444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Кошачий глаз » Текст книги (страница 10)
Кошачий глаз
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 10:30

Текст книги "Кошачий глаз"


Автор книги: Маргарет Этвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

VI. Кошачий глаз

28

В подвале у «Симпсона» раньше продавали уцененную одежду и гаечные ключи. Ныне здесь царит роскошь. Горы импортного шоколада, прилавок с мороженым, ряды мудрёного печенья и деликатесных консервов, которые тикают, как часы, с каждой секундой приближаясь к окончанию срока годности. Есть даже прилавок, где варят эспрессо. Стильное заведение на уровне мировых стандартов. А когда-то я покупала тут дешевые ночнушки на те небольшие деньги, что родители давали мне на одежду, и то приходилось ждать распродаж, где обычно попадались вещи на размер больше. Весь этот шоколад меня подавляет. При виде его я вспоминаю Рождество и липкую тяжесть, какая наваливается, когда переешь сладостей. Жадность и пресыщенность.

Я присаживаюсь к кофейному прилавку и заказываю капучино, чтобы побороть вялость, одолевшую меня из-за всего этого сахарного декадентства. Прилавок из зеленого мрамора, то ли поддельного, то ли настоящего; над ним миленький балдахин – потуги на итальянский стиль, – а рядом крутящиеся табуреточки. Отсюда открывается вид на сапожную мастерскую, это не очень стильно, зато действует на меня успокаивающе. Несмотря на весь этот шоколад, люди по-прежнему отдают обувь в починку, а не просто выбрасывают, чуть каблук начал стираться.

Я вспоминаю обувь своего детства – коричневые «оксфорды» с потертыми носами, замененной подошвой и новыми набойками, изношенные грязно-белые кроссовки, коричневые сандалии с двумя пряжками, которые надевались на носки. Как правило, обувь была коричневая. Она существовала в том же мире, что и ростбиф, приготовленный в скороварке вместе с обмякшей морковкой, ватной картошкой и луковицей, распадающейся на скользкие слои. У скороварки наверху была такая штука вроде свистка. Если за ней забывали следить, крышку срывало, как будто бомба взорвалась, и все овощи взлетали к потолку и прилипали, расквашенные в пюре. Однажды такое произошло у моей матери. Хорошо, что ее в это время не было рядом и она не обварилась. Увидев, что случилось, она не стала ругаться. Только засмеялась и сказала: «Вот это я понимаю, терпение лопнуло!»

У нас в семье готовила в основном мать, но не особо любила это занятие. Она вообще не любила работу по дому. В пароходном сундуке, что стоял у нас в подвале, вместе с вечерним платьем разрезного бархата из двадцатых годов и бриджами для верховой езды лежали приборы из настоящего серебра – вычурные солонки и перечницы, щипцы для сахара в форме куриных лапок, розовые вазы, богато украшенные серебряными цветами. Они лежали, завернутые в папиросную бумагу, и чернели – потому что иначе их пришлось бы регулярно чистить. Наши ножи, вилки и ложки и так приходилось полировать старой зубной щеткой, чтобы прочистить все узоры. Резные ножки обеденного стола были настоящими пылесборниками, как и всякие безделушки – цацки, как их называла мать, – обычные украшения каминных полок в других домах. Однако мать любила заниматься выпечкой, хотя, может быть, мне просто хочется так думать.

Что бы я сделала на месте матери? Она должна была понимать, что со мной происходит, или, по крайней мере, догадываться, что творится неладное. Даже когда всё только начиналось, она не могла не заметить мою молчаливость, обкусанные пальцы, темные пятна на губах, где я обрывала кожу. Если бы это происходило сейчас, с моим ребенком, я бы знала, что делать. Но тогда? Тогда возможностей было меньше, и о многих вещах не говорили вслух.

