444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Кошачий глаз » Текст книги (страница 22)
Кошачий глаз
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 10:30

Текст книги "Кошачий глаз"


Автор книги: Маргарет Этвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

Теперь Джон работает – неполный день, заведующим в кооперативной студии графического дизайна. Я тоже работаю, тоже неполный день. Вдвоем мы наскребаем на оплату квартиры.

Джон больше не пишет на холсте или вообще на чем бы то ни было плоском. Собственно говоря, он вообще больше не пишет. Плоские поверхности с нанесенной на них краской он называет «картинки для стен». Искусство совершенно не обязано располагаться на стенах, быть заключенным в рамку, состоять из краски. Вместо этого Джон теперь создает конструкции из разных вещей, найденных в мусорке или просто на улице. Он делает деревянные ящики с отсеками, в каждом из которых лежит какой-нибудь предмет: три пары дамских панталон большого размера, флюоресцентных цветов; гипсовая рука с приклеенными длинными фальшивыми ногтями, кружка Эсмарха, накладка из искусственных волос. Он создает моторизованный мохнатый домашний шлепанец, самостоятельно ездящий по полу, и семейство противозачаточных колпачков с приклеенными глазами и ртами и торчащими снизу ножками-пружинками: они скачут по столу, как устрицы-мутанты из фильма ужасов. Он оформил нашу ванную комнату в красных и оранжевых тонах, а на стенах изобразил фиолетовых резвящихся русалок. Он усовершенствовал сиденье унитаза – когда его поднимаешь, оно играет «Джингл беллз». Это для Сары. Еще он делает для нее игрушки, а также, когда работает, позволяет ей играть с обрезками дерева, остатками ткани и инструментами – из тех, что безопасны.

Все это происходит, когда он здесь. Но чаще его здесь нет.

В первый год после рождения Сары я не бралась за кисти. Тогда я была на фрилансе, работала из дома и едва справлялась с немногими заказанными мне обложками. На мне будто висел тяжкий груз – словно я пыталась плыть в одежде. Теперь, когда я полдня провожу в конторе, стало гораздо легче.

Я вернулась и к, если можно так выразиться, собственной работе, но нерешительно: руки всё забыли, глаза отвыкли. В основном я занимаюсь рисунком, потому что для яичной темперы нужно подготовить поверхность, загрунтовать (что требует труда) и работать предельно сосредоточенно. Я потеряла веру в себя; может, до конца жизни так и будет как сейчас.

Я сижу на складном деревянном стуле, на сцене. Занавес открыт, и я вижу зрительный зал – маленький, обшарпанный и пустой. Еще на сцене стоят декорации от пьесы, которая только что закончилась. Они изображают будущее, которое, похоже, будет скупо меблировано, зато обставлено большим количеством черных цилиндрических колонн и несколькими суровыми пролетами лестниц.

Среди колонн на других деревянных стульях, а также там и сям на ступенях лестниц сидят семнадцать женщин. Все они имеют какое-то отношение к искусству. Несколько актрис, две танцовщицы, рядом со мной – три художницы. Одна журналистка, одна редактриса из того самого издательства, в котором я работаю. Одна – конферансье на радио, объявляет музыкальные произведения в дневных программах. Одна показывает детские марионеточные спектакли. Одна – профессиональная клоунесса. Одна – театральная художница, и поэтому мы сейчас тут сидим: именно она организовала для нас помещение. Я все это знаю, потому что мы должны были все по очереди представиться и рассказать, чем занимаемся. Не о том, чем мы зарабатываем на жизнь: это другое, особенно для актрис. И для меня.

Я на собрании. Это не первое такое собрание, которое я посещаю, но они меня все еще поражают. Во-первых, здесь одни женщины. Это само по себе необычно и придает собранию вид некоего заговора, а также неопределенную, притягательную непристойность: последний раз я была среди одних только женщин еще в школе, на уроке здоровья и гигиены, когда девочек отвели в отдельный класс, чтобы рассказать о месячных. Впрочем, так это никто не называл. Официально было принято выражение «эти дни». Нам объяснили, что тампоны, хотя и не рекомендуются для молодых девушек (мы знали, что это значит «девственниц»), не могут затеряться внутри тела и оказаться где-нибудь в легком. Девочки много хихикали, а когда учительница произнесла по буквам «к-р-о-в-ь», одна ученица упала в обморок.

Сегодня никто не хихикает и не падает в обморок. Собрание посвящено гневу.

Здесь говорятся вещи, о которых я никогда не задумывалась сознательно. Ниспровергаются убеждения. Например, почему мы бреем ноги? Почему красим губы? Соблазнительно одеваемся? Изменяем формы своих тел? Разве мы чем-то плохи такие, какие есть?

Эти вопросы задает Джоди, одна из трех других художниц. Она не одевается соблазнительно и не изменяет форму своего тела. Она в рабочих ботинках и полосатом рабочем комбинезоне, штанину которого задирает, чтобы показать настоящую ногу – вызывающе, роскошно небритую. Я думаю о своих трусливо безволосых ногах и понимаю, что я жертва промывания мозгов – я знаю, что не смогу пойти ва-банк. По крайней мере, подмышки я должна брить.

Оказывается, вот почему мы плохи такие, какие есть: из-за мужчин.

Собравшиеся говорят о мужчинах. Например, две из присутствующих пережили изнасилование. Одна – избиение. Других дискриминировали на работе, обошли повышением, игнорировали; или высмеивали их творчество, презирали его как слишком женское. Третьи начали сравнивать свою зарплату с зарплатой мужчин и обнаружили, что она гораздо ниже.

Я не сомневаюсь, что все это правда. Насильники существуют – в том числе те, что растлевают детей и душат девочек. Они прячутся в тенях, как зловещие мужчины, которые рыщут в оврагах и которых я никогда не видела. Мужчины агрессивны, они затевают войны и совершают убийства. Они меньше работают и получают больше денег. Они спихивают домашнюю работу на женщин.

Они невнимательны к другим и не желают смотреть в лицо собственным чувствам. Их легко обмануть, да они и сами хотят обмануться: стоит женщине поахать и повздыхать в постели, мужчина решает, что он половой гигант. Эта картина многим знакома, и собравшиеся хихикают. Я начинаю ломать голову, уж не симулировала ли я оргазм, сама того не зная.

Но в этом обличении мужчин я стою на зыбкой почве, поскольку сама живу с мужчиной. Женщин вроде меня – замужних, детных – называют презрительной кличкой «нюки», от выражения «нуклеарная семья». «Пронатализм» вдруг стал ругательным словом. В группе есть и другие нюки, но они в меньшинстве и ничего не говорят в свою защиту. Кажется, достойнее быть женщиной с ребенком, но без мужчины. Это значит, что ты исполнила свой долг. Если ты не ушла от мужчины, то в любых последующих проблемах виновата сама.

Ничто из этого не формулируется вслух.

Собрания должны придать мне силу, и в каком-то смысле они выполняют свою задачу. Гнев способен двигать горы. Кроме того, на собраниях я поражаюсь: меня шокируют и приводят в восторг подобные заявления из женских уст. Я начинаю думать, что женщины, которых я считала дурами или тряпками, возможно, просто многое скрывали – как и я сама.

Но еще на собраниях меня что-то выбивает из колеи, и я не могу понять, что именно. Я мало говорю, я неловка и неуверенна, потому что любые мои слова могут оказаться неправильными. Я недостаточно страдала, я не исполнила свой долг, я не имею права голоса. Мне кажется, что я стою у закрытой двери, пока за ней принимаются решения касательно меня, мне выносится приговор. Но в то же самое время я хочу угодить собравшимся.

Сестричество – понятие, которое мне трудно усвоить. Это потому, что у меня никогда не было сестры, говорю я себе. В отличие от братства.

Я работаю по ночам, когда Сара спит, или рано утром. Вот сейчас я пишу Деву Марию. Я изображаю ее в голубом платье, под традиционным белым покрывалом, но с головой львицы. Христос у нее на коленях имеет облик львенка. Если в традиционной иконографии лев часто символизирует Христа, почему бы не изобразить Богородицу в виде львицы? Этот образ кажется мне более точным отражением материнства, чем бескровные, как снятое молоко, мадонны из курса истории искусств. Моя Дева Мария полна ярости, бдительна, необузданна. Она смотрит на зрителя ровным взглядом желтых львиных глаз. У ее ног лежит обглоданная кость.

Я пишу Деву Марию, сходящую на землю, покрытую мокрым кашеобразным снегом. Поверх голубого одеяния наброшено зимнее пальто, а на плече висит сумочка. Мария несет два магазинных пакета, набитых продуктами. Из пакетов кое-что выпало: яйцо, луковица, яблоко. У Девы Марии усталый вид.

Я называю эту картину «Богоматерь Неустанной Помощи».

Джону не нравится, что я пишу по ночам.

– А когда я еще должна этим заниматься? Ну скажи.

На это существует только один ответ, не подразумевающий затрат времени со стороны самого Джона: «Не пиши вообще». Но он не произносит этого вслух.

Он не высказывает мнение о моих картинах, но я и так знаю. Он думает, что они неактуальны. В его глазах я и мои работы одним миром мазаны с дамочками, рисующими цветочки. Мазаны – ключевое слово. Современность движется вперед, выбрасывая на свалку одну концепцию за другой, а я застряла где-то в стороне от дороги, возясь с яичной темперой и плоскими поверхностями, как будто двадцатого века не было вообще.

В этом – свобода: если то, что я делаю, неважно, я могу делать что хочу.

Мы начинаем хлопать дверями и кидаться предметами. Я бросаю в Джона свою сумочку, пепельницу и пакет шоколадных капель. Пакет при ударе рвется, и потом мы неделю подбираем шоколад с пола. Джон целит в меня стаканом молока – молоком, а не стаканом: он знает собственную силу, а я нет. Он бросает в меня коробку сухих завтраков «Чириос» – запечатанную.

Я кидаюсь более опасными снарядами, но промахиваюсь. Джон попадает в цель, но то, что он швыряет, безобидно.

Джон разбивает предметы и приклеивает обломки к месту в том виде, в каком они разлетелись. Я, кажется, понимаю, что его привлекает в этом занятии.

Джон сидит в гостиной и пьет пиво с одним из живописцев. Я на кухне грохочу кастрюлями.

– Чего это она? – спрашивает гость.

– Бесится, что взять с бабы, – отвечает Джон. Такого мне не говорили много лет – еще со школы. Когда-то эти слова было крайне унизительно услышать; и совершенно сбивало с ног, если их сказал про тебя мужчина. В них подразумевалось, что быть женщиной – некая аномалия, уродство, отклонение.

Я подхожу к двери гостиной:

– Я бешусь не потому, что я баба. Я бешусь потому, что ты козел.

62

Мы, несколько художниц из числа тех, что ходят на собрания, устраиваем групповую выставку, в которой участвуют только женщины. Затея рискованная, и нам это известно. Джоди говорит, что истеблишмент от искусства, где доминируют мужчины, захочет смешать нас с грязью. Их нынешняя идеология заключается в том, что великое искусство не зависит от пола художника. А идеология Джоди – в том, что до сих пор мир искусства состоял в основном из мужчин, хвалящих друг друга. Женщину-художника они могут похвалить только как диковинку, гротескную игру природы. «Чудо-без-сисек», – говорит она.

Женщины, возможно, тоже постараются смешать нас с грязью – за то, что мы посмели выделиться, противопоставить себя общей массе. Нас могут заклеймить как сторонниц элитизма. Кругом множество ловушек.

Участниц выставки четверо. Кэролин, ангельски луноликая, темноволосая, со стрижкой каре, зовет себя художницей по текстилю. Некоторые ее работы – лоскутные одеяла с необычным узором. На одном приклеены презервативы, набитые тампонами (неиспользованными), образующие слова: «ЧТО ЕСТ ЛУБОФ?» Другое одеяло сделано из лоскутов в цветочек, а поверх – аппликация, провозглашающая:

«ЗА

МУЖ

ЕМ!»

Еще она делает настенные подвесные композиции из туалетной бумаги, скрученной в жгуты. Она заплетает их в косички и ткет что-то вроде ковриков, используя в качестве основы кинопленку – древние порнофильмы, «любительский жанр», как выражались в былые годы.

– Подержанная порнушка, – бодро говорит она. – Переработка вторсырья, а?

Джоди занимается магазинными манекенами: она распиливает их на куски и склеивает обратно в шокирующих конфигурациях. Затем доводит до ума при помощи краски, техники коллажа и стальной мочалки, приклеенной в стратегических местах. Один манекен свисает с крюка, воткнутого ему в солнечное сплетение, у другого (другой) все лицо расписано деревьями и цветами, словно филигранная татуировка. Я не подозревала, что Джоди способна на такую тонкую работу. У третьей манекенши к животу приклеены шесть или семь кукольных голов. Кое-какие из них я узнаю: Спаркл Пленти, Беби Борн, Барбара Энн Скотт.

Зилла светловолосая и худая, как хрупкие девушки-хиппи, которых я знала несколько лет назад. Она называет свои работы пухзажами. Они сделаны из сгустков текстильной пыли, похожих на фетр – тех, что скапливаются в фильтре сушильной машины для белья и вынимаются целыми пластами. Я сама часто любовалась такими, неся их к мусорной корзине: их текстурой, нежной расцветкой. Зилла купила множество полотенец разных цветов и прогоняет их через сушилку, чтобы получить нужные оттенки розового, серо-зеленого, белесого, а также стандартного серого, как комья пыли под кроватью. Пласты пуха она разрезает, придает им нужную форму и осторожно клеит на подложку. Получаются многослойные композиции, напоминающие облачное небо. Я ими заворожена и жалею только, что не додумалась до такого первая.

– Это все равно что печь суфле, – говорит Зилла. – Одно дуновение холодного воздуха, и все пропало.

Джоди – она больше, чем все остальные, занимается оргвопросами – просмотрела мои картины и отобрала некоторые для выставки. Несколько натюрмортов, стиральную машину с отжимными валиками, тостер, ядовитый паслён, «Трех ведьм». «Три ведьмы» – это картина с тремя разными диванами.

Кроме натюрмортов, я выставляю в основном фигуративные работы, хотя есть и пара композиций из соломинок для питья и сухих макарон, а также одна под названием «Серебряная бумага». Я не хотела их показывать, но Джоди они понравились. «Подручные материалы», – сказала она.

Все мои картины с Девой Марией отправились на выставку, и все миссис Смиитт – тоже. Я думала, ее слишком много, но Джоди решила взять всех.

– Это женщина как анти-торт, – сказала она. – Почему всегда рисуют только молодых и красивых? Приятно для разнообразия видеть стареющее женское тело, бережно воспроизведенное.

Примерно то же самое, только в более высокопарных выражениях, она написала и в каталоге.

Выставка проходит в небольшом супермаркете, уже не действующем, дальше по Блуру на запад. В помещении скоро должна открыться бургерная, но пока оно пустует, и одна из участниц, знакомая с кузиной жены владельца, уговорила его пустить туда нас на две недели. Она рассказала ему, что в эпоху Возрождения самые знатные герцоги славились своим эстетическим вкусом и меценатством, и ему это польстило. Он не знает, что это выставка из одних женщин: она сказала просто «несколько художников». Он позволил нам занять помещение при условии, что мы его не разгромим.

– Что тут можно разгромить? – говорит Кэролин, когда мы начинаем осматриваться. Она права, тут и так уже все разгромлено. Полки и прилавки для овощей демонтированы, с пола, когда-то покрытого линолеумной плиткой, там и сям сорваны куски и видны голые широкие доски. Под потолком болтаются голые лампочки в проволочных клетках, некоторые перегорели. Кассы, однако, остались на месте, и на стенах еще висят перекошенные надписи: «Акция! Три штуки за 95 центов!», «Свеженькое мясцо из Калифорнии».

– Мы можем сделать так, чтобы это пространство работало на наш замысел, – Джоди расхаживает по залу, сунув руки в карманы комбинезона.

– Как? – спрашивает Зилла.

– Я не зря занималась дзюдо, – отвечает Джоди. – Мы используем собственное движение противника, чтобы вывести его из равновесия.

На практике это означает, что она берет плакат «Свеженькое мясцо из Калифорнии» и встраивает его в одну из собственных инсталляций – крайне жестокую расчлененку, в которой манекенша, одетая только в веревки и кожаные ремешки, держит под мышкой собственную голову, перевернутую шеей вверх.

– Будь ты мужчиной, тебя бы за это растоптали, – говорит Кэролин.

– Но я не мужчина, – мило улыбается Джоди.

Мы трудимся три дня – вешаем, расставляем, перевешиваем и переставляем. Когда все работы занимают свои места, нужно собрать раскладные столы, которые будут играть роль бара, и купить бухло и жрачку. «Бухло и жрачка» – это из лексикона Джоди. Мы покупаем канадское вино в четырехлитровых канистрах, полистироловые стаканчики для вина, соленые крендельки и картофельные чипсы, куски чеддера, завернутые в пластик, крекеры. Это все, что мы можем себе позволить; но кроме того, существует неписаное правило – угощение должно быть абсолютно плебейским.

Наш каталог – это пара страниц, отпечатанных на ротаторе и скрепленных скобкой в уголке. Предположительно он – плод наших коллективных усилий, но на самом деле большую часть текста написала Джоди, потому что у нее это лучше получается. Кэролин изготавливает вывеску – из простынь, выкрашенных так, словно на них кто-то кровоточил, – и мы вешаем ее над входом:

«(ОНА)РХИЯ»

– Что вы хотели этим сказать? – спрашивает Джон, который заехал вроде бы забрать меня, но на самом деле – посмотреть. Он подозрительно относится к моим занятиям с другими женщинами, хотя говорить об этом вслух – ниже его достоинства. Однако он именует их «девочками».

– Это слово «анархия», в которое инкапсулировано слово «она», – объясняю я, хотя знаю, что он знает. «Инкапсулировать» – тоже словечко Джоди.

Джон оставляет это без комментариев.

Вывеска привлекает внимание прессы: что-то новое, событие, возможный скандал. Одна газета еще до открытия присылает фотографа, и он, снимая нас, приговаривает:

– Ну-ка, девочки, сожгите-ка для меня пару лифчиков.

– Свинья, – тихо произносит Кэролин.

– Спокойно, – говорит Джоди. – Они обожают, когда мы бесимся.

В день открытия выставки я прихожу в галерею заранее. Я обхожу экспозицию, двигаясь вдоль бывших проходов магазина, вокруг касс, где теперь выстроились скульптуры Джоди, как манекенщицы на подиуме, мимо стены, с которой вызывающе кричат лоскутные одеяла Кэролин. Это сильные работы, думаю я. Сильнее моих. Мне кажется, что даже облачные конструкции Зиллы уверенны и тонки, в них есть решимость, которой недостает моим работам; в этом окружении мои картины слишком вылизаны, слишком декоративны, они приятны на вид – и всё.

Я сбилась с пути. Я не сумела высказаться. Я на обочине.

Я выпиваю ужасного вина, потом еще, и мне становится чуть лучше, хоть я и знаю, что потом мне будет плохо. Оно похоже на уксус, в котором маринуют мясо перед жаркой.

Я стою у стены, рядом с дверью, вцепившись в стаканчик с вином. Я стою тут, потому что хочу быть ближе к выходу. Но это также и вход, через который прибывают люди, все больше людей.

Большинство из них – почти все – женщины. Самые разные. С длинными волосами, в длинных юбках, в джинсах и комбинезонах, с серьгами, в кепках наподобие тех, что носят рабочие на стройке, в шалях лавандового цвета. Одни из них тоже художницы, другие просто так выглядят. Кэролин, Джоди и Зилла тоже уже появились – слышатся приветствия, женщины сжимают друг другу руки, целуют друг друга в щечки, восторженно взвизгивают. Похоже, у всех троих есть друзья – гораздо больше, чем у меня. И близкие подруги. Я никогда не замечала этой пустоты вокруг себя и всегда думала, что другие женщины – такие же, как я. Да, когда-то они были такими. А теперь – нет.

Конечно, у меня есть Корделия. Но я ее много лет не видела.

Джон еще не пришел, хотя и обещал. Мы даже бэбиситтера позвали на вечер, чтобы Джон мог прийти. Я думаю, не пофлиртовать ли мне с кем-нибудь. С кем-нибудь совершенно неподходящим – просто так, посмотреть, что будет; но вариантов мало, так как мужчин на выставке почти нет. Я проталкиваюсь через толпу с очередным стаканом гадкого красного уксуса, пытаясь не чувствовать себя лишней.

Прямо рядом со мной раздается женский голос:

– Да, эти работы определенно оригинальны.

Типичная формулировка почтенной торонтовской дамы из среднего класса, предназначенная для того, чтобы смешать тебя с грязью. Апофеоз неодобрения. Нечто подобное они могут сказать про трущобы и их жителей. «Я не повешу такое у себя над диваном», – вот что она имела в виду. Я поворачиваюсь и смотрю на нее: хорошо сшитый серебристо-серый костюм, жемчуга, элегантный шарфик, дорогие замшевые туфли. Она убеждена в своей власти, в своем праве выносить вердикты. А я и такие, как я, здесь только до тех пор, пока нас терпят.

– Элейн, познакомься, это моя мама, – говорит Джоди. От мысли, что эта женщина – мать Джоди, у меня перехватывает дух. – Мама, Элейн нарисовала те цветы. Те, что тебе понравились.

Она имеет в виду «Ядовитый паслён».

– О да, – мать Джоди тепло улыбается. – Вы, девочки, все такие талантливые. Мне и правда понравилась та картина. Изумительные цвета. Но зачем в ней все эти глаза?

Это ужасно похоже на то, что сказала бы моя мать, и меня пробирает тоска. Я хочу, чтобы мама была здесь. Ей не понравилось бы большинство наших работ, особенно расчлененные манекены; она бы не поняла их. Но она улыбалась бы и нашла бы что сказать приятного. Совсем недавно я высмеивала такой дар. Теперь я в нем нуждаюсь.

Я раздобываю еще стакан вина и крекер с сыром и вглядываюсь в толпу, ища Джона. Но вместо него я вижу над толпой миссис Смиитт.

Миссис Смиитт следит за мной. Она лежит на диване, прикрывшись пледом, все в той же фетровой шляпке, отчасти напоминающей тюрбан. Эту картину я назвала «Торонтодалиска. Подражание Энгру» – из-за позы, и еще потому, что фикус у нее за головой напоминает веер. Она сидит перед зеркалом, и половина ее лица сползает вниз, как у негодяя в однажды читанном мною комиксе-ужастике; он назывался «Проказа». Она стоит у раковины в своей кухне – зловещий нож для чистки овощей в одной руке, полуочищенная картофелина в другой. Картина называется «ОКО·ЗА·ОКО».

Рядом – «Белый дар», тетраптих. На первой панели миссис Смиитт завернута в белую папиросную бумагу, как банка колбасного фарша или мумия. Из бумаги торчит лишь ее голова, на лице замкнутая полуулыбка. На последующих панелях миссис Смиитт постепенно лишается покровов: она в халате из набивного ситца и в фартуке с нагрудником, потом – в корсете телесного цвета, как на последних страницах каталога Итона (хотя, скорее всего, такого корсета у нее не было), и, наконец, в вытянутых х/б панталонах, единая большая грудь рассечена, чтобы видно было сердце. Это сердце умирающей черепахи: рептильное, темно-красное, изъеденное болезнью. По нижнему краю панели идет надпись, выведенная по трафарету: «ЦАРСТВО·БОЖИЕ· ВНУТРЬ·ВАС·ЕСТЬ».

Для меня до сих пор загадка, почему я так ненавижу миссис Смиитт.

Я отвожу от нее взгляд и вижу другую миссис Смиитт, но она шевелится. Она только что вошла в зал и направляется ко мне. Она в таком же возрасте, как тогда. Словно сошла со стены, со стен: то же круглое лицо, похожее на очищенную картофелину, то же громоздкое ширококостное тело, сверкающие очки и корона из кос, заколотая шпильками. У меня в животе все сжимается от ужаса; но тут же вспыхивает прогоркшая ненависть.

Но, конечно, это никак не может быть миссис Смиитт. Та должна была уже состариться. И впрямь, не она. Корона из кос оказалась оптической иллюзией: просто седеющие, коротко стриженные волосы. Это Грейс Смиитт, неприглядная и полная праведного гнева, в бесформенной, безвозрастной одежде навозного цвета; ни колец, ни украшений. По тому, как она шагает – выпрямив спину, трепеща, сжав губы, веснушки проступают на белой картофельной коже укусами клопов, – я понимаю, что никакие заискивающие улыбки с моей стороны не превратят нашу встречу в легкий обмен приветствиями.

Но я все равно пытаюсь:

– Грейс, это ты?

Несколько человек, стоящих рядом, замолкают на полуслове. Подобных женщин крайне редко увидишь на открытии какой бы то ни было выставки.

Грейс неумолимо движется вперед. Ее лицо пополнело по сравнению с детскими годами. Я вспоминаю туфли с ортопедическими вставками, толстые хлопчатобумажные чулки, трусы, истончившиеся и посеревшие от стирки, угольные подвалы. Я ее боюсь. Не того, что она может со мной сделать, а ее осуждения. Сейчас она вынесет приговор.

– Вы отвратительны, – произносит она. – Вы поминаете имя Божие всуе. Зачем вы хотите делать людям больно?

Что тут скажешь? Я могла бы ответить, что моя миссис Смиитт на самом деле не мать Грейс, а составной художественный образ. Я могла бы заговорить о формальных качествах живописи, о целенаправленном использовании цвета. Но «Белый дар» – не составной художественный образ. Это портреты миссис Смиитт, и притом непристойные. Как рисунки в туалетах, только возведенные на следующую ступень.

Грейс смотрит мимо меня, на стену: там не одна или две шокирующие, мерзкие картинки – их множество. Миссис Смиитт шагает из рамы в раму, преображаясь на ходу: голая, выставленная на всеобщее обозрение, оскверненная, вместе с бархатным бордовым диваном, священным фикусом, ангелами Господними. Я зашла слишком далеко.

Грейс сжимает кулаки, толстый подбородок дрожит, глаза красные и мокрые, как у лабораторного кролика. Она что, плачет? Я в ужасе, но в то же время глубоко удовлетворена. Грейс наконец позорится на людях, а я полностью владею собой.

Но я приглядываюсь еще раз, повнимательней: эта женщина – не Грейс. Даже не похожа. Грейс – моя ровесница, она не может так выглядеть. Есть некоторое сходство, вот и все. Эта женщина – незнакомка.

– Постыдились бы, – говорит не-Грейс. Она прищуривается за стеклами очков. Поднимает кулак, и я роняю стакан с вином. Красные брызги на полу и стенах.

В сжатом кулаке у нее – флакон чернил. Дрожащей рукой она отвинчивает крышку, и я затаиваю дыхание – со страхом, но и с любопытством: в кого она бросит, неужели в меня? Потому что она явно собирается швырнуть чернильницу. Кругом ахают, все происходит очень быстро, сквозь толпу к нам проталкиваются Кэролин и Джоди.

Не-Грейс швыряет чернила – вместе с флаконом – прямо в «Белый дар». Флакон ударяется и грохается на ковер, чернила выплескиваются, окутывая миссис Смиитт покрывалом «Синих смывающихся» фирмы «Паркер». Женщина торжествующе улыбается мне, разворачивается и спешит к выходу – уже не решительным маршем, а торопливо семеня.

Я зажимаю рот руками, словно собираясь закричать. Кэролин обнимает меня, окутывает собой. Она пахнет материнством.

– Я вызову полицию, – говорит она.

– Не надо, – отвечаю я. – Это смоется.

Вероятно, так оно и есть, потому что «Белый дар» написан на деревянных панелях и покрыт лаком. Возможно, даже вмятины не будет.

Вокруг меня собрались женщины – шуршат перышками, воркуют. Меня успокаивают, утешают, гладят, лелеют, будто я в шоке. Может, они искренни. Может, они в самом деле хорошо ко мне относятся. С женщинами я никогда не знаю, так ли это.

– Кто это был? – спрашивают они.

– Какая-то религиозная фанатичка, – отвечает Джоди. – Реакционерка.

Теперь на меня будут смотреть уважительно: раз в мои картины швыряют чернилами, раз они могут вызвать такую ярость и вспышку насилия, такой публичный скандал, значит, в них есть некая непостижимая революционная мощь. Отныне я кажусь дерзкой и смелой. К моему облику добавился героизм.

В газете появляется заголовок: «Скандал на шабаше феминисток: клочья летят». На фотографии я с искаженным лицом зажимаю себе рот руками; на заднем плане голая миссис Смиитт истекает чернилами. Так я узнаю́, что женская драка – новостной повод. Женская драка – это что-то неприличное, перевернутое вверх тормашками, комичное, все равно что мужчина в вечернем платье и на каблуках.

Собственно работы удостаиваются нелестных эпитетов: «колючие», «визгливые», «агрессивные». Эти слова относятся в основном к статуям Джоди и лоскутным одеялам Кэролин. Пухзажи Зиллы объявляются «субъективными», «интровертированными» и «эфемерными». Я отделываюсь сравнительно легко: «наивный сюрреализм с капелькой феминистической кислоты».

Кэролин делает ярко-желтую вывеску с красными словами «Колючие – визгливые – агрессивные» и вешает ее над входом. На выставку приходит еще больше народу.

63

Я сижу в приемной и жду. Вокруг безликие стулья светлого дерева с оливково-зеленой обивкой и три журнальных столика. Это громоздкая имитация ранней скандинавской мебели, которая была популярна десять-пятнадцать лет назад, а ныне бесповоротно вышла из моды. На одном из столиков лежат затертые журналы – «Ридерс дайджест», «Маклин». На другом стоит пепельница, белая, с ободком из розочек. Ковер оранжево-зеленый, стены желтоватые. На стене одна картина – литография с изображением двух жеманных и отвратительных детей в псевдокрестьянских костюмах, вроде бы австрийских. Они укрываются грибом вместо зонтика.

Пахнет застарелым табачным дымом, старой резиной, заношенной интимностью тряпки, которая слишком долго терлась о тело. Поверх всего этого из коридора несет антисептическим средством для мытья полов. Окон нет. В этой приемной болят зубы, как от скрипа ногтями по классной доске. Мне кажется, что я жду приема у зубного врача или собеседования на заранее ненавистную должность.

Это – укромная частная психушка. Санаторий, как ее называют: «Санаторий имени Дороти Линдвик». Сюда богачи сдают своих родственников, которых неудобно выпускать на улицу – чтобы те не угодили в дом 999 по Куин-стрит, заведение отнюдь не укромное и не частное.

Куин-стрит, 999 – с одной стороны, реальный адрес сумасшедшего дома, а с другой – общий термин: им в нашей школе обозначались вообще все на свете психушки, дурдома и заведения для чокнутых, которые мы могли себе представить. Нам только и оставалось их себе представлять, поскольку настоящих мы в глаза не видели. «Куин-стрит, 999», – говорили мы, высовывая язык из угла рта, скашивая глаза к носу и крутя обоими указательными пальцами у висков. Безумие считалось смешным – как и другие вещи, на самом деле пугающие и глубоко постыдные.

Я жду Корделию. Во всяком случае, я думаю, что это окажется Корделия: по телефону ее голос звучал непохоже, он был медленный и какой-то поврежденный.

– Я тебя видела, – были ее первые слова, будто мы последний раз общались пять минут назад. На самом деле прошло семь лет… а может, восемь… или девять… В то лето, когда она работала на Шекспировском фестивале в Стратфорде. Лето Иосифа.

– В газете, – добавила она. И замолчала, словно то был вопрос.

– Да, – сказала я. И потом, зная, что она этого ждет: – Давай встретимся?

– Меня отсюда не выпускают, – тот же заторможенный голос. – Тебе придется прийти сюда.

И вот я здесь.

Через дверь в дальнем конце приемной входит Корделия. Она идет медленно, словно балансирует на канате или словно у нее болит нога. Но она не хромает. За ней идет другая женщина – с жизнерадостной, фальшивой зубастой улыбкой профессиональной сиделки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю