Текст книги "Сальто ангела"
Автор книги: Марен Мод
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
– Жюльетта, выпей еще чашечку чая перед дорогой. И как дела в Банке Франции»?
Я ненавижу Банк Франции.
Я возвращаюсь с Франсуа домой. Брат хочет есть. Мама еще на работе. В доме полная тишина. На кухне никого, в спальне никого. Я открываю дверь гостиной и вижу на полу две ноги. Он лежит на животе, сложив руки, как для молитвы. Он выбрал место перед письменным столом моей матери. Это очень красивый стол, в готическом стиле, единственная ценность в доме, которой она очень дорожит. Этот стол немножко она сама, и он сюда пришел умирать. Он лежит на ковре, и у него изо рта течет слюна. Мне противно и страшно. Я боюсь этого отца, который все время пытается уйти и все время возвращается.
– Жан, я умираю. Меня надо спасти. Спаси меня.
Десятилетний Франсуа уже привык, что его запирают в комнате, избавляя от семейных ужасов. Я выхожу на лестничную площадку. Я вынужден просить помощи у соседей, у них есть телефон, и они звонят доктору Ренуару. Они тоже привыкли, да и все привыкли к спектаклям, которые мой отец разыгрывает со смертью.
– Не беспокойся. Он не в коме. Он наглотался таблеток, но от этого не умрет. Впрочем, он это прекрасно знает. Он их проглотил много, но до кладбища дело не дойдет. Не вешай носа, парень.
– Хорошо, доктор.
Я должен звонить в психиатрическую больницу, его нужно срочно забрать.
И его забирают. Когда он опять к нам вернется?
Я люблю мамину комнату, особенно когда в ней нет моего отца. Сегодня вечером я выбрал зеленое платье и белые туфли. На дворе зима, но мне хочется одеться по-весеннему…
Большой нормандский шкаф, широкий, спокойный и серьезный, мне открывает, как всегда, свое двустворчатое зеркало с фасетом. Я сажусь на край кровати, чтобы не помять платье. Кладу ногу на ногу и начинаю беседовать о будущем со своим отражением. Но будущее
не вырисовывается, отражение расплывается. Может, мне лечь ничком и поплакать на кровати матери? Наверное да, ведь от этого никому не станет хуже.
Прошла зима, пришла весна, а с нею и папа, раньше ласточек. Мне трудно понять, что это за тюрьма, из которой регулярно выпускают, чтобы потом с каким-то извращенным удовольствием запереть снова.
Полдень. Я возвращаюсь домой и уже на площадке слышу, как отец извергает проклятья. Голос его звучит пронзительно, как будто роженица кричит, освобождаясь от бремени. Большими шагами он бегает по гостиной, стучит по столам, отбрасывает кресла.
Вся его ярость направлена на маму. Все оскорбления предназначены ей. Опять агрессивность, ярость, бешенство. Нет, это никогда не кончится… Странное ощущение, что на бесконечном сеансе смотришь один и тот же фильм.
Мужчина и женщина терзают друг друга, и я их сын. Я должен слушать эти оскорбления, не понимая истинного смысла. Впрочем, его и нет. Он упрекает ее, что она все время хочет «запереть его в психушку», а она пытается ему объяснить, что это просто больница, где его лечат, и что его там вовсе не запирают, ведь он оттуда выходит. Определенная логика присутствует у той и у другой стороны.
Испытывать жалость к своему отцу, когда тебе семнадцать лет, – непросто. К большому несчастью, на сей раз я не единственный зритель этого спектакля – Морис тоже здесь. Физически он уже совсем взрослый, и его детский умишко не может управлять восьмьюдесятью килограммами мускулов. Он реагирует, как испуганное животное. Как малыш, который защищает свою мать. Он думает, что ей грозит опасность, хотя это не совсем так. Отец никогда не поднял бы на нее руку, но он изрыгает оскорбления, и Морис начинает волноваться и бегать кругами, словно растревоженный зверь. Отец чувствует опасность, но остановиться уже не может. Морис хватает в кухне нож, подбегает к отцу, и перед моими глазами завязывается кровавая битва. Все падает, опрокидывается, летит. Треск мебели и дверей. Комната слишком мала для этих двух больших тел, лишенных разума. Они точно сцепившиеся собаки. Мама кричит, пытается вмешаться, успокоить их, я тоже делаю неловкие попытки их разнять, но Морис гораздо сильнее меня, а ярость удесятерила его силы. У папы кровь на шее, на руках – там, где его достал нож, и он тоже бьет куда придется, в перекошенное от ненависти лицо своего старшего сына.
Я бегу на седьмой этаж к моему приятелю Мишелю, я звоню и колочу в дверь, я зову на помощь:
– Они дерутся, они убьют друг друга…
Мне даже не надо объяснять кто такие «они». Отец Мишеля, высокий спокойный человек, немного колеблется под взглядом жены, потом решает подняться к нам. И как только появляется чужой человек, все успокаивается. Оскорбления и крики стихают. Обессиленные, они начинают зализывать свои раны.
Весь дом встревожился, и какой-то сосед вызвал полицию. Франсуа плачет в своей комнате, мама стоит в оцепенении и смотрит на порушенный дом. Я чувствую, что страх постепенно отпускает меня, откатывается как волна, оставляя на песке бесформенные обломки.
А для других – это просто случай из рубрики «мелкие происшествия». Как больно! Я бы хотел жить по-иному, не здесь. Если бы кто-нибудь поговорил со мной, прекратил дьявольский цирк, в котором я будто эквилибрист, потерявший и без того неустойчивую опору! Где этот добрый дух, который все знает и может объяснить, почему я должен жить в неведении. Почему в этой мальчишеской драме я плачу девичьими слезами.
Франсуа, мой маленький братик, тебе тоже не повезло. Ты тоже здесь живешь. Я обнимаю тебя, увожу, рассказываю всякие истории, чтобы ты не видел полицейскую форму, полицейские фуражки, не видел, что твоего отца уводят, как простого пьяного матроса.
В одной книжке я прочел, что в Африке есть племена, где детей отселяют от родителей на время учебы. Дети живут вместе, в большой хижине под солнцем, и учитель приходит давать им уроки. Они освобождены от огорчений, отчаяния и страстей других. Они свободно дышат и растут на природе. И никто их не заставляет решать задачи, слишком сложные для них.
Залитый кровью Алжир становится независимым, оасовцев машинами отправляют в тюрьму. Она как раз недалеко от нас. Мятежные генералы Салан и Жуо, бомбы, взрывчатка. В больнице отец повторяет одно и то же:
«Я же говорил, что это война…»
Божия Коровка выходит замуж. Божия Коровка изменила свой пол. История этой скандально известной стриптизерши преподносится как сенсация всеми «газетами для консьержек», по выражению моего отца. Я не могу отвести глаз от ее фотографий в газетных киосках.
Изменить свой пол. Все равно что поверить в чудо. Для меня, бедного идиота в брюках, это сказка. Я не знаю подробностей. Я читаю: «Смелая операция изменила ее жизнь». Это та волшебная палочка, в которую я верю, как ребенок. Я завороженно смотрю на едва прикрытое тело этой звезды стриптиза, я вытягиваю шею, чтобы прочесть подписи. Я не осмеливаюсь купить журнал, мне неловко от любопытного взгляда продавца. Мне кажется, что он может о чем-то догадаться.
Этой ночью мне снится, что я летаю. Я лечу над портом, над трубами пароходов, устремляюсь вверх над собором. Я парю в солнечных лучах, прохожу сквозь блестящие облака, и толпа внизу мне аплодирует. Сон мой закончился в воздухе, и я не знаю, куда я приземлился. Ощущение пустоты. Я падаю?
Ответ в маминой комнате. Лампа у изголовья опрокинута. Мама лежит на полу у кровати. Ее глаза широко открыты. Я вижу кровь.
Мама… Мама… Я подумал, что ты умерла, утонула в этой крови, женской крови, о которой ты никогда не говорила. Откуда это застывшее, словно парализованное лицо? С трудом произносимые, еле слышные слова?
– Останься… помоги мне… на кровать. Нет, не надо соседей… не уходи… Нет, не надо доктора… Ничего… Это сейчас пройдет…
Я верю тому, что она говорит. Хочу верить. Я обхватываю ее руками, втаскиваю на кровать, обкладываю подушками. Вытираю кровь. Автоматически делаю то, что она просит. Привожу все в порядок. Но мне так нужна помощь. Так нужна помощь. Мне слишком страшно, мама, я не понимаю… «Останься… не уходи».
Я остаюсь с ней до утра. Она ненадолго засыпает, и я смотрю на нее, спящую. Ловлю ее дыхание, вижу ее голубоватые веки, бледные щеки. Я умираю от страха сто раз, тысячу раз, и рано утром зову наконец на помощь.
Она не хотела сдаваться. Единственная опора этой уже распавшейся семьи, она надеялась, что сможет все-таки начать свой обычный день. Банк Франции, заботы о маленьком сыне, о сбившемся с пути муже. Но приговор суров: односторонний паралич, больница, осложнения, операция. Бесконечная вереница диагнозов и лечений. Частичное удаление надпочечников, операция на правой почке. Потом на левой…
Моя жизнь дает еще большую трещину. Беатрис берет Франсуа к себе на полный пансион. Он родился при ней, и она его любит и балует. Я остаюсь в Руане один, в пустой спальне, кухне, гостиной. И голова моя тоже пуста.
Нет, свобода – это еще не сейчас, придется подождать.

ГЛАВА IV
Не надо меня спрашивать, как я живу и что со мной происходит. Я не знаю. Я делаю все, что мне говорят, полностью подчиняюсь воле моих родственников. Мне свойственно послушание, как, впрочем, и равнодушие. Сдавай выпускные экзамены, поступай на юридический факультет, пойди навести отца, поцелуй маму и помолчи. С днем рождения, Жан Паскаль Анри! Тебе девятнадцать лет, ты в Париже, ты обычный студент, тебя никто здесь не знает, ты живешь в маленькой комнате для прислуги, носишь обычный серый костюм и галстук в горошек. Прощай, детство.
– Здравствуйте, месье Жан!
Это госпожа Бедю. Ей восемьдесят лет. Она сдает мне комнату, в которой я влачу жалкое существование между стопкой учебников и дорогим чемоданом. Это чемодан-искуситель. В нем лежат старое мамино платье, кружевные трусики, ночная рубашка. Госпожа Бедю вдова. Раньше муж обеспечивал ей комфорт, получая хорошую пенсию. Теперь она похожа на актрису Полин Картон в роли благородной консьержки.
Она любит затащить меня к себе и поболтать среди безделушек, салфеточек и хрупких столиков в стиле Людовика XV.
– Вы понимаете, у меня нет детей. Если бы у меня был такой большой сын, как вы, такой воспитанный… Как себя чувствует ваша матушка?
Она все знает, о многом догадывается, тут у нее редкий дар. Она любит со мной говорить, потому что одинока и думает, что я тоже одинок.
– Вы, конечно, скучаете без родителей. А как дела на факультете?
А на факультете эмансипированные девушки, волосатые юноши, и среди них я. Разговоры о политике, сексе, жизненных ценностях. Когда говорят о политике, я просто вежлив и уважаю чужое мнение. В сексе я осторожный наблюдатель. Что касается экзаменов, их надо сдавать. С письменными у меня все нормально, а на устных я паникую. Отвечать на вопросы, демонстрировать свои знания – для меня мучение. Экзаменатору приходится быть очень снисходительным. Это настоящая болезнь: горло у меня горит, в нем как будто огромный комок, ладони влажные, я на грани обморока. Я слышу вопрос, ответ складывается в голове, я его знаю, я мог бы ответить, но… не отвечаю. За каждым словом – долгое молчание. Ужасно.
– Вам бы надо попить какие-нибудь успокаивающие средства, молодой человек. С этим можно справиться.
Экзаменатор, симпатичный бородач, который это советует, кажется, мне сочувствует. Так бывает далеко не всегда.
Молчаливость поселилась во мне и стала второй натурой, той частью меня, которая должна пока безмолвствовать, потому что нет еще тех, с кем она могла бы говорить на одном языке.
– Зайдешь ко мне? Выпьем по стаканчику…
Девушки. Вот одна из них – Анна, с высокой грудью, каскадом черных волос. Она находит, что я похож на Жерара Филипа в фильме «Дьявол во плоти».
– Ты что, заснул? Положи книги.
Я не так себя веду. О моих подвигах в постели не болтают. Я веду себя не так, потому что в детстве я не играл в мальчишеские игры в туалете. В кино моя рука не ложится как бы случайно на девичью коленку. Мои руки никогда никого еще не раздевали. И я не понял. Конечно, это должно было со мной случиться. Анна слишком часто повторяла: «С тобой по крайней мере можно спокойно выходить».
Она говорила это, а я улыбался. Я еще не знал, что, если на девушку не обращаешь внимания, это обязательно разожжет ее любопытство.
– Я тебе не нравлюсь?
По правде говоря, она мне безразлична. А то, что я действительно хотел бы от нее получить, я не могу попросить. Нельзя сказать двадцатилетней девушке: «Пожалуйста, ляг и раздвинь ноги. Я хочу только посмотреть». Только посмотреть.
Я никогда еще не видел вблизи. Это меня завораживает. Конечно, я мог бы пойти к проституткам, на Монмартре их хватает, и каждый день я вижу их на бульварах. Они очаровывают меня, я им завидую. Но чтобы пойти с проституткой и заплатить ей за любовь, надо быть мужчиной. Для меня они еще больше женщины, чем остальные. Я не могу к ним подойти. Это выше моих сил.
Анна не проститутка, она двадцатилетняя свободная девушка, которая занимается любовью, если ей хочется. И сегодня как раз такой день.
– Что с тобой? Ты не хочешь?
И она сделала этот жест. Она положила руку туда, где ничего нет. Я отступаю в смущении. Я умею флиртовать. Если нужно, на вечеринках я обнимаюсь и целуюсь, как все, но дальше с подобными львицами я не захожу. Да и они никогда еще не протягивали свою когтистую лапку именно туда, где у меня ничего нет. Мне надо как-то выходить из положения:
– Я сейчас тебе объясню…
Она нарочно сидит на полу, в провокационной позе, посреди гостиной, прислонив голову к креслу и высоко подняв колени. Она чувствует себя хорошо и свободно. Она ждет. Мне трудно. Я стараюсь как-нибудь увильнуть от прямого ответа, бормочу что-то жалкое и непонятное. Но иногда желание поговорить об этом распирает меня.
– Знаешь… иногда… ты понимаешь… Ну, в общем, я иногда переодеваюсь девушкой…
– А! Ты гомосексуалист?
– Нет!
Но в моем ответе нет убежденности. Я хотел, чтобы это подразумевалось, но я не хотел, чтобы были названы все слова. Нет, я не гомик, не педераст.
– Кто же ты тогда?
– Просто иногда переодеваюсь девушкой, вот и все. Пусть как хочет, так и понимает. Того, в чем я признался, уже достаточно. Я собираюсь уходить.
– Да не уходи. Знаешь, я немножко догадывалась. Впрочем, мама меня предупреждала. Она даже запретила мне с тобой встречаться, так что видишь…
Я вижу. Но это ей не помешало потянуться прямо к моей ширинке. Вероятно, чтобы посмотреть, проверить. Чтобы потом рассказывать подружкам: «Ты знаешь, Марен – он вовсе не голубой…» – или наоборот: «Ты что, не знала? Марен – полный педераст…»
Она даже не догадывается, как больно ранит меня, эта маленькая дурочка. У нее безоговорочное право – она женщина. Раздвинуть ноги, прижаться всем телом к мужчине – ей это легко. У нее есть все, что надо, выемка там, где надо, и соответствующие желания. Я злюсь на себя за свою трусость, я не смог ни защитить себя, ни обвинить. Я сказал правду. Ни мужчина, ни женщина, ни гомосексуалист. Я среднего рода. Среднего… Понимает ли это кто-нибудь?
По сути дела, моя трусость не так уж важна сама по себе. Никто не в состоянии понять, что такое бесполость. Я живу, как бесполый утенок среди пестрых попугаев. Я даже не могу объяснить этого другим. Бессловесное и бесцветное существо не может ничего объяснить окружающим. Я заранее проиграл. Я ухожу. «Ладно, Анна, оставайся со своим прекрасным сексом. Я же вечером опять закутаю свою бесполость в ночную рубашку. Это для меня единственный выход».
Старенькая мадам Бедю разглаживает свой фартук в цветочек. Она довольно кокетлива, хотя ей и приходится из-за своего вдовства работать консьержкой… Она кашляет.
– Опять этот противный бронхит! Ну, где вы будете встречать Рождество?
– Я пойду к друзьям.
Банальный вопрос, банальный ответ.
– Конечно. В вашем возрасте обязательно нужны друзья.
В своей комнате я навожу на себя красоту. Свитер с высоким воротом делает шею изящной, единственная, впрочем, вольность, которую я себе позволяю. Но друзья у меня есть, это правда. Новые друзья.
Сара… Сара – еврейка, дочь иммигранта из Венгрии и румынки, красивой, как женщины на картинах Ренуара.
Рыжая Сара с голубоватыми глазами, близорукая и нежная, в слишком больших для ее носика очках. Сара с нежной кожей…
Что случилось, Жан Паскаль Анри? Она поговорила с тобой, улыбнулась, дотронулась до тебя и ушла. Ведь это не первая девушка, которая подходит к тебе. Почему же именно эта? Она даже не очень хорошенькая. Она сидела на краешке дивана в огромной квартире, где одна девушка праздновала свой день рождения. Одна из тех девушек, которые всегда выделяются, вокруг которых кипит жизнь и которые легко собирают компании за столом с шампанским и печеньем. Доминик и была такой. Царица праздника, все шли именно к ней, это место наших встреч, храм нашего маленького студенческого товарищества, там собирались независимо от того, есть деньги или нет. Когда Доминик организует вечер, там надо быть, туда шли, как на мессу. И я там был.
И там была Сара. Она сидела на краешке дивана, скромно сдвинув коленки. Очарование, исходившее от нее, казалось почти неуместным. Очарование бедности.
– Вы на втором курсе? А я на третьем.
Двадцать лет… и уже вся тяжесть мира на плечах. Дедушка и бабушка погибли в Освенциме. Отец держит лавку в квартале Сен-Поль. А Сара – маленькое чудо, выросшее в этом хаосе, блестящая ученица, трогательный ребенок, рассказывает о себе, в то время как другие флиртуют, пьют, танцуют, и каждый немножко рисуется.
– Вы живете в районе Монмартра? Это недалеко от меня, я живу около сада Сакре-Кер…
Я смотрю на ее руки, которые она благоразумно сложила на клетчатой шотландской юбке, на лакированные лодочки. Я замечаю складку на чулке и думаю: «Она криво их натянула». Но куда ты лезешь, Жан Паскаль Анри?
Я лезу в любовь.
Только вот что. Жан Паскаль Анри Марен не может влюбиться в девушку, потому что он сам девушка.
У Сары остренькие белые зубки, как у мышки. Когда она смеется, вместе с перламутровым рядом приоткрываются розовые десны.
– У вас смешная манера сидеть. Будто вы слишком высокий для стульев. А я маленькая. Правда ведь, вы тоже считаете, что я маленькая? Может быть, потанцуем?
Мы танцуем. Я – словно деревянный солдатик. Она – словно тряпичная кукла. Ее рыжие волосы разлетаются где-то на уровне моей груди.
Дьявольская жрица этих праздников, Доминик, все видит и обо всем догадывается. Она проплывает мимо нас, хмельная каравелла в платье от Диора.
– Ну что, голубки?
Сара вежливо улыбается, показывая зубки, а моя рука дрожит у нее на бедре. Как когда-то в детстве, я играю в «если бы я был…». Если бы я был мужчиной, моя рука скользнула бы сначала по талии, задержалась бы на плоском животике и тихонько поднялась бы до груди. А потом… я был бы как вон тот парень со своей партнершей. Он так ее крепко прижал, что она почти исчезла, растворилась, они превратились в одно существо, медленно покачиваясь под музыку… Этот мотив везде сейчас слышишь, сладко поют по-немецки: «Скажи, почему».
Warum… почему… Я начинаю странный роман.
– Больше не будем танцевать?

Я отпускаю Сару. Я струсил. Она, конечно, ждет, что я ее поцелую. Она поднимает ко мне свое личико и вопросительно смотрит. В этом вопросе есть что-то пугающее. Я ей нравлюсь. Ей нравится мое мужское тело. И я тоже хочу ее. Но это желание разума. Она возникает только в голове, а не внизу. Там ничего не происходит. Я все прекрасно знаю про себя. Я прочел все, что мог, о травести, гомосексуалистах и гермафродитах. Я читал и перечитывал описания всех ощущений, я понял механизм эрекции, разобрал кривую возникновения желания у женщины по Мастерсу и Джонсон. У меня нет никаких иллюзий по поводу своего будущего.
Один отрывок отпечатался в моей памяти и сидит там, как высказывания типа «хотеть – это мочь», вызубренные в школе. Все просто, определенно и жестко: «Признаки сексуальности отсутствуют у людей, лишенных функциональных детородных органов. Сексуальность может с запозданием проявляться, но она только результат психологического желания следовать определенному традиционному типу поведения».
Повтори это десять, сто раз, Жан Паскаль Анри Марен. Ты не испытываешь никаких чувств к девичьему телу. Бедный идиот, дело только в психологическом желании следовать определенному типу поведения.
И, однако, я будто слышу тихий голосок, упрямый и страстный, который говорит мне другое, из-за которого я не отпускаю руку Сары и снова привлекаю ее к себе. И мне становится хорошо. Разве я не имею права быть счастливым, хотя бы в мыслях? Я имею право воспользоваться моментом. Это надо отпраздновать. Выпить за мою влюбленность. У меня нельзя отнять Сару, даже если она моя только в мыслях. У нас с ней уже была любовь, я уже обладал ею на свой манер. А она о том даже не догадывалась. Она принадлежит мне и не знает этого…
– Да ты совершенно готов, мой бедный Жан…
Доминик, вездесущая хозяйка дома, наливает мне полный стакан вина из запасов своего отца. Я пью. Ощущение опасного счастья делает меня нечувствительным. Но я живу. И чувствую, что впервые живу по-настоящему. Я как бы вновь родился под взглядом этой девушки. Наконец-то.
Я провожаю ее домой, целую в щечку как послушного ребенка, который возвращается к маме и папе.
– До завтра?
– До завтра.
Мы пойдем в кино, будем есть бутерброды около фонтана Сен-Мишель. У меня свидание с тобой, Сара, и первое сердечное волнение в моей паршивой жизни. До завтра, Сара. Я придумаю, навоображаю все, что нужно, я постараюсь подольше оставаться несмелым влюбленным, кадром из фоторомана. Но я не отступлюсь. Для этого понадобится вырвать тебя из моих мыслей.
Мадам Бедю смотрела телевизор весь рождественский ужин. А теперь, 1 января 1968 года, она смотрит на меня.
– Вы странно выглядите. Слишком много выпили вчера? Что вы пили? Да еще, наверное, и смешивали. Молодежь не умеет пить. Вот когда был жив мой муж…
Я ее не слушаю. Я пил Сару. Смесь женщины и меня. Так я и выгляжу.
Дождь жемчужинами скатывается по витринам, плачет на тротуаре, замирает лужицами во впадинках, а я иду, засунув руки в карманы, с непокрытой головой, и в голове у меня только одна мысль. Она бежит от меня, а я ее догоняю. Я не успеваю на автобус, и, отъезжая, тот окатил грязью мои брюки, и так уже пострадавшие от наступившей зимы. Рядом со мной какая-то девушка, вне себя от бешенства, пытается почистить чулки, поплевав на тоненький платочек. Психическое расстройство. Да, то, что со мной происходит, – это психическое расстройство.
Сара ждет меня на углу улицы Ассас. У нее запотели очки, и она похожа на маленькую рыженькую подслеповатую сову. Ужас в том, что она меня любит. Она мне созналась. Я в панике. Она повторяет это вот уже несколько недель. В моих объятиях, в кино, положив голову мне на плечо, она полностью мне доверяет, говорит с несовременным целомудрием: «Еврейская девушка не может до свадьбы иметь близкие отношения. Обещай мне».
Я обещаю, но с горечью в сердце. Я должен был бы сказать правду сразу же, тут же в тот день, когда она представила меня своим родителям. Меня усадили на цветастый диванчик и с заговорщицким видом предложили чаю. Я мог бы признаться, так как мать Сары почти намекала мне на это. Матери о многом догадываются.
– Вы не похожи на других приятелей Сары.
Мы переглянулись, и я поменял позу. У меня вошло в привычку садиться боком, положив ногу на ногу. Это может меня выдать.
– Она тоже не похожа на моих приятелей.
Лицемер. Трус. Лгун. Я не хочу ее потерять, не могу ее лишиться. Если это и есть любовь, я никогда ее не знал, ни от кого ее не получал. Те, кто мне в детстве говорил, что любит меня, делали это по привычке и все про меня знали. Сара не знает. Она думает, что я просто с почтением отношусь к девственности, к почти святой целомудренности, которую несут как пылающий факел. Она думает, что однажды, когда мы уже закончим учиться, я приду и скажу ее родителям: «Я увожу ее, я женюсь на ней, у нас будут дети, и вы будете навещать нас по воскресеньям».
У меня есть немного времени. Я утаил правду и могу выиграть карточную партию, в которой я один знаю, где дама пик. Среди этого не отягощенного предрассудками поколения, для которого свободные отношения, противозачаточные пилюли и аборт – нормальные вещи, я напал на исключение: «Ты знаешь, я всегда боялась мальчиков. Меня так воспитали».
Ты просто негодяй, Жан Паскаль Анри. И влюбился ты в нее не случайно. Ты никогда бы не отважился ухаживать за девушками, которые могут оседлать мотоцикл как чистокровного скакуна и весело ложатся в постель с приятелями. Без комплексов, без опасений, без упреков. Ты выбрал Сару, с ее робостью, близоруким взглядом и несовременным очарованием, потому что она легкая добыча.
Тем хуже, если вечером, перед зеркалом, тебе неуютно. Ты отдаляешь тот день, когда надо будет раздеваться. Когда ты окажешься голым и бессильным. Ты хочешь увильнуть, не принимая боя, убежать от реальности.
Сара дергает меня за ухо.
– Я люблю твои уши, они такие изящные, маленькие. А посмотри на мои.
И она огорченно приподнимает волосы.
– Видишь? Когда нацисты разглагольствовали о внешности евреев, они особенно выделяли нос и уши.
– У тебя прекрасный носик. У него свой характер… Она смеется и целует меня в подбородок.
– Так приятно, что ты не колючий. Я не люблю волосатых мужчин. Я сама волосатая, посмотри…
Благоразумная и дразнящая девственница, она задирает свитер и показывает мне свою грудь.
– Гляди, вот два волоска, прямо на кончике. Мама говорит, чтобы я их не вырывала, а то вместо одного вырастут десять.
А я? Кто я такой? Я ласкаю эту грудь, которую так бы хотел иметь сам. Кто же я?
У Сары груди восточной женщины – широко расставленные, грушевидные, твердые.
Мне хочется сделать им больно.
– Перестань! Больно!
Да, я сделал больно. Я поступил плохо. Но ты не знаешь, Сара, что по ночам я ласкаю свою собственную грудь. Одинокое удовольствие, успокоение. Теперь я хорошо знаю свое тело. У меня тоже есть груди. Малюсенькие, но очень чувствительные. Они могут разговаривать, выражать желание.
– Сара?
Я пытаюсь объяснить.
– Мне кажется, у меня проблемы…
– Какие проблемы?
Небесно-голубой взгляд из-за толстых стекол излучает доверчивую нежность, которая иногда меня раздражает.
– Я боюсь, что буду как мой отец… Он уже до конца своих дней не выйдет из больницы… Он сумасшедший. Ты представляешь?
– Безумие не заразно. И оно необязательно передается по наследству.
– Да, но…
– Никаких но. Ты слишком много думаешь, вот и все.
– А если бы у меня были проблемы, Сара?
– У всех они есть в той или иной степени. Это лечится.
– Ты не понимаешь.
– Нет, я понимаю. Я понимаю, что нечего и понимать! Ты все придумываешь, потому что не похож на других. Они только и делают, что пристают!
Мне кажется, она и не хочет знать. Отказывается. Не хочет даже выслушать. Да, конечно. Именно так. Эта мысль долго вызревала где-то в глубине, прежде чем стать очевидной. Иначе зачем это скрытое соучастие? Ей двадцать лет, она же не может не знать, к чему ведут такие отношения, как наши. Она доводит флирт до последней черты и не удивляется, что никакой реакции ниже пояса у меня не происходит.
– Сара, тебе ничего не говорили обо мне?
– Кто?
Я имею в виду ее подруг, особенно одну девушку: вдруг после той неудачной попытки она наболтала, что я гомосексуалист…
– Девушки всегда сплетничают… Тебе могли рассказать… все, что угодно…
– Вот именно, все, что угодно. Они завидуют тому, что ты меня любишь. В таком случае любая девка может назвать тебя педиком.
– Тебе так сказали? Так про меня сказали?
– Это не имеет никакого значения, я же тебя знаю. Я знаю, какой ты на самом деле!
А если бы, Сара, ты увидела сегодня ночью, какой я на самом деле? Я топтал свои брюки. Я оставил их на полу, они валялись отвратительной грязной кучкой вместе с носками и трусами. А я лежал на кровати в комбинации, я закрыл глаза, я был женщиной, хотя бы ночью. Если бы ты меня видела, Сара?
Ты бы бросила меня, наверное. Даже точно. И я лишился бы наслаждения видеть каждый день обращенное ко мне любящее лицо. Ты моя отрава, Сара, наркотик, которого мне всегда не хватает. Я боюсь, что это единственная любовь в моей гнусной жизни. Единственно возможная. Разрушить ее – выше моих сил. Я не смогу. Разве только что-то произойдет независимо от меня, и правда откроется, выяснится непонятно каким образом.
А если умереть? Все было бы тогда чисто. Несчастный случай, в котором я не буду виноват. Только чтобы не был виноват. За это я себя тоже презираю. За страх перед ответственностью. Я не убью себя. Я слишком люблю свое тело, даже так неправильно устроенное. У меня слишком большая вера в чудо. Просто я хотел бы, чтобы что-то взорвалось. Сам не знаю что. И весна взрывается маем шестьдесят восьмого года, булыжниками, баррикадами, горячими волнами анархии. А также заточками, черенками лопат, лозунгами и полицейскими машинами.
И вот я – трус, недоделанный мужчина, не очень серьезный студент и безоружный влюбленный – я аплодирую вождям этой революции, фанатикам красно-черного флага. Я живу во всей этой неразберихе, в насилии и свободе других.
Потеряв свои булыжники, улицы оголились и стали похожи на уличных девок. Перевернутые автобусы показывают свои днища. Ночь наступает, глотает меня, я иду в ней, захожу в бар на Монмартре и рассказываю изумленным проституткам про то, что происходит в Латинском квартале у разгневанных студентов. Для них я как военный корреспондент, а Монмартр – как оторванная от всего мира деревня. Здесь сейчас нет полицейских, нет клиентов, сплошная забастовка, даже в сексе.
И вот в этом баре-говорильне, заполненном оставшимися без работы проститутками и травести, под очень подходящей к весенним событиям вывеской «Паве» («На мостовой»), я начинаю готовиться к своему прыжку. К сальто ангела.
Я не способен к борьбе. Мой юридический факультет оккупирован студентами, некоторые знакомые даже арестованы, другие на общем собрании принимают решение переделать мир, но по-настоящему мне все это неинтересно. Я просто наблюдатель. Поднимают руки и голосуют за или против, называют друг друга «товарищ». На демонстрацию 13 мая я пошел с Сарой. Мы вели себя благоразумно, держались поодаль, почти как туристы.
На демонстрации 24 и 25 мая я пошел уже один, но держался еще дальше. Вокруг насилие. Рядом со мной пожилой мужчина сказал: «Насилие бессмысленно», Глазами, полными слез, он смотрел на срубленные деревья на бульваре Сен-Жермен. Эти гиганты пали первыми, как безвестные солдаты, не получив никаких воинских наград.
А вечером 25 мая я очень испугался толпы. Укрывшись в каком-то помещении на улице Ассас, посреди раненых, я ждал, пока буря затихнет и утихнет шквал слезоточивых гранат. Из транзистора неслись новости. В три часа ночи я пошел своей обычной дорогой на Монмартр. Было жарко и хотелось пить. Бар на улице Трех Братьев был еще открыт. Этот бар – гавань на моем пути. Хозяина зовут совсем не подходящим для него именем Марсьяль. Он приветлив, ему за сорок, у него немного странный голос, он царствует над десятком столиков, за которыми располагаются проститутки с улицы Аббес и травести с Монмартра.