Однажды я создала серию картин о матери. Их было шесть. Шесть панелей, как двойной триптих или полоска комиксов, в два ряда – три сверху, три снизу. На первом мать была изображена цветными карандашами, в кухне нашего городского дома, в платье конца сороковых. Даже у моей матери был фартук с нагрудником – в голубой цветочек, с темно-синим кантом, – даже она время от времени его надевала. Вторая картина изображала ее же, но в виде коллажа из старых женских журналов – не фотографий, но иллюстраций и оформления, типичных тухло-зеленых, выцветших синих и грязно-розовых тонов. На третьей картине была опять та же фигура, но белая на белом; выпуклые части выложены синельной проволокой, приклеенной на белый холст. Если смотреть слева направо, то казалось, что мать медленно растворяется, превращаясь из живой женщины в тень на вавилонском барельефе.

Нижние три картины демонстрировали обратное превращение: сперва синельная проволока, потом та же фигура коллажем, и последняя – цветная, со всеми реалистическими деталями. Но здесь мать была в брюках, сапогах и мужском пиджаке, и варила варенье из черемухи на костре под открытым небом. Это можно было понять как материализацию – из белого тумана синельной проволоки в ощутимый свет дня.

Я назвала эту серию «Скороварка». Из-за того, что она появилась в определенный год, и из-за событий тех лет кое-кто решил, что эта картина изображает богиню плодородия. Меня это ужасно смешило – я-то знала, как мать ненавидела работу по дому. Другие думали, что это про женское рабство, третьи – что это стерео– типизирующее изображение женщины, занятой принижающим и отупляющим домашним трудом.

Я создала эту композицию сразу после смерти матери. Наверно, я хотела ее воскресить. Хотела сделать ее бессмертной, хотя на земле не бывает ничего бессмертного. Эти портреты моей матери насквозь пропитаны временем, как и все на свете.

Я допиваю капучино, расплачиваюсь и оставляю на чай косящему под итальянца официанту, который меня обслуживал. Я понимаю, что ничего не куплю в продуктовом отделе «Симпсона», он меня пугает. В повседневной жизни и в путешествиях я бы не испугалась: я взрослый человек и привыкла ходить за покупками. Но как найти здесь, в подвале, то, что мне нужно прямо сейчас? Я зайду по дороге в какую-нибудь мелочную лавочку на углу, где продают молоко до полуночи и подчерствевший нарезанный белый хлеб. Такими лавками сейчас владеют люди одного цвета с мистером Банерджи. Или китайцы. Они не обязательно дружелюбней, чем бледные, как тесто, прежние владельцы этих лавок, но общее содержание их неодобрения легче отгадать; детали, впрочем, остаются тайной.

Я снова еду вверх на эскалаторе и погружаюсь в парфюмерный туман первого этажа. Здесь нечем дышать, слишком много мускуса, и всё пересиливает запах денег. Я выбираюсь наружу и иду на запад, мимо убийц-манекенов в витринах, мимо двустворчатого здания городской думы.

Впереди на тротуаре лежит тело. Прохожие огибают его, бросают взгляд вниз, отводят глаза и спешат дальше. Я вижу, как идущие в мою сторону перестраивают свои лица, чтобы те гласили: «Это меня не касается».

Подойдя, я обнаруживаю, что это женщина. Она лежит на спине и смотрит прямо на меня.

– Дама, – говорит она. – Дама, дама!

Это слово испытало много превратностей. Благородная дама. Раз – и в дамки. Эй, дамочка, куда прёте. Дамская комната (зачеркнуто и исправлено на «Женский туалет»). Но все же это – крайнее средство мольбы. В час нужды можно обратиться к потенциальной благодетельнице и «женщина», но «дама» звучит как набат. Так сейчас назвала меня она.

«Что если это сердечный приступ?» – думаю я. Приглядываюсь: у нее на лбу кровь, немного, просто ссадина. Должно быть, ударилась головой, когда падала. И никто не остановится, а она лежит на спине, раскинув руки – плотная женщина лет пятидесяти с чем-то, в бедняцком зеленом пальто, габардиновом, и жалких туфлях, покрытых трещинами.

– Дама, – говорит она. А может, и что-то другое говорит, но я уже попалась.

Я оглядываюсь через плечо – нет ли других добровольцев, но желающих не находится. Я опускаюсь на колени и спрашиваю:

– У вас все в порядке?

Вопрос дурацкий, потому что ответ на него, совершенно очевидно, «нет». В ее бедственном состоянии явно поучаствовали рвота и алкоголь. Я уже вижу, как веду ее выпить кофе, а потом куда? Я не смогу от нее отделаться, она увяжется за мной в студию, наблюёт в ванну и уснёт на футоне. Я – легкая добыча, они видят меня издалека, различают в толпе, какое бы суровое лицо я ни строила. Уличные рэперы, мунисты, юноши с гитарами, что клянчат у меня жетоны метро. Стоит беспомощному в меня вцепиться, и я сама становлюсь беспомощной.

– Она просто пьяная, – говорит какой-то прохожий. Что значит «просто»? Это уже само по себе ад.

– Ну-ка, – говорю я. – Давайте я вам помогу. Вставайте.

Слабачка, мысленно говорю я себе. Сейчас она попросит денег, и ты ей дашь, и она потратит их на дешевый портвейн. Но она уже на ногах, она висит на мне. Если получится дотащить ее до ближайшей стенки, прислонить и отряхнуть от пыли, то можно будет подумать о бегстве.

– Ну вот, – говорю я. Но она не хочет облокачиваться на стену, она облокачивается на меня. Изо рта у нее пахнет так, словно там произошел несчастный случай. Теперь она плачет – рыдает, не скрываясь, как ребенок; она вцепилась пальцами в мой рукав.

– Не бросай меня, – говорит она. – Боже. Не бросай меня одну.

Глаза у нее закрыты, в голосе чистая нужда, чистое горе. Он бьёт мне в самую слабую, сострадательную часть души; но я – лишь замена, и кто знает, какую дыру, какую потерю я закрываю собой. Я ничего не могу сделать.

– Вот, – говорю я. Роюсь в кошельке, достаю десятку и сую, скомканную, ей в руку. Откупаюсь. Я – доверчивая сердобольная дура. У меня на сердце рана, она болит, и из нее текут деньги.

– Дай бог здоровья, – говорит она. Голова ее мотается из стороны в сторону и назад, ударяясь о стену. – Всяческих милостей от Бога… от Божьей матери…

Невнятное благословение, но кто докажет, что я в нем не нуждаюсь? Эта женщина, должно быть, католичка. Можно найти храм, запихнуть ее в дверь, как посылку. Она ихняя, вот пусть они с ней и разбираются.

– Мне надо идти, – говорю я. – У вас все будет хорошо.

Я откровенно вру. Она широко открывает глаза, пытаясь сфокусировать зрение. Ее лицо вдруг притихает.

– Я про тебя знаю, – говорит она. – Ты Божья Матерь, и ты меня не любишь.

Настоящий алкогольный бред, и человек совершенно не тот. Я выдергиваю руку, словно из розетки под током.

– Нет, – говорю я.

Она права, я ее не люблю. Глаза у нее не карие, а зеленые. Глаза Корделии.

Я иду прочь, руки у меня обагрены виной. Я отпускаю себе грех: я хороший человек. Что, если бы она умирала. Кроме меня, никто не остановился.

Я дура, потому что путаю это с добротой. Я не добра.

Я слишком много знаю, чтобы быть доброй. Я знаю себя.

Я знаю, что я мстительна, жадна, скрытна и коварна.

29

Мы возвращаемся в сентябре. На севере ночи холодные и листья уже начинают желтеть, но в городе еще жарко, еще влажно. Здесь поразительно шумно, воняет бензином и асфальтом, плавящимся от жары. Воздух в нашем доме затхлый, застоявшийся, он был заперт на жаре все лето. Из кранов поначалу течет ржавь. Я принимаю ванну в красноватой, едва теплой воде. Мое тело уже начало костенеть, выдавливать из себя чувства. Будущее захлопывается вокруг меня, как дверь.

Корделия все это время ждала меня. Я понимаю это, когда вижу ее на остановке школьного автобуса. Весной она чередовала доброту и жестокость, перемежая их периодами равнодушия; но сейчас она стала жестче, беспощадней. Словно ее гонит потребность – понять, как далеко можно зайти. Она теснит меня, будто к краю, к обрыву: еще шаг назад, другой – и я упаду.

Мы с Кэрол теперь в пятом классе. У нас новая учительница, мисс Стюарт. Она шотландка, у нее акцент. «Здрррравствуйте, девочки», – говорит она. Она держит на столе пучок засушенного вереска в банке из-под варенья и миниатюрный портрет Красавчика Принца Чарли, которого погубили англичане. У него была такая же фамилия, как у нее. В ящике стола она держит флакон лосьона для рук. Она готовит его сама.

Во второй половине дня она заваривает себе чай. Он пахнет не столько чаем, сколько снадобьем, которое она подливает из маленькой серебряной фляжки. У нее голубовато-белые волосы, очень красиво завитые. Она ходит в шуршащих шелковистых лиловых платьях и носит в рукаве кружевной платочек. Она часто надевает марлевую повязку на рот и нос, как у медсестер, потому что у нее аллергия на меловую пыль. Это не мешает ей кидаться в мальчишек, если они не слушают на уроке, щетками для стирания с доски. Она кидает незаметно и не сильно, но всегда попадает. После того, как она попадает в мальчишку, он должен принести щетку обратно и вернуть ей. Мальчишки не обижаются на нее за это; они, кажется, считают, что если в тебя бросили щеткой – это знак отличия.

Мисс Стюарт любят все. Кэрол говорит, нам повезло, что мы в ее классе. Я бы тоже ее любила, будь у меня силы на это. Но я слишком онемела, слишком порабощена.

Я ношу свой стеклянный «кошачий глаз» в кармане, чтобы за него держаться. Он лежит у меня в руке, как драгоценный камень, бесстрастно созерцая всё, что происходит вокруг, сквозь плоть и ткань. С его помощью я возвращаюсь в себя и начинаю смотреть собственными глазами. Впереди идут Корделия, Грейс и Кэрол. Я замечаю, какую они принимают форму, когда идут, как переходит тень с одной ноги на другую, пятна цвета, красный квадрат кофты, синий треугольник юбки. Они впереди – как марионетки, маленькие и четкие. Я могу видеть их или не видеть – как пожелаю.

Я дохожу до тропы, ведущей к мосту, и иду по ней, мимо плетей паслёна с красными ягодами, мимо колышущихся листьев, мимо крадущихся кошек. Те трое уже на мосту, но вот они остановились – ждут меня. Я смотрю на овалы их лиц, очертания волос вокруг. Лица у них как заплесневелые яйца. Ноги несут меня под горку.

Я думаю о том, как бы стать невидимой. Я представляю себе, как ем ядовитые ягоды паслёна, что растет у тропы. Я представляю себе, как пью хлорку из бутылки с черепом и костями, что стоит на полке в стиральной комнате. Я представляю себе, как прыгаю с моста и разбиваюсь, словно тыквенная голова – половина глаза, половина ухмылки. Я развалюсь на куски, как тыква, я буду мертвая, как мертвецы.

Я не хочу ничего такого делать, я боюсь этих вещей. Но я представляю себе, как Корделия велит мне сделать что-то из этого – не презрительно, а по-доброму. Я слышу ее сочувственный голос у себя в голове: «Ну-ка, давай. Ну же». И я все сделаю, чтобы угодить ей.

Я думаю, не рассказать ли брату, не попросить ли у него помощи. Но что я ему скажу? Я не могу предъявить ни фонарь под глазом, ни разбитый нос: Корделия не применяет силу. Если бы мальчишки меня гоняли или дразнили, он бы знал, что делать. Но мальчишки меня не трогают. Против девочек, их косвенных методов, их шепотков он бессилен.

И еще мне стыдно. Я боюсь, что брат надо мной посмеется, будет презирать меня за то, что я разнюнилась из-за каких-то девчонок, устроила шум из ничего.

Я на кухне, смазываю формочки для маффинов. Я вижу узоры, которые маргарин рисует на металле. Я вижу лунки своих ногтей, рваную плоть. Мои пальцы движутся все кругом и кругом.

Мать готовит тесто для маффинов – отмеряет соль, просеивает муку. Сито шуршит сухо, как наждачная бумага.

– Тебе не обязательно с ними играть, – говорит мать. – Наверняка есть еще девочки, с которыми ты можешь дружить.

Я смотрю на нее. Несчастье обволакивает меня, как медленный ветер. Что она заметила? О чем догадалась? Как намерена поступить? Она может сказать их матерям. Это самое худшее, что можно сделать. Но в то же время я думаю, что это маловероятно. Моя мать не похожа на других матерей, она не укладывается в саму идею матери. Она не живет в доме так, как живут в своих домах они; она воздушна, ее трудно пришпилить к месту. Другие матери не катаются на коньках на ближайшем катке, не гуляют сами по себе в овраге. Они кажутся мне взрослыми в каком-то смысле, в котором ее взрослой не назовешь. Я представляю себе мать Кэрол, одетую в гарнитур, мать Корделии с очками на цепочке и туманным взглядом на мир, мать Грейс с ее шпильками и обвисшим фартуком. Моя мать явится к ним в брюках, с букетиком сорняков, ни с чем не сообразная. Они ей просто не поверят.

– Когда я была маленькая и кто-нибудь обзывался, мы обычно говорили: «Кто обзывается, тот сам так называется», – говорит мать. Ее рука без остановки месит тесто – умелая, сильная.

– Они меня не обзывают. Они мои подруги.

Я сама в это верю.

– Ты должна уметь постоять за себя, – говорит моя мать. – Не позволяй им тобой помыкать. Не будь бесхребетной. Тебе нужно отрастить хребет.

Она плюхает тесто в формочки.

Я думаю о сардинках. У них есть хребет. Он съедобный. Косточки хрустят на зубах; одно прикосновение, и они распадаются. Наверно, и у меня такой хребет: его все равно что нету. Я сама виновата в том, что со мной происходит. В том, что не отрастила хребет.

Мать ставит миску с тестом и обнимает меня:

– Если бы я знала, что делать…

Это признание. Теперь я убедилась в том, что раньше только подозревала: в этой истории она бессильна.

Я знаю, что маффины надо ставить в духовку сразу, иначе они не поднимутся и будут испорчены. Я не могу позволить себе отвлечься, утешиться. Если я дам слабину, даже тот жалкий хребет, что у меня есть, рассыплется в прах.

Я отодвигаюсь от матери:

– Нужно поставить их в духовку.

30

Корделия приносит в школу зеркальце. Карманное, прямоугольное, без рамки. Она вынимает его, держит передо мной и говорит:

– Ты только посмотри на себя! Только посмотри!

В голосе звучит отвращение, как будто ее терпение лопнуло. Как будто мое лицо само по себе затеяло какую-то каверзу и преступило черту. Я смотрю в зеркало, но не вижу ничего необычного. Всего лишь мое лицо – с темными пятнами на губах там, где я оборвала кожицу.

Мои родители устраивают вечеринки с бриджем. Мебель в гостиной отодвигают к стенам и раскладывают два металлических карточных стола и восемь карточных стульев. Посреди каждого стола стоит вазочка с солеными орехами и другая со смесью конфет, которые называются «смесь для бриджа». Еще на каждом столе по две пепельницы.

Потом начинаются звонки в дверь, и приходят люди. Дом наполняется чуждым запахом сигарет – завтра утром он будет все еще здесь, вместе с немногими оставшимися конфетами и орехами, – и взрывами смеха, которые становятся все громче. Я лежу в постели и слушаю этот смех. Я чувствую себя одинокой, выброшенной. И еще я не понимаю, почему всё это оживление, шумы и запахи называются бриджем. Все это совсем не похоже на бриджи, которые я видела в сундуке у матери.

Иногда на бридж приходит мистер Банерджи. Я во фланелевой пижаме прячусь в углу прихожей, надеясь мельком его увидеть. Я вовсе не влюблена в него, ничего подобного. Я хочу его видеть, потому что беспокоюсь за него и чувствую душевное сродство с ним. Я хочу знать, как он держится, как справляется с жизнью, в которой его заставляют есть индеек и делать разные другие вещи. Не очень хорошо, судя по затравленному взгляду темных глаз и слегка истеричному смеху. Но если он может выстоять против тех, кто на него охотится (а на него точно идет охота), значит – и я могу. Во всяком случае, я так думаю.

Торонто скоро посетит принцесса Элизабет. Она приехала в Канаду вместе со своим мужем, он герцог. Это королевский визит. По радио передают приветственный гул толпы и торжественный голос описывает цвет одежды принцессы. Каждый день она в костюме другого цвета. Фоном звучит скрипичная музыка приморских канадских провинций, а я скрючилась на полу в гостиной, разложив газету «Звезда Торонто» и прижав ее локтями, и изучаю фотографию принцессы на первой странице. Она кажется старше, чем должна быть, и обыкновенней; уже не в форме герл-гайдов, как во времена Лондонского блица, но и не в вечернем платье и диадеме, как королева на портрете у нас в классе. Принцесса одета в обычный костюм и перчатки, в руке у нее сумочка, как у любой прохожей, а на голове дамская шляпка. Но все же это принцесса. Вся вторая страница газеты заполнена ее фотографиями: женщины приседают перед ней в реверансе, девочки подносят ей букеты. Она одаривает их улыбкой – всегда одной и той же, благосклонной. Эту улыбку называют «лучистой».

День за днем я, скрючившись на полу, листаю газеты. Я слежу за тем, как принцесса движется по карте – самолетом, поездом, автомобилем, из одного города в другой. Я запоминаю планы ее возможного проезда через Торонто. У меня будет хороший шанс ее увидеть – она проедет прямо рядом с нашим домом, по ободранной дороге, покрытой выбоинами, у которой с одной стороны кладбище с тонкими молодыми деревцами и свежими кучами земли, а с другой – пять новых гор грязи, стоящих в ряд.

Горы грязи – с нашей стороны дороги. Они появились недавно на месте полоски чахлого поля. Рядом с каждой горой – ее собственная яма, приблизительно в форме подвала дома, а на дне ямы слой грязной воды. Мой брат заявил, что одна из этих гор принадлежит ему; он собирается вырыть в ней штольню с вершины вниз, а потом другую сбоку, чтобы сделать боковой вход. Что именно он собирается делать внутри горы, никому не ведомо.

Я не знаю, зачем принцессу повезут мимо этих гор. Я не думаю, что ей почему-либо захочется их увидеть, но точно не могу утверждать, ведь она обозревает множество других вещей, которые ненамного интересней. На одной фотографии она стоит у здания муниципалитета какого-то города, на другой – у фабрики рыбных консервов. Но независимо от того, хочет ли она увидеть наши горы грязи, с них будет удобно смотреть на нее.

Я с нетерпением жду ее визита. Я чего-то ожидаю от него – хоть и не знаю, чего. Это та самая принцесса, что не побоялась бомбежки в Лондоне, та, что была смелой и мужественной. Мне кажется – в этот день что-то случится для меня. Что-то изменится.

Наконец королевский визит прибывает в Торонто. День пасмурный, местами накрапывает; поплёвывает с неба, как говорят. Я выхожу заранее и взбираюсь на вершину средней горы. Вдоль дороги, среди чахлых сорняков, уже выстроились в неровный ряд дети и взрослые. Кое у кого из детей в руках британские флажки. У меня тоже такой, их раздавали в школе. Народу немного – наш район заселен негусто, и к тому же многие соседи пошли в центр города, где есть тротуары. Я вижу Грейс, Кэрол и Корделию, они стоят дальше на дороге, у дома Грейс. Я надеюсь, что они меня не заметят.

Я стою на горе грязи, британский флажок уныло свисает с древка. Время идет, но ничего не происходит. Я думаю, не пойти ли домой послушать радио, чтобы узнать, где именно сейчас принцесса, но вдруг на дороге слева показывается полицейская машина, едет вдоль кладбища. Начинается дождик. В отдалении слышатся приветственные крики.

Появляются мотоциклы, потом автомобили. Я вижу, как люди, стоящие на дороге, поднимают руки, слышу там и сям крики «Ура». Машины едут слишком быстро, несмотря на выбоины. Я не знаю, какая из них – та самая.

Потом я вижу. Из одной машины торчит рука в бледной перчатке и машет. Вот она уже поравнялась со мной, вот движется мимо. Я не машу британским флажком и не кричу – я понимаю, что уже поздно, я не успею сделать то, к чему все это время готовилась и что стало мне ясно только сейчас. Нужно сбежать с горы, растопырив руки для равновесия, и броситься перед машиной принцессы. Перед машиной, на машину или в машину. Тогда принцесса велит затормозить. Обязательно велит, чтобы меня не переехать. Я не мечтаю о том, что меня куда-то увезут в королевском автомобиле, я реалистка. И вообще я не хочу бросать родителей. Но моя жизнь изменится, станет другой, для меня что-нибудь сделают.

Машина с перчаткой удаляется, уже завернула за угол, а я не тронулась с места.

31

Мисс Стюарт любит изобразительное искусство. Она велела нам принести из дома старые отцовские рубашки, и мы надеваем их, чтобы не испачкаться. Пока мы вырезаем, раскрашиваем и клеим, она расхаживает по классу в марлевой маске, заглядывая нам через плечо. Но если кто-нибудь, какой-нибудь мальчишка, нарочно рисует глупую картинку, она поднимает ее и всем показывает с наигранным возмущением:

– Этот мальчик думает, что он очень умный. Твои мозги рррассчитаны на большее, дорррогой!

И щелкает его по уху указательным и большим пальцами.

Мы вырезаем для мисс Стюарт все обычные бумажные фигуры – тыквы, рождественские колокольчики, – но и другими вещами тоже занимаемся. Мы творим сложные цветочные узоры с помощью циркуля, приклеиваем на картонные подложки странные предметы: перья, блестки, ярко окрашенные макаронины, куски соломинок для питья. Мы коллективно создаем фрески на доске или на коричневой бумаге из больших рулонов. Мы рисуем картинки из жизни других стран: Мексику с кактусами и сомбреро, Китай, где жители носят конические шляпы и плавают на лодках с нарисованным глазом, Индию, в которой мы пытаемся изобразить грациозных женщин, задрапированных в шелк, с медными кувшинами на головах и драгоценными камнями на лбу.

Мне нравятся эти картинки чужой жизни, потому что я могу в них поверить. Мне отчаянно нужно верить, что где-то живут эти иные, иностранные люди. Неважно, что в воскресной школе мне рассказывают: жители тех стран либо голодают, либо язычники, либо то и другое сразу. Неважно, что на мою еженедельную лепту их обращают в христианство, учат и кормят. Мисс Ламли считала, что они коварны, едят никому не известную или отвратительную пищу и замышляют вероломство против британцев. Но я предпочитаю версию мисс Стюарт, в которой солнце у них над головой – радостно-желтое, пальмы – ярко-зеленые, их одежда украшена цветами, а их народные песни полны радости и веселья. Женщины трещат меж собой на непонятном языке и смеются, показывая идеально ровные белоснежные зубы. Если эти люди есть на свете, я могу когда-нибудь уехать туда, где они живут. Мне необязательно оставаться здесь.

Сегодня, говорит мисс Стюарт, мы нарисуем то, чем будем заниматься после школы.

Мои одноклассники склоняются над партами. Я знаю, что они нарисуют: как они прыгают через скакалку, лепят веселых снеговиков, слушают радио, играют с собакой. Я смотрю на свой лист бумаги, все еще пустой. Наконец я рисую свою кровать и себя, лежащую в ней. У моей кровати темное деревянное изголовье с завитушками. Я рисую окно и комод. Потом я раскрашиваю ночь. Рука, держащая черный карандаш, нажимает все сильней, и вот картинка почти полностью черная, виднеются лишь слабые очертания кровати и моей головы на подушке.

Я смотрю на картинку в отчаянии. Я не это собиралась нарисовать. Это непохоже ни на чей другой рисунок, это неправильно. Мисс Стюарт разочаруется во мне, скажет, что мои мозги рассчитаны на большее. Я уже чувствую, что она стоит у меня за спиной, заглядывает мне через плечо; я слышу запах ее лосьона для рук, и другой запах – чая, который не чай. Она проходит чуть вперед, чтобы я ее увидела. Голубые глаза, окруженные морщинками, смотрят на меня поверх марлевой маски.

Несколько секунд она молчит. Потом спрашивает, но не сердито:

– Почему у тебя на каррртине так темно, дорррогая?

– Потому что ночь, – отвечаю я. Идиотский ответ, я это понимаю, как только слова вылетают у меня изо рта. Мой голос едва слышен даже мне самой.

– Понятно, – говорит она. Она не говорит, что я нарисовала не то или что должна же я после школы заниматься чем-то еще кроме сна. Она мимолетно касается моего плеча, прежде чем двинуться дальше по проходу. Ее прикосновение вспыхивает на миг – и гаснет, как задутая ветром спичка.

На окнах класса цветут бумажные сердца. Мы изготавливаем огромный почтовый ящик для посланий Валентинова дня, оклеив картонную коробку розовой гофрированной бумагой и красными сердцами в кружевах. В щель на крышке мы засовываем свои валентинки, вырезанные из специальных книжечек, которые продаются в универмаге «Вулворт». Особенные, лучшие валентинки предназначаются людям, которые нам особенно нравятся.

В сам Валентинов день всю вторую половину дня мы празднуем. Мисс Стюарт обожает празднества. Она принесла несколько десятков печений в форме сердечек, которые сама испекла. Они украшены розовой глазурью и серебряными шариками. Есть еще маленькие сердечки из корицы и пастельные с надписями. Это послания из какой-то далекой эры, не нашей. «Ото то!». «Она – моя крошка». «Ах ты мальчуган!»

Мисс Стюарт сидит за своим столом и наблюдает, а несколько девочек вскрывают ящик и разносят валентинки. Стопка валентинок растет у меня на парте. Большинство из них – от мальчиков. Я это определяю по корявому почерку и еще по тому, что большинство открыток не подписано. На других только инициалы или «Угадай кто» вместо подписи. На некоторых стоят буквы «Х» и «О». Все валентинки от девочек аккуратно подписаны полными именами, чтобы не было ошибки – кто кому что подарил.

По дороге домой из школы Кэрол хихикает и показывает свои открытки от мальчиков. У меня больше открыток от мальчиков, чем у нее, больше, чем собрали Корделия и Грейс в своем шестом классе. Но это знаю только я. Я спрятала валентинки у себя в парте, чтобы их не увидели по дороге домой. Когда меня спрашивают, я говорю, что получила совсем мало открыток. Я берегу, как сокровище, мысль, которая нова для меня, но не удивляет: мальчики – мои тайные союзники.

Кэрол только десять лет и девять месяцев, но у нее уже растет грудь. Пока не очень большая, но соски уже не плоские, а остроконечные, и под ними все набухло. Это легко заметить, потому что Кэрол выпячивает грудную клетку, ходит в свитерках в обтяжку, да еще и одергивает их так, чтобы обрисовать груди. На перемене она жалуется, что они болят. И что придется начать носить лифчик. «Да хватит уже про твои дурацкие сиськи», – говорит Корделия. Она старше, но у нее груди пока нет.

Кэрол щиплет себе губы и щеки, чтобы они покраснели. Она выуживает из мусорного ведра использованную губную помаду матери, прячет и приносит в школу. После школы она кончиком мизинца выковыривает помаду и мажет губы. Перед тем, как войти в дом, она стирает помаду салфеткой, но, видимо, не до конца.

Мы играем наверху, в комнате Кэрол. Когда мы спускаемся вниз, на кухню, чтобы попить молока, мать Кэрол восклицает:

– Что это у вас на лице, мадам?

Прямо в нашем присутствии она вытирает Кэрол лицо грязным посудным полотенцем.

– Чтобы я больше не видела такой дешевки! В твоем возрасте, подумать только!

Кэрол извивается, плачет и самозабвенно визжит. Мы смотрим – завороженно и в ужасе.

– Ну погоди, вот отец вернется! Будешь знать, как выставлять себя на всеобщее обозрение, – говорит мать Кэрол холодным, бешеным голосом. Как будто, если на тебя смотрят, это само по себе уже плохо. Тут она вспоминает о нашем присутствии. – А ну-ка, идите отсюда!

Через два дня Кэрол рассказывает, что отец всыпал ей по первое число – ремнем, пряжкой ремня, прямо по голой попе. Она говорит, что ей больно сидеть. Но это звучит так, словно она гордится. После школы, когда мы у нее в комнате, она показывает: задирает юбку, спускает трусы, и мы видим, что там и правда отметины, похожие на царапины, не очень красные, но все же.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю