355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мануэль Васкес Монтальбан » Пианист » Текст книги (страница 9)
Пианист
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:47

Текст книги "Пианист"


Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

– Не пугайтесь, сеньора Селия, я – Андрес, сын сеньоры Паки и брат модистки Роситы. Показываю друзьям крыши.

Женщина кивнула, кто бы они ни были, ее безопасности ничего не угрожало тут, на другой стороне улицы, которая разделяла их, точно прямоугольная пропасть, разверзшаяся у границы рая; внизу – уличный сброд, приземленные существа влачат свои жалкие жизни и понятия не имеют о возвышенных аэронавтах, что обитают наверху. Взору Селии предстали один за другим неотесанный Кинтана в велосипедной форме, две девушки, которые корчились от хохота, мальчуган, развлекавшийся тем, что оттягивал резиновые подтяжки и те щелкали по его худосочному тельцу; Андрес, сын сеньоры Паки, задумчивый молодой человек, с таким носищем и с такими залысинами на волнистой шевелюре; еще какой-то мужчина, по виду иностранец, во всяком случае чужак в их квартале, и, наконец, сеньор Энрике, продавец газет, он-то и успокоил Селию окончательно, когда помахал ей рукой и сказал:

– Я оставил для вас иллюстрированный выпуск «Вангуардии».

– Спасибо, сеньор Энрике.

На всякий случай она перестала поливать цветы и, сделав вид, будто ей что-то понадобилось в комнате, удалилась, чтобы из-за штор потихоньку понаблюдать, как поведут себя люди, которых привел Кинтана.

– На этой крыше – никого. Мы займем ее именем королей Кастилии и Арагона Изабеллы и Фердинанда. Ну, что здесь замечательного, скажи нам, Андрес, великий коннетабль Кастилии?

– Этот подъезд – единственный на всю улицу, где есть привратница. До войны тут жил музыкант, трубач, кроме того, он еще катался на роликах, и с нашей крыши слышно было, как он на них катается.

– А что происходит на той стороне, во внутреннем дворе?

Они сгрудились у перил, выходивших во внутренний двор, и там, на другой стороне двора, увидели мужчину, который склонился над горкой горящих бумажек, ладонями прикрывая маленький костерок. Мужчина был к ним спиной, и, когда обернулся на свист Кинтаны, все увидели бесстрастное, восковое лицо, на котором словно были нарисованы маленькие черные глазки.

– Помощь не нужна?

– Вы из тайной полиции?

– Нет. Мы ваши соседи, идем к площади Падро.

– А я жгу старые фотографии. Моя мать умерла в понедельник.

– Это сын сеньоры Ремей. Она умерла в понедельник, – сообщил Андрес.

– Примите наши искренние соболезнования.

– Благодарю вас. Мама умерла в понедельник, и весь дом забит альбомами с фотографиями. В каждый свой день рождения или на именины она дарила себе альбом для фотографий, покупала его в магазине «Капитолий», а потом заполняла сотнями фотографий. Первая фотография сделана в октябре тысяча девятьсот первого года, а последняя – фотография одного из племянников, который недавно умер от дифтерита. На карточке он снят с пальмовой ветвью, в Пальмовое воскресенье. Но из десяти людей на фотокарточках я узнаю только одного. Альбомы забиты незнакомыми лицами. Я никогда не узнаю, кто они. Я не собираюсь выходить на улицу до тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, когда исполнится двадцать лет с окончания войны. И не смогу узнать, чьи это лица. Некому рассказать мне это. Несколько дней я пытался жить вместе с этими альбомами, но вижу, что не могу.

– Вы сожгли все фотокарточки?

– Оставил только фотографию мамы, где она в костюме Франчески Бертини, и одну свою, детскую. Я сижу на игрушечной тележке, а отец впряжен в эту тележку, и я погоняю его кнутом. Нас фотографировали в парке на Тибидабо в год покушения в Сараеве.

– А как вам удастся не выйти из дому до пятьдесят девятого года?

– Один человек из прачечной на улице Сан-Ласаро должен моему отцу, да покоится он в мире, двадцать тысяч песет и будет отдавать долг мне, по двадцать дуро каждый месяц до тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Одежды мне на это время хватит, потому что отец сшил себе все новое у Веильса-и-Видаля в тысяча девятьсот тридцать пятом году и почти не успел поносить. Дома я всегда хожу в пижаме, зимой в плюшевой, а летом в хлопчатобумажной, а когда в дождливые дни поднимаюсь на террасу, то надеваю клеенчатый плащ от Тобиаса Фабрегата.

– У вас есть в чем-нибудь нужда?

В ответ человек повернулся к ним спиной. Девушки крутили пальцами у виска, словно подвинчивая гайки, а Андрес рассказал, как странно жили эта женщина с сыном, жили взаперти у себя в квартире, выходившей на улицу Сера-Эстреча, и питались одними овощами.

– Вегетарианство иногда бывает на пользу, только от него слабость.

Так заключил дон Энрике, которому больше всего хотелось поскорее перебраться с крыши седьмого дома на крышу пятого, чтобы еще застать там Флореаля Роуру, владельца и сторожа голубятни, в которой он вместе со всеми голубями в назначенный час запирался изнутри и не открывал, кто бы к нему ни стучался.

– Последний раз я видел его в тысяча девятьсот сорок первом году. Из голубятни улетел выводок и хотел сесть на нашу крышу.

– Эта терраса более солнечная, чем на одиннадцатом или на девятом доме.

Так считала Офелия.

– Почему?

– Потому что она выше, на нее не падает тень от соседних домов. И не воняет собачьим дерьмом, как наша. Я не хочу вас обидеть, дон Энрике, мы все знаем, как вы любите животных.

– Неверно. Это животные любят нас. А мы не способны любить никого.

Никто не стал утруждать себя и ломать голову над загадочными словами газетчика, и его собственный сын повел всех дальше, на крышу пятого дома, поскольку Кинтана был занят – нашептывал что-то на ухо Офелии.

– Это он напевает ей песенку из кинокартины.

– «Дым ест глаза».

Сказал Кинтана и дохнул Офелии в глаза, Магда сделала вид, будто у нее кружится голова, чтобы опереться на Андреса, но Юнг протянул ей руку и выдернул ее почти на метр вверх, на крышу пятого дома. Магда первой увидела покатую крышу, спускающуюся к водостокам, потрескавшиеся воронки водосточных труб, а в самом конце ската – двухслойную голубятню: низ из кирпича, а верх – из разнокалиберных серых дощечек, за которыми голуби обманчиво выглядели застывшими каменными птицами. Под навесом, широко расставив ноги, сжимая в руках винтовку, стоял точно зверь-обитатель крыш, каким он, собственно, и был, – Флореаль Роура, в соломенной шляпе, нависавшей над темным дубленым лицом и низко заросшим лбом, усы и борода его были сальными и сизыми от никотина:

– Не двигаться! Вы арестованы!

– Это мы, Флореаль. Я – Энрике, газетчик.

– Какого черта вы тут забыли? Ключи от дома потеряли?

– Ребята хотели доказать, что по крышам можно добраться до площади Падро.

– До нее рукой подать. Я иногда дохожу до нее, посмотреть, как Мальвалока описывает круги над фонтаном, где стояла статуя святой Эулалии, которую красные свалили.

– И теперь ее поставят на место.

– И Мальвалока запутается, она привыкла: покружит, покружит и сядет на пустой пьедестал. Будто нарочно для нее подставка. Сидит, наверное, и чувствует себя королевой площади Падро. Прощенья прошу за винтовку. Она пластмассовая, стреляет только пинг-понговыми шариками. Беда, да и только, все хотят украсть голубей и съесть. Я слышу, как по ночам кричат: Флореаль! Я сготовлю паэлью из твоих голубей! Флореаль! Вокруг одни дикари! Война все поганит, а пуще всего – человеческие чувства. До войны у людей чувства лучше были. Теперь их у людей и вовсе не осталось – ни хороших, ни плохих. Нету – и точка. Такие дела.

Послышалось козье блеянье.

– Не похоже на голубей, – заметил Кинтана.

– А это не голуби. Это коза. Я держу тут козу Хоакина, молочника с улицы Сера, он уехал жить в Монкада-и-Рейшак. Пока он подыскивает себе дом побольше, чтобы держать коз и коров, я пасу эту, она у него одна осталась. Арагонская коза. Он привез ее на поезде, в деревянном чемодане, когда она была еще маленькой, тоскует, бедняга. Не знаю, заберет он ее или нет. Сдается, жена молочника и невестка эту козу терпеть не могут. У меня тут и другие животные есть. Певица из первого дома привела мне свою собачонку, чтобы я вывел ей блох и расчесал шерсть как следует. Мать у нее старенькая, к тому же аллергией мучается.

– А вы никогда не ели голубей?

– Могу поклясться, дорогой сеньор, я даже не знаю, что такое голубятина. Случается, ем голубиные яйца, очень вкусные и питательные, а которые сам не съедаю, продаю, жить-то надо. Первую голубку я завел, когда поправлялся после ранения, во время войны, в Альхесирасе, в тыловом госпитале, там лежали те, кто воевал в Африке под началом Мильяна Астрая. Голубка залетела в госпиталь, я отнял ее у одного придурка, Пако Толстяка, он ловил голубей, сворачивал им шею и ощипывал в уборной, а потом жарил на жаровне, завернет в промасленную бумагу – и на угли. Толстяк все ныл, мол, в ком много мяса, тому много мяса требуется, и правду сказать, совсем мало мяса выздоравливающим давали, дадут какой-нибудь завалящий кусок баранины, одни жилы да хрящи. Я и подумал, а может, отдать ему голубя, пусть ест на здоровье, а эта тварь живая поглядела на меня, как голуби смотрят, недоверчиво, мол, чего хорошего от такого ждать, они смотрят, и ты размягчаешься, вроде как заставляют тебя быть с ними добрыми, потому как глядишь на них и сравниваешь, какие они крохотули и какой ты, и думаешь: каким же мерзавцем может быть человек. Хочешь потрогать голубя, парень?

Мальчик спрятался за спину дяди.

– Иногда я вожу его на площадь Каталонии и покупаю кулечек с твердым кормом, чтобы он дал голубям. Но он боится голубей, и мне самому приходится сыпать им корм.

– Твердый корм голубям очень полезен, от него клюв крепче становится, он им очень по вкусу. Сразу видно, очень. А вот хлеб им давать – я противник, особенно размоченный, питательности никакой, только раздуваются от него голуби, как король Фарук. [52]52
  Фарук (1920–1965) – египетский король (1936–1952), свергнут в результате июльской революции 1952 г.


[Закрыть]
Поглядите вон на того, в окошко виден. Я его так и зову Негус, [53]53
  Сокращенный титул императоров Эфиопии до упразднения монархии.


[Закрыть]
потому как Негус мне по душе и Негусом звали моего племянника, того, который упал с крыши и убился на улице Сера, когда с сыном запускал воздушного змея.

Флореаль впал в задумчивость: видно, откуда-то из тайных глубин поджарого тела его обдало холодом, и он приуныл. Столько сил тратить. Столько сил, и все зря.

– Почти совсем не сплю, сторожу их. Все, все против них. Людская злоба, зависть, голод. Злоба-то всегда была на свете, а вот зависть в такие времена растет, я люблю голубей, а это людей обижает, потому как столько людей видят сейчас одну ненависть и презрение, да вот еще голод, хуже голода вообще ничего нет.

Флореаль повернулся спиной к своим соседям и раскинул руки в стороны, словно желая обнять голубятню.

– Но я их не отдам, ни злобе не отдам, ни зависти, ни голоду, лучше я сам им всем шеи сверну, а потом отсюда – вниз головой.

Он снова обернулся к ним и протянул мех с вином.

– Рыбой пахнет, но вино хорошее, в таверне подвальной куплено, говорят, оно из Приорато, вот я и пью его с черствым хлебом, соседка из третьего дома мне хлеб оставляет, а сахар дают мне в трактире за то, что я обучаю петь их попугайчика.

Энрике и Кинтана хлебнули по глотку вина, а Росель с Андресом отказались, но зато Магда с Офелией воспользовались случаем и, прильнув к горлышку, затянулись. Флореаль отобрал у Офелии мех и сам с удовольствием присосался к горлышку, от которого только что оторвались девичьи рты, не сводя с девушек зовущего взгляда.

– В моей голубятне не хватает таких голубок.

– Не будем вам больше мешать, Флореаль.

– Спасибо, что навестили. Не всякий гость приятен. Сборщик налогов все хочет брать с меня за наем этого, забыл, как он его называет, ах да, двойного номера, сукин сын, он называет это двойным номером, видите ли. На днях пришел с двумя муниципальными служащими, а я забаррикадировал входную дверь матрасом и мешками с кормом, а сам кричу им: именем Его превосходительства Главы государства, моего непобедимого командира в битве под Ксауеном и Национальной синдикалистской революции клянусь, что вашей ноги тут не будет. На них подействовало, ушли. Я пустил слух, что был в «Голубой дивизии», вернулся полупомешанным, так что уверен, они больше сюда не явятся. Теперь во всех страх сидит. Все знают, что любого могут схватить просто так, за здорово живешь. Сборщик налогов бросился наутек, стоило мне помянуть Франко и Национальную синдикалистскую революцию, это значит, он в долгу и перед ним, и перед нею, словом, есть ему за что просить у них прощенья. Да вот поглядите.

Из нагрудного кармана рубахи он достал маленькое захватанное удостоверение. Хуан де Дьос Хиль Мериондо, военный летчик, «Голубая дивизия», а фотография – Флореаля.

– Но ведь это не ты, Флореаль.

– Не я. Есть рынок, где такие удостоверения продают. Каждый порядочный пьяница такое имеет, и, если его забирает городская полиция, он начинает вопить что есть мочи, показывает удостоверение, и его отпускают. Я свое выменял у пьянчужки из седьмого дома на полдюжины голубиных яиц. Кто-то сказал ему, что голубиные яйца здорово мужскую силу прибавляют.

– А я слышал, как вы поете фалангистские песни.

– А ты кто такой?

– Андрес, сын сеньоры Паки, из одиннадцатого дома.

– Это твой отец был полицейским с дубинкой, которому так не повезло?

– Да, мир его праху.

– А откуда ты знаешь, что я пою фалангистские песни?

– Люблю шататься по крышам, просто так, забавы ради, и, когда попадаю на террасу седьмого дома, бывает, слышу, как вы поете фалангистские песни.

– Правда твоя. Пою иногда «Лицом к солнцу» и «Был у меня товарищ», чтобы все слышали и уважали. В начале войны я все пел «Варшавянку» и «Вышли мы все из народа», пока в мае тридцать седьмого не прогнали анархистов, тогда я стал петь «Интернационал» и «Сеятели» [54]54
  Каталонская народная песня, ставшая своего рода гимном борющейся за независимость Каталонии.


[Закрыть]
, потому как в Каталонии стали заправлять коммунисты и сторонники автономии. Песни возвышают, люди очень прислушиваются, что поют другие.

– А если бы вам не надо было защищаться от всех остальных, что бы вы пели?

– Ку-ка-ре-ку, ку-ка-ре-ку!

Он издал зазывный петушиный крик, раскинул руки, точно крылья, и стал подскакивать на месте, к радости девушек и маленького племянника. Андрес подумал, что надо бы успокоить Роселя, сказать, чтобы он не опасался Флореаля, но музыкант, похоже, не нуждался в словах, а хотел сам поглядеть и разобраться в этом человеке, без подсказок, глаза его загорелись интересом энтомолога, а на губах появилась улыбка, показавшаяся Андресу презрительной, однако может статься, подумал Андрес, человек просто не умеет владеть лицом. Они двинулись дальше своей дорогой, но стоило кому-нибудь обернуться на голубятню, как Флореаль снова принимал шутовскую позу и зазывно кричал петухом. Они дошли до ската, примыкавшего вплотную к тонувшей в темноте плоской крыше соседнего дома, на которую выходили окна мансарды и дверь на лестницу. За окном мансарды женщина лет пятидесяти, с молодой упругой кожей и посеребренными сединой волосами, мешала что-то в фарфоровой миске.

– Это сеньора Ампаро, знахарка и гадалка.

Кинтана подтолкнул к окну упиравшегося Андреса, и тот в конце концов постучал в стекло; женщина равнодушно обернулась на стук.

– Опять вы тут, сукины дети, что вам показать – зад или перед?

– Мы – мирные люди, сеньора Ампаро. Ваши соседи из одиннадцатого и девятого дома, – прокричал Юнг, прижавшись ртом к стеклу.

– Вижу я, вижу твою рожу.

– Это я, Юнг, сын сеньоры Асунсьон, я пришел с отцом.

Женщина подошла к окну, подняла раму и оказалась лицом к лицу с незваными гостями.

– И правда, ты, Юнг. Простите за грубые слова, покою нет от близнецов с улицы Сера, дурачки от рождения, то и дело ходят сюда, показывают мне голый зад, гадости говорят. А с вами, я вижу, и сеньориты молоденькие. За советом пришли ко мне?

– Нет, нет, не за этим, сеньора Ампаро, просто мы решили прогуляться, показать наши крыши этому сеньору, он музыкант, и приятелю Андреса, Кинтане.

– А мальчик? – спросила сеньора Ампаро с некоторой опаской.

– Племянник Андреса, внук сеньоры Паки и сын модистки Роситы.

– Детка, твоя мама сшила мне вискозное платье, точь-в-точь как в журнале «Для тебя».

И наконец, расплывшись в улыбке, сеньора Ампаро подняла раму до отказа, и они все, один за другим, прыгнули в комнату, которая служила кухней, столовой и храмом одновременно, потому что в нише, украшенной искусственными цветами, сиял разноцветными гипсовыми лучами чудотворный образ Пресвятой девы, а на буфетной мраморной доске мерцали лампады – в чашах с водой и маслом, – освещая фотографии, которые клиенты принесли хозяйке.

– Фотокарточки сыновей, мужей или женихов, они ушли на войну и не вернулись, пропали без вести – может, умерли, а может, в плену. Я ставлю перед каждым масляную лампаду, чтобы Господь или Великая удача осветила им путь к дому. Иногда карты раскидываю, судьбу гадаю, снимаю тоску, молю Пресвятую деву и три раза читаю молитву Михаилу-архангелу. А вам двоим хорошо бы помолиться о помощи Святой Рите Касиайской, потому как, вижу, вы девушки в самом соку, а смеетесь будто еще нетронутые.

– Нам ничего не надо, сеньора Ампаро, мы заглянули просто из любопытства и не станем вас долго беспокоить. В тусклом свете кухни глаза дона Энрике за треснувшими стеклами очков казались красными и больными, словно раненными стеклянными осколками.

– Вам-то не надо, а мальчонку, по лицу вижу, тоска гложет.

– Это у него от глистов. Мы даем ему сахарные пилюли доктора Састре-и-Маркеса.

– Тоска у него.

– Глисты, солитер.

– Тоска. Иди-ка сюда, сынок.

Женщина посадила мальчика к себе на колени, сама села лицом к святой и зашепталась с ней о чем-то, а большим пальцем левой руки между тем трогала прозрачный лобик ребенка. Потом поставила мальчика на пол, опустила пальцы в чашу с водой и толчеными цветочными лепестками и мокрыми пальцами начертала на лбу мальчика какие-то знаки.

– Если делать так три раза в неделю, тоска уйдет.

– Не знаю, с чего у него тоска. Он в доме – король.

– В жизни всегда есть темная полоска, она отделяет радость от печали.

– А, пожалуй, правда, после того как отец вернулся из тюрьмы, малый вроде как загрустил.

Женщина торжествующе подмигнула – мол, а я что говорила! – словно призывая всех остальных в соавторы счастливой догадки.

– Скажи сестре, пусть приводит его ко мне. Я за это ничего не возьму. Кое-что перешьет мне, а я сниму тоску с мальчонки, вот мы и будем в расчете.

– Но у него и глисты.

– Глисты от тоски заводятся.

– А вот я хотела бы узнать…

– Что бы ты хотела узнать, девушка?

Магда не решалась сказать, сестра толкала ее локтем в бок.

– Я бы хотела узнать, вернется ли в мою жизнь один человек.

– Блондин или брюнет? Женатый или холостой? Встает с правой ноги или с левой?

– Он был… брюнет, брюнет и очень сильный. Был женат, но жена умерла от плеврита, а вот с какой ноги он встает, не помню. Он был артистом.

– Каким артистом?

– Цирковым. Женщину привязывали к доске, а он бросал кинжалы, и все, все вокруг нее втыкались.

– Ты была его невестой?

У Магды дрогнул голос:

– Я с ним жила. Три месяца. В цирке. Это меня привязывали к доске, а он бросал кинжалы. В Винаросе он пометил меня, в плечо, немного оцарапал ножом, шрам остался. А еще он гнул стальной брус, а я выносила этот брус и показывала всем, дескать, очень тяжелый, дескать, еле иду.

– Он тебя бросил?

– Цирк прогорел, и мы приехали в Барселону. А однажды утром он пропал, и поминай как звали.

– Ты живешь там же, где жила с ним?

– Нет, но на том месте я оставила для него записку.

Руки гадалки взлетели ко лбу Магды, подушечками больших пальцев она закрыла девушке веки, в то время как другие пальцы ощупывали ее лоб, а потом побежали к ушам и наглухо закрыли ей уши, чтобы не проник ни один посторонний звук.

– Открой глаза. Нет. Он не вернется.

– Почему вы так уверены?

– Я не могу открыть тебе все свои секреты, но ответ на твой вопрос в твоих глазах. Твои глаза полны случайных мужчин.

– За мной ухаживали только двое.

– Не важно. Твои глаза полны случайных мужчин.

Круг почтения словно лег вокруг гадалки, отделив ее от всех остальных.

– И с шариком вы тоже умеете? – спросил мальчик.

Гадалка поглядела на него сурово, однако пошла к выключателю и погасила свет, короткое время комнату освещали лишь последние сумерки уходящего дня да свет полной луны, словно нарисованной на ясном небе. Гадалка убрала с центра стола то, что они приняли за цветочную вазу, на ее месте остался светящийся белый стеклянный шар. Как загипнотизированные, они не отрывали глаз от шара, куда он двинется, назад или вперед, следили за пассами, которые совершала вокруг него гадалка, приглашавшая их подойти ближе.

– Голоса и магнетическая сила тел приводят в движение внутренние туманности этой крохотной белой вселенной.

– Я хочу уйти.

Магда всхлипывала, открытие гадалки расстроило ее, да и Андресу было не по себе, кроме того, маленький племянник толкал его ногой, ему стало страшно: темно, а в шарике дрожат молочно-белые тени.

– Не думайте, этот шар не простой. Ростовщик с улицы Регомир привез мне его из Амстердама.

– В самом деле, сеньора Ампаро, мы злоупотребляем нашим терпением, мы ведь зашли просто так, по дороге к сеньоре Манон, хотим узнать, не позволит ли она этому сеньору поиграть на ее пианино, пока он не достанет другого.

– Не думаю, что она дома. А если дома, скажите старухе, что я вас послала, что карты показали: тому, кто позволит этому человеку играть на своем пианино, будет удача в жизни. Как вас зовут?

– Альберт. Альберт Росель, к вашим услугам.

– Вы не похожи на испанца. Выглядите так, как удается выглядеть некоторым каталонцам, если они очень для этого постараются.

– А как именно?

– Вы похожи на шведа или голландца. Мой муж был художник. Рисовал портреты в самых знаменитых кафе, он был оголтелый каталонист. И всегда говорил мне: Ампаро, некоторых каталонцев так злит сходство с испанцами, что они даже внешность свою изменяют, лишь бы походить на шведов или голландцев. Мой муж считал: каталонцы готовы быть даже неграми, лишь бы не походить на испанцев.

Сеньора Ампаро указала на фотографию, под которой тоже теплилась лампада.

– Вон он. Похож на голландского моряка. Пропал во время отступления, но он-то ни одного выстрела не сделал, так что уверена, бежал он не от Франко, скорее всего, за какой-нибудь республиканской юбкой увязался. Ему бы только карандаш да стопку бумаги, и он в любом углу земного шара себе на жизнь заработает. Но он еще сюда вернется.

– Ее-то мужчина, конечно, вернется.

Магда прошептала это на ухо сестре совсем потерянно. Все стали прощаться, желая друг другу всего хорошего, здоровья, а потом по очереди перелезли через подоконник и снова оказались на крыше, слегка покатой в сторону долгожданной крыши дома номер один. На этот раз опять была крыша-терраса, огороженная кирпичным парапетом и вся завешенная бельем – видно, обитатели дома свято верили, что с соседних крыш никто не сумеет сюда добраться. Кинтана с Офелией сразу затерялись между веревками с простынями и нижним бельем, мужским и женским, но довольно скоро всем стало ясно – по приглушенным восклицаниям, – где они.

– Мальчик пусть сюда не подходит, зрелище не для малолеток.

Кинтана предупредил, а сам махал руками, приглашая остальных подойти к парапету и поглядеть в освещенное окно по ту сторону внутреннего двора. Молодая женщина, уже начавшая увядать, в одной комбинации, гладила белье, а стоявший сзади здоровенный мужчина в исподнем забавлялся тем, что спускал у нее бретельки то с одного плеча, то с другого, а когда становились видны круглые, налитые груди, мял их…

– Мать моя! Ну и ну! – вырвалось у Кинтаны.

Женщина продолжала водить утюгом, гораздо больше занятая глажкой, нежели действиями мужчины, хотя иногда губы ее шевелились – не то она возражала, не то постанывала.

– Все, хватит. Это зрелище не для чужих глаз.

Сеньор Энрике заставил всех отойти.

– Вам бы понравилось, если бы за вами подглядывали в такой момент?

– Они же не знают, что мы глядим. Им совсем неплохо.

– Им прекрасно, – хихикнула Магда.

Но рука сеньора Энрике уже указывала на долгожданную площадь, которая открывалась за краем крыши, и они двинулись туда, где крыши кончались – кончалась улица Ботелья, и фасад дома выходил на площадь Падро. Вид просторной площади напомнил им о жизни и о земле, на которую пора было вернуться. Там, внизу, лежали улицы, трамвайные пути, по ним первый номер выезжал с улицы Оспиталь и шел вверх, по Сан-Антонио-Абад, к Рондас; там виднелись часы на башне приходской школы, островерхая кирпичная церковь Пуиг-и-Кадафалч, построенная на развалинах монастыря, сожженного в Трагическую неделю, булочная, швейная мастерская «Мас», флотилия велосипедов около «Кастрильо», фонтан на площади Падро с изъеденными ветрами и влагой каменными масками – вокруг него все еще толпились жители квартала: кто хотел попить, а кто набрать воды с собой для дома; лавчонка «Виладот», примостившаяся у стены, скрывающей часовню в романском стиле, апсида которой указывала на внутренний двор прачечной, что на улице Сан-Ласаро, в старые времена городской больницы для бедных; здание прачечной находится в двухстах метрах от больницы Святого креста и Святого Павла, мебельной фабрики и того места, где улица Ботелья выходит на площадь Падро, а там – торговля аптекарскими товарами Касаса, где на вывеске – змея, обвивающая чашу здоровья.

– Вот и все. А там – другой мир. Другие горизонты, – продекламировал сеньор Энрике, захваченный зрелищем дорог, стекавшихся к площади.

– Посмотрите, бомбы проложили новую улицу. А на разрушенных стенах еще видны следы разбитых жизней.

Дон Энрике поднялся на парапет, что находился прямо над углом, где помещалась прачечная, и, не сводя взгляда с открывшихся перед ним горизонтов, произнес то, что, должно быть, всю жизнь вынашивал и берег именно для этого случая:

– Кто мы такие? Откуда пришли? Куда идем?

– Что это твой отец говорит?

– Пускай себе. Иногда под вечер ему приходит желание высказаться. Бывает, придет на Монжуик и около статуй Национального дворца обернется лицом к городу и говорит что-нибудь такое.

– А вы, камни, которые мы созерцаем, равнодушны к идущим мимо вас поколениям…

– В молодости он играл в театре, в Рабочем атенеуме в квартале Санс.

– К вам обращаюсь я: будьте милосердны к мужчинам и женщинам, что живут среди вашего равнодушия. Они обречены стать тленом, но не лучше и ваша участь, фальшивые скалы, вы станете развалинами, и время снова превратит вас в придорожные камни, в пыль на пустырях, и памяти о вас не останется…

– Черт возьми! Красиво говорит!

– Он немного поэт. Только не учился…

Девушки захлопали в ладоши, и продавец газет тут же умолк. Умолк и застыл, а потом спрыгнул с парапета и сравнялся ростом с остальными, так что вполне естественно прозвучало:

– Напомни мне, Маноло, когда спустимся, купить в аптеке Касаса синьки, подсинить известь. Комнаты надо белить почаще, не то клопы заедят.

– Уж не знаю, дон Энрике, клопы или блохи, потому что у меня ноги все изъедены, не знаю, что они им дались.

– А я знаю, – шепнул Кинтана на ухо Офелии.

Вожак – дон Энрике – решительно отворил всю в заплатах деревянную дверь на лестницу дома номер один и достал из кармана латунную зажигалку – при ее свете они должны были отыскать путь в темном лестничном колодце.

– Не ошибитесь дверью. Это на первом этаже.

Они спустились, руками ощупывая ржавые перила и стены, штукатурка на которых осыпалась от прикосновения. Сеньор Энрике постучал в дверь дверным молотком в виде железного кулака, шикнул на остальных, чтобы замолчали, а сам приложил ухо к деревянной филенке. И услышал шаркающие шаги и слабый голос, который оповестил: иду, иду. Узкая щель дверного глазка приоткрылась, и в ней показалось два глаза.

– Кто там?

– Это я, Энрике, разносчик газет, муж сеньоры Асунсьон. Со мной – друзья. Нас послала сеньора Ампаро, из третьего дома.

– Кто с вами?

– Со мной мой сын и наши друзья. Один из них – артист, он хочет познакомиться с вашей дочерью.

– Артист? Какой артист? Он поет?

– Нет, играет на пианино. Пианист.

– Ах, пианист.

Она приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы убедиться, что перед ней дон Энрике.

– Сколько народу!

– Мы с поручением от доньи Ампаро.

– Проходите. Мальчик пусть будет поосторожнее. У меня много вещей, которые храню как память и не хочу, чтобы они разбились.

В прихожей – деревянная вешалка, электрические счетчики, великолепная точеная консоль на золоченных под бронзу ножках в стиле ампир, а на консоли – сверкающая Диана-охотница, почти обнаженная, с тугим луком, нацеленным в коридор; стены оклеены обоями, на которых галереи с коринфскими колоннами, пруды, водяные лилии, водоплавающие птицы, и между двумя колоннами – закрытая дверь в комнату, а через два метра – другая дверь в комнату, открытая, и за ней – полки с книгами, бюст Шопена, репродукции картин, которые Росель узнает шепотом:

– «Мадонна» Мунка и «Бал-Табарэн» Руо.

Но времени дивиться обилию художественных ценностей у него нет, потому что дальше, за столиком с жаровней и кретоновой салфеткой, стоит, господствуя над всем в комнате, пианино «Шиммель», стоит рядом с приоткрытой дверью на балкон, который выходит на улицу Ботелья, почти напротив угловой аптеки. Росель как вкопанный застывает перед пианино. Андрес подбивает его открыть инструмент, но сеньор Энрике жестом останавливает и идет за старухой, которая входит в комнату последней, глазки подозрительно блестят из-под белого парика, на поникших плечах – шаль искусственного шелка.

– Осторожно, не побейте статуэтки.

– Сеньора Ампаро сказала, что, возможно, вы позволите нашему другу сеньору Роселю поиграть на пианино. Сеньор Росель – мой квартирант, только что возвратился из долгого путешествия и несколько лет не играл на пианино.

– Ну разве что немножко…

– Несколько минут. Сеньор Росель хотел поговорить с вашей дочерью, нельзя ли в свободное время, когда это никого не будет беспокоить, приходить сюда и играть на пианино, пока его положение не наладится.

– Это как дочь скажет. Я тут ни при чем. Но пианино – вещь деликатная. Играйте, конечно, играйте, но осторожно, его недавно настроили, а настроить пианино каждый раз денег стоит.

Росель оглядел кончики пальцев, сел на табурет, поднял крышку, раз и другой пробежал взглядом по черно-белому разлету клавиатуры, так, словно извлекал музыку, слышную ему одному. Обернулся и увидел, что друзья окружили его и ждут не дождутся, когда он начнет, но начать заставил его подозрительный взгляд старухи.

Он энергично проиграл гамму – вверх и вниз, – выдержал паузу в десятую долю секунды и закрыл глаза, чтобы уйти в Альбениса, в меланхолическое аллегро «Полюса». Пальцы Роселя сохранили память, это было ясно по улыбке, появившейся на его губах, но иногда в руке появлялось сомнение, звук задерживался дольше, чем следовало, и тогда глаза закрывались, отыскивая в памяти потерянный звук, и, хотя, случалось, некоторые звуки задерживались, а паузы затягивались, все-таки «Полюс» звучал, и столпившиеся вокруг слушатели с восхищением переглядывались и кивали, дивясь умению Роселя. И старуха успокоилась, нашла себе местечко в кресле и разглядывала одно за другим лица гостей, пытаясь их вспомнить. Эту пьесу Роселю случалось исполнять перед самыми разными судьями, она была его козырной вещью, но сегодня ему пришлось немного смазать ту часть, что изобилует диссонансами, а потом он вступил в кружево быстрых триолей, заполняющих восемь тактов, те перешли в заключительное фортиссимо, от которого у слушателей перехватило дыхание, и за мгновением тишины все взорвались бешеными аплодисментами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю