Текст книги "Кошачий глаз"
Автор книги: Маргарет Этвуд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Корделия выслушивает все это с едва заметной улыбочкой. Она считает моего отца старомодным и странным. Я слышу его как бы ее ушами: нормальные люди не говорят на такие темы за обеденным столом.
Я хожу ужинать к Корделии. Ужины в ее семье делятся на два типа: когда отец дома и когда его нет. Когда его нет, все идет кувырком. Мамочка является к столу рассеянная, не сняв халата, в котором рисует, а Утра, Мира и сама Корделия приходят в джинсах и мужских рубашках, с бигудями в волосах. Они вскакивают из-за стола и дефилируют на кухню, потому что не хватило масла или забыли поставить солонку. Они говорят все разом – неторопливо и словно забавляясь чем-то – и стонут, когда приходит их очередь убирать со стола. Мамочка же только приговаривает: «Девочки, девочки», – но без особой убежденности. У нее уже не хватает сил выражать свое разочарование.
Но когда отец Корделии дома, все совсем иначе. На стол ставят цветы и свечи. Мамочка выходит в жемчугах, салфетки аккуратно скатаны и вставлены в кольца, а не засунуты под край тарелки. Никто ничего не забывает. Никаких бигудей, запрещено ставить локти на стол, даже спины становятся прямее.
Сегодня ужин со свечами. Отец Корделии сидит во главе стола – бровастый, похожий на волка, – и обрушивает на меня всю мощь своего тяжеловесного, ироничного, пугающего обаяния. Он способен внушить тебе, что его мнение о тебе очень важно, потому что истинно, а вот твое мнение о нем не имеет ни малейшего значения.
– Я попал в бабье царство, – говорит он, притворяясь очень расстроенным. – Единственный мужчина и полный дом женщин. Они меня даже не пускают по утрам в ванную, побриться.
Он шутливо напрашивается на мое сочувствие, зовет меня в сообщницы. Но я не нахожу нужных слов.
– Пусть скажет спасибо, что мы его до сих пор терпим, – говорит Утра. Ей сходит с рук толика нахальства, жеребячьи вольности. У нее и прическа подходящая. Мира, когда отец на нее надавит, дарит ему взгляд, полный упрека. Корделия не умеет ни того, ни другого. Но вся семья подыгрывает отцу.
– Что же вы нынче изучаете? – спрашивает он меня. Он каждый раз об этом спрашивает. Любой мой ответ его забавляет.
– Строение атома, – отвечаю я.
– Ах, строение атома. Как же, помню. И что же атом может сегодня сказать в свое оправдание?
– Какой именно? – отвечаю я, и он смеется:
– В самом деле, какой именно. Очень остроумно.
Может, как раз это ему и нужно – своего рода дуэль, обмен ударами. Но у Корделии не получается – она его слишком сильно боится. Боится ему не угодить. И все же он недоволен. Сколько раз я это видела – ее скомканные слова, неуклюжие попытки умаслить отца. Но что бы она ни делала, что бы ни говорила, его это не удовлетворяет, потому что она сама в каком-то смысле неудовлетворительна.
Я смотрю на это и злюсь. Мне хочется пнуть ее. Разве можно так унижаться? Когда она наконец научится?
Корделия проваливает полугодовую контрольную по зоологии. Ей как будто все равно. Половину времени, отведенного на экзамен, она исподтишка рисовала карикатуры на всех учителей подряд. Она показывает их мне по дороге из школы домой, нарочито смеясь.
Иногда мне снятся мальчики. Это безмолвные сны, сны тела. Они остаются со мной еще несколько минут после пробуждения, и я роскошествую в них, но скоро забываю.
Случаются и другие сны.
Мне снится, что я не могу двинуться с места. Не могу говорить, даже дышать не могу. Я в железном легком. Тело стиснуто металлом, словно жесткой цилиндрической кожей. Эта жесткая кожа за меня дышит: вдох – выдох. Я плотная и тяжелая, и ничего не чувствую, кроме этой тяжести. Моя голова торчит с одного конца. Я смотрю на потолок – там плафон, как будто из желтоватого мутного льда.
Мне снится: я примеряю горжетку у зеркала, что стоит на комоде. У меня за спиной кто-то есть. Если я передвинусь так, чтобы заглянуть в зеркало, то смогу посмотреть себе через плечо, не оборачиваясь. Тогда я узнаю, кто это.
Мне снится, что я нашла красную пластиковую сумочку, спрятанную то ли в ящике стола, то ли в сундуке. Я знаю, что там внутри сокровище, но не могу ее открыть. Я пытаюсь, пытаюсь, и в конце концов сумочка лопается, как воздушный шар. Она полна дохлых лягушек.
Мне снится, что мне дали голову, завернутую в белое посудное полотенце. Я вижу сквозь ткань очертания носа, подбородка, губ. Я могу раскрыть полотенце и увидеть, чья это голова, но не хочу – я знаю, что, если развернуть голову, она оживет.
45
Корделия рассказывает мне, что в детстве разбила градусник и съела немного ртути, чтобы заболеть и не ходить в школу. Иногда она совала палец себе в горло, чтобы ее вырвало, или держала градусник у лампы, чтобы нагнать температуру. Однажды мать поймала ее на этом – Корделия передержала градусник, и он показал 43 градуса. После этого ей стало трудней жульничать.
– Сколько тебе было лет? – спрашиваю я.
– Не помню. Еще до старшей школы. Ну знаешь, в том возрасте, когда выкидывают подобные штучки.
Сегодня вторник, середина мая. Мы сидим в кабинке в кафе «Саннисайд». Здесь есть прилавок, где наливают газированную воду – он из крапчатого кроваво-красного камня с хромированной отделкой, а вдоль него располагаются круглые крутящиеся табуретки, приделанные к полу. Они обиты черной кожей, возможно – искусственной, и тихонько пукают, когда на них садишься, поэтому мы с Корделией, как и все остальные девочки, предпочитаем сидеть в кабинках. Они из темного дерева, и крышки столов, расположенных между двумя скамьями, такие же красные, как прилавок с газировкой. Сюда приходят ученики Бёрнемской школы после уроков, чтобы курить и пить кока-колу с плавающими в ней коктейльными вишнями. Говорят, если выпить кока-колы с двумя таблетками аспирина, то опьянеешь. Корделия говорит, что пробовала и что это совершенно не похоже на настоящее опьянение.
Мы пьем не кока-колу, а молочный коктейль. В каждую порцию воткнуто по две соломинки. Мы стягиваем бумажные покрышки с соломинок так, что они собираются в короткие гусеницы-гармошки. Потом мы капаем на них из своих стаканов с водой, бумажные гусеницы расправляются, и кажется, будто они ползут. Столы в «Саннисайд» усеяны мокрыми полосками бумаги.
– Почему утка не перешла дорогу? – спрашивает Корделия. В нашей школе бушует эпидемия дурацких вопросов-загадок – про курицу, переходящую дорогу, и про дураков. «Зачем дурак выбросил часы из окна? – Он хотел посмотреть, как летит время».
– Потому что хотела доказать, что она не курица, – скучающим голосом говорю я. – А зачем дурак копал яму?
– Зачем? – спрашивает Корделия. Она не запоминает даже тех шуток, которые уже слышала.
– Затем, что ему надо было сняться на фото по пояс.
– Ха-ха-ха, – говорит она. Выражать презрение к чужим шуткам считается обязательным, это часть ритуала.
Корделия рисует на столе завитушки из пролитой воды.
– Ты помнишь, как я копала ямы?
– Какие ямы? – я не помню никаких ям.
– У нас на заднем дворе. Ох, как мне хотелось яму. Я начала копать, но земля была слишком твердая и камней полно. Я перешла в другое место. Я копала после уроков, день за днем. У меня были мозоли на руках от лопаты, – она задумчиво улыбается, вспоминая.
– Зачем тебе понадобилась яма?
– Я хотела поставить туда стул и сидеть. Сама по себе.
– Зачем? – смеюсь я.
– Не знаю. Наверно, мне хотелось иметь такое место, которое было бы только моё, где ко мне не лезли бы. Когда я была маленькая, то сидела на стуле в прихожей. Помню, я тогда думала, что если совсем не двигаться и не попадаться под руку и молчать, то я буду в безопасности.
– В безопасности от чего? – спрашиваю я.
– Просто в безопасности. Наверно, когда я была совсем маленькая, я часто получала. От папы. Когда он выходил из себя. Никогда нельзя было знать заранее. Он говорил: «А ну убери ухмылку с лица», – она гасит сигарету, которая дымилась в пепельнице. – Знаешь, я ужасно не хотела переезжать в этот дом. Я ненавидела всех в школе королевы Марии и всякие скучные занятия типа прыгать через скакалку. У меня там не было ни одной нормальной подруги, кроме тебя.
Черты Корделии вдруг плавятся и перестраиваются; из-под нынешнего лица проступает она девятилетняя. Это происходит мгновенно. Словно я стояла на улице, в темноте, и за освещенным окном промелькнула тень, открывая жизнь, идущую внутри дома, во всей ее четкости, в деталях. На протяжении этого мига я вижу. А потом – нет.
Кровь приливает к голове, желудок сжимается, словно в меня летело что-то опасное, но промахнулось. Словно меня поймали на краже или на лжи; словно я услышала, как обо мне говорят гадости за глаза. Такая же волна стыда, вины и ужаса – и холодного презрения к себе. Но я не знаю, откуда взялись эти чувства, что такого я сделала.
И не хочу знать. Что бы это ни было, оно мне не нужно и нежеланно. Я хочу быть здесь, сидеть в майский вторник в кабинке кафе «Саннисайд» и смотреть, как Корделия деликатно высасывает остатки молочного коктейля через две соломинки. Она ничего не заметила.
– О, вспомнила еще один. Почему птицы улетают на зиму в теплые края?
– Почему?
– Потому что идти туда пешком очень долго.
Корделия закатывает глаза, совсем как Утра:
– Очень смешно.
Я закрываю глаза. Перед моим мысленным взором – квадрат темноты и растения с фиолетовыми цветами.
46
Я начинаю избегать Корделию, сама не зная почему.
Я больше не устраиваю с ней двойных свиданий. Отговариваюсь тем, что у моего нынешнего мальчика нет подходящих друзей. Я говорю, что мне нужно оставаться в школе после уроков, и это правда: я рисую декорации для следующих школьных танцев – пальмы и девушек в тропических юбочках.
Время от времени Корделия поджидает меня, и мне приходится идти домой вместе с ней. Она болтает безостановочно, будто все нормально, а я по большей части молчу; впрочем, я никогда не была особо разговорчива. Через некоторое время она говорит преувеличенно бодрым тоном:
– Но что я все про себя и про себя. Что у тебя новенького?
Я улыбаюсь и отвечаю:
– Ничего особенного.
Иногда она шутит:
– Ну ладно, хватит обо мне, давай поговорим о тебе. Что ты обо мне думаешь?
И я, подхватывая шутку, отвечаю:
– Ничего особенного.
Корделия проваливает все больше и больше контрольных. Но ее это, кажется, не волнует. Во всяком случае, она не хочет обсуждать эту тему. Я больше не помогаю ей с уроками – я знаю, что даже если сделаю за нее уроки, она ничего не усвоит. Она не может ни на чем сосредоточиться. Даже когда она просто разговаривает – по дороге домой – то меняет тему посреди предложения, так что за смыслом ее речей очень трудно следить. Еще она перестала за собой ухаживать и опять стала неопрятной, как много лет назад. Выбеленная прядь отросла, теперь она двуцветная, и это раздражает. На чулках у Корделии затяжки, на блузках не хватает пуговиц. Губная помада нанесена не по контуру рта.
Решено, что Корделии лучше всего опять поменять школу, и она уходит в другую. После этого она звонит мне – сперва часто, потом реже. Она говорит, что надо как-нибудь пересечься. Я не отказываюсь, но и не назначаю конкретной даты. Через некоторое время после начала беседы я говорю:
– Мне нужно идти.
Семья Корделии переезжает в другой дом, побольше, в район побогаче нашего, чуть дальше на север. В ее старый дом въезжают какие-то голландцы. Они разводят массу тюльпанов. На этом с Корделией вроде бы покончено.
Я сдаю выпускные экзамены после тринадцатого класса, один предмет за другим. Мы сидим за партами в спортзале. Листья уже полностью распустились, ирисы цветут, наступила жара; спортзал раскален, как печка, и мы сидим там, перегреваясь, и пишем, пропитываясь запахами спортсменов былых времен. Учителя зорко патрулируют проходы. Несколько девочек падают в обморок. Один мальчик тоже падает – потом выясняется, что он выпил стоявший в холодильнике кувшин томатного сока, в котором на самом деле была смешана «Кровавая Мэри» для бридж-клуба его матери. Когда тела выносят, я едва поднимаю взгляд от страницы.
Я знаю, что хорошо сдам оба экзамена по биологии. Я могу нарисовать что угодно: строение уха рака, человеческий глаз, гениталии лягушки, цветок львиного зева (Antirrhinum majus) в сечении. Я знаю разницу между корневищем и корневым клубеньком, я могу подробно описать процесс фотосинтеза, я знаю, как пишется Scrofulariaciae. Но посреди экзамена по ботанике меня осеняет – внезапно, как эпилептический припадок – что я не хочу быть биологом, как думала раньше. Я стану художником. Я смотрю на страницу, где обретает форму жизненный цикл гриба – от споры до плодового тела, – и понимаю это с абсолютной ясностью. Моя жизнь изменилась – бесшумно, в единый миг. Я продолжаю писать про клубни, луковицы и бобовые, будто ничего не случилось.
Как-то вечером, вскоре после окончания экзаменов, звонит телефон. Это Корделия. Я понимаю, что ожидала ее звонка.
– Мне хочется тебя видеть, – говорит она. Я не хочу с ней встречаться, но знаю, что пойду. Я понимаю, что ее «хочется» означает «нужно».
Назавтра я еду в метро, потом в автобусе на север через раскаленный город – туда, где теперь живет Корделия. Я никогда не была в этом районе. Улицы вьются, пересекаясь, дома большие, тяжеловесные, в георгианском стиле, обсаженные внушительными кустарниками. Идя по дорожке к дому, я вижу (или мне кажется, что вижу) в окне лицо Корделии, бледное и туманное. Я не успеваю позвонить, как она открывает дверь.
– Ну, привет, – говорит она. – Сколько лет, сколько зим.
Ее веселость – фальшивая, и мы обе это знаем, потому что Корделия выглядит ужасно. Волосы утратили блеск, лицо как сырое тесто. Она сильно поправилась, но тело не плотное, а рыхлое, раздутое, отечное. Она снова пользуется яркой красно-оранжевой губной помадой, от которой ее лицо кажется желтоватым.
– Знаю, – говорит она. – Я выгляжу как Старая Халда.
В доме холодно. Пол прихожей – в черно-белую клетку; наверх уходит красивая центральная лестница. Рядом на лакированном столике цветочная композиция с гладиолусами. В доме тихо, только часы бьют в гостиной. Кажется, здесь больше никого нет.
Мы идем не в гостиную, но в заднюю часть дома, мимо лестницы и через дверь на кухню, где Корделия разводит мне в чашке растворимый кофе. Кухня очень красивая, с идеальной планировкой, оформлена в бледных тонах и в целом действует успокаивающе. Холодильник и плита – белые. Сейчас кое-кто покупает цветные холодильники, бледно-зеленые или розовые, но мне эти цвета не нравятся, и мне приятно, что матери Корделии они тоже не нравятся. На кухонном столе – я узнаю в нем обеденный стол из их прежнего дома, только из середины вынули две доски – раскрыта линованная школьная тетрадь. Меня приводит в ужас открытие, что я хотела видеть этот стол больше, чем Корделию.
Корделия роется в холодильнике и достает вскрытую упаковку магазинных пончиков:
– Я ждала удобного случая их доесть.
Но откусив лишь раз, она закуривает.
– Ну как, чем ты нынче занята? – она говорит преувеличенно жизнерадостно, таким тоном она разговаривала с мальчиками. Сейчас он меня просто пугает.
– Все как обычно. Ну, ты знаешь. Досдавала экзамены.
Мы смотрим друг на друга. Ее дела плохи, это ясно. Я не знаю, хочет ли она, чтобы я об этом заговорила.
– А ты как? – спрашиваю я.
– Мне взяли репетитора, – говорит она. – Считается, что я занимаюсь. Чтобы поступить на летние курсы.
Мы обе знаем, даже не говоря об этом вслух, что она, значит, снова осталась на второй год, несмотря на переход в другую школу. Должно быть, совсем плохо сдала экзамены. Если она не сдаст их с новой попытки или еще как-нибудь, она никогда не попадет в университет.
– И как репетитор, хороший? – спрашиваю я.
– Наверно. Ее зовут мисс Дингл. По правде. Она все время моргает, у нее слезятся глаза. Она живет в квартире, в трущобах. У нее нижнее белье цвета лососины – я видела, она сушит его на карнизе для занавески в своей трущобной ванной. Я научилась отвлекать ее от предмета – достаточно спросить, как ее здоровье.
– От какого предмета? – спрашиваю я.
– О, да от любого. Физика, латынь. От чего угодно. – Она, кажется, слегка пристыжена, но вместе с тем горда и возбуждена. Как тогда, когда она тырила вещи из магазинов. Таковы теперь ее достижения: она научилась водить за нос репетитора. – Не знаю, почему они все думают, что я учусь целыми днями. Я много сплю. Или пью кофе, курю и слушаю пластинки. Иногда отпиваю капельку виски из папиного графина. И доливаю водой. А ему и невдомек!
– Но, Корделия! Тебе же нужно чем-то заниматься!
– Зачем? – в голосе звучит нотка былой воинственности. В этой шутке есть доля правды.
И я не могу привести ни одной причины. Я не могу сказать: «Потому что все чем-то занимаются», не могу сказать: «Тебе же нужно как-то зарабатывать на жизнь», потому что ей совершенно явно не нужно зарабатывать на жизнь, она живет в этом огромном доме и не работает. Она может и дальше так жить, как женщины в стародавние времена – всякие незамужние тетушки, старые девы, что навсегда остаются в родительском доме. Маловероятно, что родители ее выгонят.
Поэтому я говорю:
– Тебе надоест такая жизнь.
Корделия смеется преувеличенно громко:
– Ну хорошо, я буду учиться, и что? Сдам экзамены. Поступлю в университет. Выучу всё. И превращусь в мисс Дингл. Нет, спасибо.
– Не будь идиоткой. Никто не говорит, что ты должна превратиться в мисс Дингл.
– Может, я и вправду идиотка, – говорит она. – Я не могу сосредоточиться на этом всем. Только взгляну на страницу, и все буквы превращаются в черные точечки.
– Может, тебе пойти в школу секретарей? – только выговорив это, я чувствую себя предательницей. Она знает, какого мнения мы обе о девушках, которые учатся в школе секретарей, с их выщипанными в ниточку бровями и розовыми нейлоновыми блузками.
– Вот спасибо.
Пауза.
– Ну ладно, давай не будем об этом. – Она снова говорит преувеличенно жизнерадостным голосом. – Давай о чем-нибудь веселом. Помнишь тот кочан? Который прыгал?
– Да, – отвечаю я. Мне приходит в голову, что, возможно, она беременна или была беременна. Такая мысль естественна, когда девочка бросает школу. Но я решаю, что это маловероятно.
– Я чуть не умерла от стыда. А помнишь, как мы ездили в даунтаун, фотографироваться в автомате на Центральном вокзале? Мы считали себя суперчеткими!
– Да, прямо перед тем, как метро открылось, – отвечаю я.
– Мы кидали снежками в старух. И пели эти дурацкие песни.
– «Проказа», – говорю я.
– «Ты отдала мне руку и сердце», – подхватывает она. – Тогда мы думали, что круче нас только яйца. А сейчас я вижу детишек этого возраста и думаю: «Сопляки!»
То время помнится ей золотым веком: а может, ей просто так кажется, потому что тогда было лучше, чем сейчас. Но я не хочу, чтобы она припоминала дальше. Я хочу защититься от всех дальнейших, мрачных воспоминаний, убраться, не нарушая приличий, пока не случилось что-нибудь постыдное. Корделия балансирует на краю наигранной веселости и в любой момент может рухнуть в противоположность – отчаяние, слезы. Я не хочу видеть ее в таком состоянии, поскольку мне нечем ее утешить.
Я ожесточаю свое сердце. Она ведет себя как дура. Ей не обязательно сидеть взаперти и тянуть дальше эту мрачную, низкого пошиба трагедию. Ей открыто множество путей, разные возможности, и единственное, что ей мешает – отсутствие силы воли. «Соберись, – хочется крикнуть мне. – Возьмись за ум».
Я говорю, что мне нужно ехать домой, что у меня планы на вечер. Я вру, и Корделия это подозревает. Как она ни опустилась, чутье на светскую ложь у нее прежнее.
– Ну конечно, – говорит она. – Я понимаю.
Взрослым, далеким голосом.
Теперь, когда я подчеркнуто заторопилась, мне приходит в голову, что одна из причин – я не хочу столкнуться с ее матерью, когда та вернется, откуда она там должна вернуться. Мать Корделии будет смотреть на меня с укором, словно это я виновата, что Корделия теперь в таком состоянии. Словно она разочарована не в Корделии, а во мне. С какой стати мне это терпеть из-за того, в чем нет моей вины?
– Пока, – говорю я в прихожей. Я кратко сжимаю предплечье Корделии, отскакиваю прежде, чем она успевает чмокнуть меня в щеку. Поцелуи в щеку приняты у них в семье. Я знаю, Корделия от меня чего-то ждала: какой-то ниточки в прежнюю жизнь или к прежней себе. И я знаю, что не смогла протянуть эту ниточку. Я в отчаянии от себя, своей жестокости и равнодушия, недоброты. Но в то же время мне становится легче.
– Я тебе скоро позвоню, – говорю я. Я вру, но Корделия делает вид, что не знает этого.
– Это будет очень мило, – говорит она, прикрывая вежливостью нас обеих.
Я иду по дорожке от дома к улице и оборачиваюсь. Вот опять ее лицо, как расплывчатое отражение луны, за стеклом в окне фасада.




























