялой, украшенной драгоценными перстнями рукой горожанам, выстроившимся вдоль улиц, с удовольствием любуясь им же самим устроенным спектаклем. Время от времени кто-то в толпе выкрикивал бессвязные приветствия, и взгляд высокопоставленного священника небрежно, с жалостью и презрением скользил по лицам этих людей. Ну, эти-то просто не могли лишить себя удовольствия посмотреть на пышную, внушавшую священный трепет процессию, для них в нынешние времена крайней нужды это зрелище было чем-то вроде миндального орешка для попугая. Кардинал прекрасно знал, что евреи давно уже селятся здесь, но ему было приятно, что сегодня на улицах нет никого из них, поскольку он заранее объявил, что все неверные обязаны оставаться дома, когда он будет проезжать по городу.
Впрочем, один еврей все же был на улице и видел прибытие кардинала. Он стоял в самых задних рядах толпы, выделяясь среди ликующих горожан молчанием и скрывая лицо под капюшоном плаща. Его светло-серые глаза поблескивали, как сталь, как холодные воды того обширного моря, которое ему пришлось переплыть, чтобы сейчас смотреть на пышные носилки и на лицо того, кто в этих носилках сидел. Он хорошо знал это лицо, впрочем, и кардинал тоже хорошо знал этого человека. И если бы его преосвященство более внимательно разглядывал толпу приветствовавших его горожан, а не грезил о своих любимых картинах, он, возможно, заметил бы мрачную, завернутую в плащ фигуру еврея, который отвернулся, скрывая лицо, когда кардинал проезжал мимо. А когда плащ его слегка распахнулся под порывом ветра, под ним блеснуло что-то золотое.
ГЛАВА 19
БОГОРОДИЦА БЕЗ ЛИЦА

Симонетта почти лишилась чувств.
Она еще слышала голос священника, отправлявшего службу, но не понимала, что он говорит, и словно сквозь пелену видела кардинала с его свитой, когда он в сиянии украшенного драгоценными каменьями облачения шел по нефу. Она не ощущала аромата благовоний, не чувствовала вкуса белоснежной облатки, которую вложили ей в рот. И не сумела поднять глаза от чаши с вином, когда ей поднесли причаститься «кровь Христову». Но прежние ее ощущения все же никуда не исчезли. О да! Отпечаток горячих губ Бернардино на ее устах был точно ожог, точно след терпкого красного вина. Симонетта поднесла к устам свои длинные изящные пальцы, желая стереть этот отпечаток, этот позорный след совершенного ею предательства. Плечи ее прямо-таки согнулись под бременем стыда.
Она ведь пришла сюда просто помолиться, ибо велики были ее прегрешения. Как же она могла позволить этому художнику поцеловать ее – прямо на этих ступенях, где она давала клятву верности Лоренцо? Понимание того, что Бернардино первым поцеловал ее, ничуть не утешало Симонетту. Как могла она забыть, что сама раскрыла уста навстречу его устам, что сама коснулась языком его языка, что сама прижималась к нему, утопая в его объятиях? Да, она обнимала его крепко, благодарно, испытывая ту земную радость, о которой совсем уже позабыла. Нет, эта радость была гораздо сильнее. И если уж быть честной перед самой собой, подобной радости она еще никогда не испытывала. Когда Симонетта это осознала, то вырвалась из его объятий и убежала. И когда она убегала от него вся в слезах, страшась вернуться назад, то в дверях столкнулась с каким-то прихожанином, но в волнении не сумела заметить, что лицо этого человека, как и ее собственное лицо, казалось слепым от слез и в глазах его застыло горькое чувство смертельной обиды. Бернардино тогда бросился за Симонеттой, но догнать не успел: его минутного промедления хватило ей, чтобы вскочить на коня и галопом погнать его в Кастелло, ничуть не заботясь об обледенелой дороге и крутых тропинках, на которых конь легко мог поскользнуться. Снег бил ей прямо в лицо, но так и не смог остудить ее горящие щеки.
Всю долгую бессонную ночь Симонетта провела в слезах и сожалениях, но, едва забрезжил рассвет, приняла твердое решение. Она понимала, что Бернардино станет выслеживать ее и у нее не хватит сил отослать его прочь, значит, придется самой набраться смелости и снова пойти в церковь, чтобы при большом скоплении народа встретиться с ним в последний раз и сказать, что они не могут быть вместе. Обе эти мысли – о том, чтобы снова его увидеть, и о том, чтобы не видеть его больше никогда, – были для нее одинаково болезненны. Но и сидеть в этой церкви, в этом мире красоты, цвета и святости, который сумел создать Бернардино, тоже было настоящей пыткой. Быть свидетельницей проявлений его чудесного дара, знать, что этот гениальный художник страстно ее желает, – нет, это было ей не по силам. Большой ларец со святыми мощами Ансельмо поместил прямо перед образом Мадонны – перед ее, Симонетты, портретом! Священник ничего не знал о случившемся, он поместил мощи туда лишь по той причине, что лицо Пресвятой Девы так и не было закончено. За дароносицей, где хранились частицы Священного Креста, восседала сама Царица Рая, которая, увы, не имела лица. Ансельмо полагал, что лишь троим будет известно, что фреска не закончена, однако он ошибался: на самом деле таковых было четверо. Симонетта вздрогнула. Она знала: Бернардино скрывается где-то в дальних приделах, крадется, точно дворняжка, и постоянно чувствовала на себе его взгляд, отчего горло ей обжигали невыплаканные слезы.
Луини действительно крался от одной стороны апсиды [36]36
Апсида ( греч. «свод») – выступ здания, перекрытый полукуполом; в христианских храмах – алтарный выступ.
[Закрыть]к другой, петляя, точно волк в лесу. Он более чем когда-либо жаждал окончания мессы. Он должен поговорить с нею! Его измучило нетерпение, но душа была полна радости и предвкушения счастья. Симонетта должна понять, как это понял теперь он, что они любят друг друга. Этот поцелуй сказал ему все, нет, не только ему – им обоим! Наконец-то он, Бернардино, обрел центр равновесия! Наконец-то исцелены все его недуги, отступили все несчастья. Та неверная нота, что до сих пор звучала в его душе, умолкла, и душа обрела наконец свое истинное звучание. В ушах его раздавался сладостный звон, голова была полна поэзии, а тело – жара. Художник с нетерпением ждал и не мог дождаться того мгновения, когда будет обладать этой женщиной. Все, все должно отступить перед их любовью! Не для него, Бернардино, те сладкие слова о целомудренной рыцарской любви, которые распевают трубадуры! Не для него все эти напрасные вздохи, стоны и воздушные поцелуи, адресованные далекой, но такой недоступной даме, которой ее несчастный возлюбленный никогда не будет обладать по-настоящему! Отчаяние Симонетты, ее мучительные угрызения совести, ее покойный муж и ее Господь – все это не может, не должно иметь никакого значения, когда они будут вместе. Они станут жить по-старому, как те язычники, которые еще не могли слышать ни голоса священника, ни ангельского пения церковного хора, они слышали только стук собственного сердца да шум крови в своих жилах. И для них не существовало ни рая, на который можно было надеяться, ни жизни после смерти. Их рай был здесь, на земле, и они понимали: когда умрут, их прах станет пылью, такой же землей, и навечно с нею сольется.
Теперь Бернардино хорошо ее видел. Впрочем, ее он узнал бы где угодно, различил бы в любой толпе. Симонетта сидела среди прихожан рядом со служанкой, низко опустив голову и спрятав лицо под капюшоном. Но Бернардино так хорошо знал, как ткань облегает тело Симонетты, под каким углом обычно наклонена ее голова, что мгновенно ее узнал. На него она, конечно же, смотреть не желала, но он и так знал: если он сможет хотя бы несколько минут поговорить с нею, снова ее обнять, все будет хорошо.
Рафаэлла то и дело посматривала на свою хозяйку. Она не знала, что ее мучает, но, возможно, испытывала те же стыд и неловкость, что и Грегорио. Она знала, какие горькие чувства владели Симонеттой и Грегорио в день смерти Лоренцо, но все же была поражена тем, как сильно ее госпожа вновь переживает эту утрату, словно все случилось недавно. Всю прошлую ночь Симонетта проплакала, сидя при свечах и вспоминая покойного мужа, а вот Грегорио вел себя как-то странно: он вообще не явился домой к поминальному ужину и в ночных бдениях тоже не участвовал. Он и домой-то пришел лишь на рассвете, весь пропахший вином, с красными от слез и пьянства глазами. Перед хозяйкой он даже извиняться не стал, мало того, в глазах его сверкала такая злоба, что и слепой не мог ее не заметить. И это Грегорио, который всегда был так почтителен к своей госпоже! Рафаэлла недоумевала: да что с ним такое? Но выяснить ей ничего не удалось, потому что Грегорио тут же крепко уснул, а они с погруженной в горестное молчание Симонеттой стали готовиться к походу в церковь. Так что, оставив пока свои тревоги и волнения при себе, Рафаэлла решила, что уж после мессы-то эта тайна раскроется сама собой. В церкви они с Симонеттой проследовали на свои места, причастились, и Рафаэлла принялась украдкой изучать толпу прихожан, надеясь обнаружить в ней своего верного Грегорио. Она не сомневалась, что бывший оруженосец сгорает от стыда и готов повиниться за свое поведение. Но Грегорио в церкви так и не появился, и Рафаэлла решила, что он еще спит. Наверное, слишком много выпил накануне, вот и не хочет в таком виде перед людьми появляться. Однако она ошибалась.
Во время молитвы Святому Духу, когда в церкви воцарилась благословенная тишина, двери вдруг отворились, и прихожане, дружно обернувшись, увидели Грегорио собственной персоной. Пошатываясь и спотыкаясь на каждом шагу, он вошел в церковь и неровной походкой двинулся к алтарю. Прихожане, почуяв неладное, встревоженно переглядывались. Даже Бернардино перестал метаться, прячась за апсидой. Ужасное предчувствие охватило его, когда он узнал того самого человека, который, случайно зайдя в церковь, увидел Симонетту в его объятиях. Этот человек тогда так и застыл в ужасе на пороге, и Симонетта, в страхе убегая от Бернардино, чуть с ним не столкнулась. Да и он, Бернардино, пытаясь ее остановить, вынужден был обойти этого типа.
Кардинал, с трудом, напрягая зрение, читал проповедь, время от времени монотонно выпевал «Аве Мария», не сводя глаз с Великой Книги. Но как только он в очередной раз произнес имя Пресвятой Девы, Грегорио разразился жутким, совершенно безумным хохотом. Кардинал невольно умолк и, не мигая, в упор посмотрел на вторгшегося в церковь нарушителя спокойствия, затем сделал знак своим людям, прятавшимся за перегородкой. Те, вынырнув оттуда, мгновенно окружили Грегорио, намереваясь силой вывести его из церкви. Взяв его под руки, они потащили Грегорио к дверям, и Рафаэлла, не сдержавшись, испуганно охнула. Впрочем, от алтаря до дверей оказалось достаточно далеко, так что у Грегорио вполне хватило времени, чтобы выкрикнуть все, что ему хотелось.
– Клянусь Царицей Небесной, да знаете ли вы, ваше преосвященство, что нарисованная здесь Пресвятая Дева, – слово «дева» он не сказал, а выплюнул, – вовсе не Матерь Божья Мария?! – Грегорио неуклюже перекрестился. – А Мария Магдалина, наипервейшая шлюха из всех прочих шлюх? – И тут из-за апсиды показался Бернардино и двинулся к Грегорио, ловкий и быстрый, как дикий кот. Он еще не знал, то ли ему одним ударом сбить оруженосца с ног, то ли попытаться заставить его умолкнуть каким-то иным способом, однако он не успел сделать ни того ни другого, потому что Грегорио, завидев его, прокаркал: – А вот и он, ее соблазнитель! Ваш гениальный художник, великий Бернардино Луини! – Грегорио успел узнать о Луини все, что ему было нужно, еще прошлой ночью в таверне, и то, что он там услышал, вызывало у него еще больше презрения к этому ловеласу. Поток пьяных ругательств вновь полился у него изо рта: – И как только человек может так жить: рисуя в церкви хорошенькие святые картинки и попутно соблазняя жен славных воинов? Разве это мужчина, если он ни разу в жизни не был на поле боя, ни разу не испытывал той боли, когда клинок входит в твою плоть? И где же нашли себе приют эти презренные – этот жалкий мужчина и эта жалкая женщина? Они прячутся здесь, в святой церкви! Они здесь целуются и воркуют, как голубки! Да я плюю на вас обоих! – И Грегорио незамедлительно сопроводил свою угрозу соответствующим действием, но плюнуть как следует не сумел: губы его дрожали, и отвратительный сгусток повис у него на подбородке. По его искаженному лицу струились слезы, и голос его звучал хрипло от горя и пьянства, когда он воскликнул, обращаясь к Симонетте: – Как ты могла, госпожа моя?! – Она храбро посмотрела ему прямо в глаза, но сразу же отвела взгляд, потрясенная той болью, которую там увидела. – Ведь ты же здесь венчалась! Венчалась с человеком, который в тысячи раз лучше этого! С человеком, который сражался, защищая всех нас, и погиб! Погиб, как Христос! Да, как сам Христос! – Голос Грегорио вновь окреп по мере того, как спутанные мысли его обретали форму, и приведенное им сопоставление внезапно предстало перед ним, как живое, словно высвеченное вспышкой молнии. – Христос умер на кресте, и этот крест теперь скрывает их позор! – Охваченный новым приступом гнева, Грегорио вырвался, бросился к ларцу с мощами и, прежде чем охранники кардинала успели его остановить, сбросил ларец на пол, открыв взорам собравшихся в церкви фреску, на которой была изображена лишенная лица Богородица в окружении волхвов. Ларец откатился в сторону, рубиновые пластины надежно удерживали хранившийся внутри кусочек Святого Креста, однако грохот упавшей дароносицы прозвучал в тишине церкви подобно взрыву. Слуги кардинала моментально снова схватили Грегорио, но он все же успел выкрикнуть в поднявшемся вокруг невообразимом шуме: – Видите, вот Она! Сидит, окруженная волхвами! Но Она так и не закончена, нет, потому что им было недосуг, уж больно они были заняты плотскими утехами, чтобы о святом думать!








