355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мануэль Васкес Монтальбан » Пианист » Текст книги (страница 3)
Пианист
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:47

Текст книги "Пианист"


Автор книги: Мануэль Васкес Монтальбан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

На этот раз Делапьер не подхватил игру Шуберта, он вновь обрел снисходительную улыбку и манеры романтического кавалера и, заключив Ирене в объятия, перевел ее через улицу и вывел на середину бульвара. А незадачливый Шуберт оправдывался перед Жоаном и Мерсе:

– У вас такой постный вид, как у нотариусов на пасхальной процессии. Не пойму, чем я обидел Ирене?

– Тем, что ты ее муж.

– Какой из меня муж! С мужем ей не повезло, зато у нее есть работа.

Они молча пошли меж закрытых на ночь цветочных киосков, навстречу потоку, выливавшемуся из дверей театра «Лисео». «Спектакль в «Лисео» вы уже пропустили», – начал было Шуберт, но лица у всех были такие непроницаемые, что желания продолжить у него не возникло. В толпе иногда мелькал парадный смокинг образца прошлого века, но преобладали все-таки костюмы, которые надевали по случаю rigor mortis, [16]16
  Здесь: смерти (лат.).


[Закрыть]
крещения и венчания, похорон или поисков работы, а сам настрой был таким, какой царит в племени после свершения ритуального обряда; на память почему-то приходили представления, которые разыгрывает провинциальная труппа: повадки и ужимки актеров никак не согласуются с отчаянием Саломеи, бросающейся к голове Иоанна Крестителя, в то время как Иродиада охорашивается, а Ирод прислушивается к вещему урчанию в собственном животе. В толпе этих музыкальных археологов, этих любителей оперных окаменелостей встречались и отпетые полуночники всех мастей, и недужные, бежавшие от ночных кошмаров, и бедняги ненормальные, и ненормально бедные, живущие за чужой счет в этом городе, который все больше и больше захлестывает прогресс и который покидает человек. Забавно было глядеть на яркий праздник, выплескивавшийся из дверей «Лисео»: как разъезжались предпоследние официальные автомобили и как серьезно, разинув рот, глазели зеваки на это в высшей степени культурное зрелище.

– В первые недели переходного периода [17]17
  Переходным периодом в Испании называют годы после смерти Франко, когда были демонтированы прежние политические структуры, а взамен них созданы буржуазно-демократические.


[Закрыть]
леваки приходили сюда и бросали в толпу помидоры и яйца. Они полагали, что подлинная демократия против оперы.

– Генеральный секретарь Рабочих комиссий Каталонии – меломан, «Лючию ди Ламмермур» знает наизусть. Мне Онирико рассказывал, он работал адвокатом в Рабочих комиссиях.

– Шуберт, ты о каждом из нас знаешь всю подноготную. Придется поручить тебе писать на всех нас некрологи. Кто еще помнит Онирико?

– Я.

– И я.

Вентура пожал плечами и попробовал порыться в памяти, отыскать в ячейке под буквой «О» облик Онирико. Онирико, не тот ли сосредоточенный агитатор, который иногда просыпался от своих мечтаний и заявлял, что следует делать различие между прибавочной стоимостью и стоимостью прибавки.

– Это тот, что твердил про прибавочную стоимость?

– Нет. Тот – Доменек Фон.

– Так кто же?

– Тот, что вышел из партии, стал ультралевым, потом буддистом, а потом был в Непале, да не один раз.

– А, Шерпа. Я звал его Шерпой.

– Настоящее его имя было Онирико, а вид такой, будто он спит на ходу.

Бар «Опера» томился в предвидении жары и духоты, а потому на улицу заранее выставили столы и разноцветные зонтики. Волнистый рисунок мостовой, сделанный по эскизу Миро, уподобил брусчатку бульвара морским волнам, сбегающим вниз, к порту, что был совсем рядом. Желтые фонари на улице Фернандо делали ее похожей на подмостки, ничем не примечательные и никак не обещавшие того внушительного зрелища, какое являет собой площадь Сан-Жауме, открывающаяся за дальним углом. Пустынные улочки, приют одиночества, неясные мерцающие огни и двери, двери в запретный квартал дешевых проституток и наркотиков, Пласа-Реаль – Королевская площадь – улица Конде-дель-Асальто, довольно сдержанные вывески не вязались с кричащими красками; и тут же – похожая на пресс-папье статуя одержимого писателя со странной мукой во всех чертах: вот-вот родит, может, звук пустой, а может, эпико-социальную поэму, – словом, потные ляжки города, куда время от времени забрасывается сеть полицейской облавы, чтобы выловить паразитов общества. Любой, попав сюда, тотчас же напрягается всем телом, точно сторожевой патруль, напрягается и настораживается, ступив во враждебные воды этой улицы-реки, берущей начало у чистых струй фонтана на Каналетас и умирающей в зараженных нефтью, стоялых водах порта.

– Это самая опасная зона Рамблас.

Шуберт предупредил и прибавил шагу, махнув левой рукой в сторону выцветшей вывески.

– «Джаз-Колумб». Осталось совсем немного.

В другое время они бы шли вдоль этих домов, сострадая здешним бедам, и глаза бы их загорались решимостью искупления, но теперь они старались пройти мимо на цыпочках, чтобы не потревожить отчаянных завсегдатаев этих мест, бешеных крыс, обитающих в этой клоаке прогнившей системы. И наконец добрались до обетованной улочки. Узкая улочка, точно брешь в недавнее прошлое, в оставшиеся позади времена франкизма; в глубине улочки-ущелья виднелась вывеска: «Касба», как она была модна тогда, на рубеже двух чудесных для страны десятилетий; в 1969 и 1970-м здесь впервые разрешили выступать травести – одряхлевший франкистский режим, затеявший странный, двусмысленный флирт с моралью, словно пародировал сам себя. Ночь облагораживала южные кварталы Рамблас, застроенные в стиле неоклассицизма, а при свете дня явно проступали признаки обветшания, грязные подтеки и разводы на стенах всех этих бюрократических дворцов, возникших в конце прошлого века, – контор, министерств и совместных барселоно-генуэзских судовых компаний, в своей географической акробатике выскакивавших даже за Суэц и, как знать, может, бороздивших воды близ Занзибара в поисках слоновой кости для письменных приборов, которые так нравились нотариусам, носившим костюмы в духе принца Уэльского, бакенбарды под кайзера и очки как у Прата де ла Рибы. [18]18
  Прат де ла Риба, Энрик (1879–1917) – каталонский общественный деятель, теоретик и руководитель каталонского национального движения, основатель многих центров по изучению и пропаганде каталонской культуры. – Прим. ред.


[Закрыть]
Они дошли до маленькой площади, где «Касба» мигала синей фосфоресцирующей трубкой фирмы «Коламбия бродкастинг», а может быть, это была лазурь из «Пусть ее судит небо», тот неповторимый лазоревый фон, без которого не мыслится отстраненная прелесть Джин Терни. Прошли крытую галерею, пансион «Ла-Бильбаина», мастерскую «Гонсало. Изготовление чучел», книжную лавку, почти никем тогда не посещавшуюся, витрины которой были забиты книгами-мумиями, изданными в свое время департаментом Пропаганды национального движения. [19]19
  Подобие единой партии, созданной Франко на основе объединения фаланги, традиционалистов и других мелких профашистских партий.


[Закрыть]
И тогда и теперь, в ночные часы, влажный воздух, просоленный близким морем, давил точно камень на грудь полуночников, которые забредали сюда, в нижние кварталы города, ища, где можно нарушить запрет строгого разделения полов: полов только два, мужской и женский, как всего-навсего три египетские пирамиды и лишь четыре – ни больше и ни меньше – времени года и элемента природы. Открытие «Касбы» принадлежало бывшим социальным поэтам-антифранкистам, сорокалетним гурманам ночных развлечений, заскучавшим после того, как фашистская диктатура приказала долго жить, «Касба», приют травести, к которым режим был суров, ибо сделал мужские достоинства опознавательным знаком лояльности; неласковы были с ними дешевые потаскушки и не было денег съездить в Копенгаген или в Марокко, где дышалось свободнее, и вот – провел раз-другой бритвой по щеке, и кожа девственно-чиста, а куском воска очистил ноги от волос, и подвязался потуже, где следует, И пожалуйста, девица в самом соку – Флоринда, Ремедиос, Маркесона, Крошка-Грасиа, Мадам Петуа, Джемма и Мануэль, с полным набором необходимых признаков пола, скупо прикрытых одеждой. Какого-то обладателя поэтической души, еще помнившего двусмысленную многозначительность периода между двумя войнами, эти жалкие потрепанные и дешевые травести навели на мысль о пародии – вот так выглядел и Режим, и он заорал об этом во весь голос, и на его крик сбежались леваки всех мастей, привлеченные диковинными откровениями, которых не сыщешь даже в полном собрании сочинений Маркса и Энгельса. А среди них – и они, революционные студенты из Демократических профсоюзов, глядели во все глаза, стараясь прежде всего уловить неверный жест, который отбросил бы Флоринду или Мадам Петуа в их прошлое – прошлое водителей грузовиков, развозивших фрукты-овощи, или Маркесону – к ее первоначальной сущности мелкого чиновника из «Кайша де Каталуниа».

– Помнишь Маркесону?

– А Флоринду?

Сначала сексуальные новшества в «Касбе», а затем – по мере того как 6-й флот США, время от времени заходивший в Барселонский порт, оказывал все большее действие на Рамблас своей идеологией и долларами – и психоделическое искусство в «Джаз-Колумбе».

– «Касбу» закрыли, и все они куда-то подевались.

– Флоринда время от времени появляется. Похожа на Бетт Дейвис, только в ней чувствуется мужское начало.

Пережитое вспоминалось с волнением, а когда прошли ресторан «Амайя» – вынесенные на улицу столики были заняты все до одного пестрой публикой, – сердце сжалось и перехватило дыхание: они входили в преддверие прошлого, приближались к некогда так их манившей «Касбе», ныне нареченной «Капабланкой». Как и все здешние завсегдатаи – архитекторы, адвокаты, экономисты, а среди них молодой депутат или старый сенатор, актрисы и актеры театра, становившегося с каждым днем все более независимым, ведущие телепрограмм, репортеры вечерних газет, с авторучками, в которые вмонтированы крошечные фонарики, – они шли сюда в поисках того, что некогда было утрачено, а ныне вновь обреталось ими: островка, чудесным образом вновь появившегося в тесной архитектуре припортового города, подобно цветку зла, возросшему среди того, что могло быть, но не стало здешней Уолл-стрит конца прошлого века, среди этих псевдоафинских декораций, рожденных своим временем, а ныне превратившихся в развалины. Все – черно-белое, и два швейцара, точно арлекины в стиле art déco, [20]20
  Течение в декоративном искусстве, возникшее после Международной выставки в Париже в 1926 г.


[Закрыть]
один – негр из Сенегала и другой – викинг, изваянный из айсберга, на фоне кроваво-красного бархатного занавеса, а дальше, стоит раздвинуть занавес, открывался амфитеатр: черно-белые ряды столиков, настольные лампы под стеклянными колпаками с профилями застывших в пении женщин; черные трубы перил заканчивались проволочным силуэтом девушки, пьющей мартини; пять десятков узких ящичков-радиоприемников образца тысяча девятьсот сорокового года, забальзамированных свежим лаком, с пожелтевшим диском-шкалой, из плексигласа, последний крик моды 1945 года. Но главное – это публика, как на выставке, заполнившая все, до самого пятачка в центре, где конферансье, незаконнорожденный сын предпоследнего Бурбона, улыбался в молочно-белом луче прожектора улыбкой, судя по всему, неважно оплачиваемой. Для Шуберта был заказан столик в пятом ряду амфитеатра, и, пока они поднимались, Шуберт становился все беспокойнее – столько знакомых лиц и имен вокруг.

– Смотри-ка, даже министр тут! Солана, министр культуры.

– Я видел.

Отозвался, по-видимому, Жоан, не позволявший себе удивляться и не терявший спокойного тона, какой свойствен людям, близким к власти. Но остальные не так выдержанны, они украдкой косятся на столик, за которым министр культуры вежливо улыбается, точно китайский мандарин в окружении словоохотливых провинциальных сподвижников, воодушевленных к тому же присутствием за столом новомодного философа.

– А вон там не Дориа сидит?

– Какой Дориа?

– Ты что? Тот самый Дориа. Разве их много?

– Дориа!

На этот раз вся компания, как по команде, обернулась, отыскивая глазами столик, за которым восседал Луис Дориа, отмеченный яркой славой и не менее яркой внешностью, – немолодой седовласый мужчина с ястребиным лицом, продубленным солеными ветрами Средиземного и Карибского морей, эдакий щеголь, одетый с артистической небрежностью; и бронзовый загар лица для него привычен, это его вторая кожа, еще один плюс к его и без того броской наружности. С ним за столиком – видная дама и молодой датский принц с фиолетовыми подглазьями и манерами манекена из синтетического алебастра.

– Черт возьми, как выглядит. А ведь только что в Нью-Йорке праздновали его семьдесят лет.

Присутствие Дориа подействовало на Шуберта больше, чем присутствие министра. Любой культурный человек знает, кем был и является Луис Дориа, но Шуберт к известным сведениям добавлял новые факты чудесной биографии, дорисовывающие общую картину авангардистского искусства в период между двумя мировыми войнами: Арагон, Пикабия, Элюар, Мальро, Макс Эрнст, Мийо, Стравинский… – Париж.

– Вас разве не волнует, что вы оказались под одной крышей с всемирно известным испанцем?

– Меня – не волнует.

– Тебя вообще ничто не волнует, детка. Тем не менее этот тип – в первых рядах авангардистского искусства, начиная с тридцатых годов по сей день, и если хочешь, то останется там и завтра.

– Ну, от завтра ему достанется немного.

– Да нет, он там останется. Помните, что он сказал Стравинскому в Париже? Не помните?

Они не помнили.

– Это было в тридцатых годах. Стравинский пренебрежительно отнесся к нему – в общем, классический случай, когда посвященный выказывает презрение к молодому человеку, посмевшему коснуться святыни. А Дориа сказал ему с презрением: «Между вашей музыкой и моей большая разница. Ваша песенка уже спета, а моя принадлежит будущему».

У Вентуры вырвался смешок.

– Что ты смеешься?

– Это звучит как анекдот из отрывного календаря. Там печатают такие истории про Бернарда Шоу или Черчилля.

– А этот – про Дориа, я читал его биографию, написанную Самюэлем Смоллестом, когда должен был делать брошюрку «Сто лет авангардистского искусства». А вот еще один про него. Дориа пришел к Мийо, дело было в Париже, тот встретил его любезно, но несколько покровительственно, и тогда Дориа влез на самый изысканный стул в гостиной у Мийо и пропел каталонскую песню.

– «L'emigrant»? [21]21
  «Эмигрант» (каталонск.).


[Закрыть]

– Рассказчик, правда, не говорит, какую песню он спел.

Конферансье начал – коротко и витиевато он представлял выходивших одну за другой звезд-травести: «Бетси Ромео, Джильда прошлого века» – неловкая прямоугольная вампиресса, похожая на початый тюбик зубной пасты; «Александра Великая, темпераментная исполнительница новой испанской песни» – ломовой извозчик, который в один прекрасный день забыл обратную дорогу к родному дому; «Скороспелочка, несравненная певица, исполняющая песни в серьезном и легком жанре», Скороспелочка – длиннющее, точно жердь, существо, видно, провело немало времени, созерцая себя перед зеркалом; «Грандиозная суперзвезда Биби Андерсон, короткие гастроли только в «Капабланке», накануне ее столичной премьеры в «Мелодиях Мадрида», Биби Андерсон – мощная красивая женщина, в которую недоверчивыми взглядами уперлись все без исключения мужчины, усомнившиеся разом в себе самих. Жоан и Мерсе сказали, что видели в Лондоне представление с потрясающими травести, просто потрясающими.

– А на Филиппинах?

– И на Филиппинах. В Маниле. Но то был подпольный спектакль. Так нам сказали.

Слово «подпольный» было произнесено совсем тихо, словно о подпольном следовало говорить подпольно, подумал Вентура.

– …И всем им будет аккомпанировать на фортепиано маэстро… Росель!

Для старика пианиста, появившегося из правой кулисы, аплодисментов почти не осталось, редкие хлопки, на которые он не обратил внимания, направившись прямо к роялю. Он шел к роялю так, будто в зале, кроме этого инструмента, не было больше ничего; подойдя, сел и замер на несколько секунд, будто вживался в роль, оглядел кончики пальцев, ладони, всмотрелся в ноты и лишь после этого взял первые аккорды, словно призывая к вниманию. Старик был худ, почти лыс, редкие, коротко остриженные волосы совершенно белы. Пиджак на нем, видно, остался от давным-давно сношенного костюма, а брюки, слишком широкие и короткие, не' прикрывали тощих щиколоток, и носки гармошкой нависали над ботинками, не раз чищенными гуталином.

– Видал пианиста?

– А что с пианистом?

– Работает на контрасте. Поставь-ка их рядом с теткой, которой он собирается аккомпанировать.

– С Джильдой прошлого века?

– Сравни их.

Делапьер послушался Вентуру и оглядел сперва одного, а потом другого. Бетси Ромео была одета как Рита Хейуорт в «Джильде» и уже готовилась всем своим бесформенным телом изобразить трепетность, положенную ей по роли. Пианист настойчивыми аккордами призвал к тишине, и казалось, даже рюмки и бутылки вняли ему; он приступил к теме «Любимый мой», а Бетси Ромео зашаркала высоченными каблуками, пытаясь воспроизвести любовные метания Риты. Пианист играл, сидя спиной к залу, один на один с инструментом, и не поворачивал головы даже в те моменты, когда Бетси Ромео посылала ему мраморную улыбку, полновесную, точно стена «Капабланки». Не обернулся он и когда раздались аплодисменты.

– Погляди на Дориа.

Дориа аплодировал стоя – пусть все видят, что он аплодирует. Он продолжал хлопать и когда все перестали и только потом сел, медленно, как садятся люди, привыкшие, что на них смотрят.

– Ну, дает старик.

– Видите, кто там сидит?

– Мать честная! Турута!

– Не называй его так, теперь он его превосходительство сеньор алькальд какого-то густонаселенного селения из розового пояса.

– Красного пояса.

– Розового. В Европе больше не осталось красных поясов.

– Густонаселенное селение – почти масло масляное.

– Черт тебя побери, Вентура, всю жизнь только и делаешь, что правишь стиль.

– А вон там! Вон там! Видели, кто там?

– Нет, не видно отсюда…

– Да вон она, Золушка, еще ее называли Стипендиатка-куплетистка. Не помните? Как она бесилась, когда мы организовывали забастовку! Все твердила: студенты должны учиться. Тряслась за себя, как бы не потерять стипендию. Но вообще-то она была неплохая, наша Золушка.

– И по-своему была права.

– Перестань, Жоан. Я не возражаю против того, что ты носишь жилет. Черт с тобой, носи жилет, и что поделаешь, раз уж купил дом в Льяванерас и автомобиль марки «БМВ»…

– «Форд-гранада».

– Ну пусть «форд-гранада». Но только не говори, пожалуйста, что Золушка и ей подобные были правы, когда твердили нам: студенты должны учиться, и ничего больше.

– Во-первых, говорилось это не таким тоном. А во-вторых, мы придумывали борьбу, а не боролись. Франкизм продлился ровно столько, сколько должен был продлиться, и существовал помимо и не взирая на всю нашу борьбу.

– Но мы помогали формированию демократического сознания.

– Точно так же, как «Опус Деи», [22]22
  Религиозно-светская организация, созданная в 1928 г. испанским священником Эскрива де Балагером; с 60-х годов стала играть важную роль во внутриполитической жизни Испании.


[Закрыть]
с его планом стабилизации в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом, а потом – планом экономического развития.

– И при этом запретили «Последнее танго в Париже».

– Но зато разрешили буржуазии выстраиваться в автомобильные очереди до Перпиньяна, лишь бы поглазеть на зад Марлона Брандо. Прекрасно продуманная двойственная политика. Мы-то, наоборот, шли на таран, собирались сокрушить Бастилию, но ничего не сокрушили.

– Делапьер, ты актер, наставь, пожалуйста, Жоана, отврати его от ревизионизма. Из-за этих ревизионистов у меня ум за разум заходит.

– Жоан не ревизионист. Просто он стал взрослым.

Мерсе вмешалась с улыбкой превосходства:

– Что вы заладили: вырос, стал взрослым.

Вентура поспешил на помощь Шуберту:

– Не вырос, а раздулся, как от слоновой болезни.

Жоан улыбался. И играл глазами, следя за пальцами собственной руки, бегавшей по скатерти, точно по клавишам.

– Есть время ошибаться и время вскрыть ошибку. Но я ни в чем не раскаиваюсь, что было, то было. Да и Мерсе – тоже.

И взял жену за руку, а две пары глаз согласной супружеской четы обозначили четыре угла плоскости, на которой предстояло разыграть счастливый финал. Вентура готов был оставить их в покое, пусть живут себе, но не успел удержать горячего Шуберта.

– Ну-ка, одну минуточку. А почему же вы тогда в «Опусе»? Зачем полезли в «Опус»?

– Шуберт!

Возглас призывал сдержаться.

– Почему голосовали за Пужоля?

– Еще одно слово, и мы уходим.

– Хватит, Шуберт, не надо. Помнишь, как мы просили Делапьера завести интрижку с Золушкой, чтобы она перестала натравливать на нас массы?

Это вмешалась Луиса. И центром внимания стал Делапьер.

– Шампанского, всем шампанского.

Шуберт отдал распоряжения подоспевшему официанту:

– Самого дорогого. А счет представьте вот этой счастливой супружеской паре.

Никто не намерен был возобновлять спора, все хотели послушать Делапьера: что у него было с Золушкой-Стипендиаткой. Делапьер сделал вид, а может, и на самом деле не слышал, о чем идет речь, он так и эдак издали оглядывал женщину, объект его желания в далекие студенческие годы, и, кажется, вспомнил ее наконец, но то, что вспомнил, видимо, ему не понравилось, потому что в его взгляде, оторвавшемся от Стипендиатки, застыли недоумение и вопрос.

– У меня с этой Золушкой? Не помню.

– Уверяю вас, теперь это очень видная дама в культурной жизни Льяванерас.

Это сообщила Мерсе, но, прежде чем Шуберт срезал ее, Вентура успел повернуть разговор в другое русло.

– Как интересно. Почти за каждым столиком знакомое лицо. Поколение, пришедшее к власти: от тридцати пяти до сорока пяти. Те, кто сумел вовремя отойти от франкистов, и те, кому удалось стать антифранкистами настолько, насколько это было нужно, и тогда, когда это было удобнее всего. Если бы пианист и бесформенные певицы замолкли на минуту, то уважаемая публика могла бы собственными силами разыграть тут небольшой спектакль на тему «Двадцать пять лет из истории эстетического сопротивления».

– Эстетического. Вот именно. Теперь говорит Вентура, и ты, Шуберт, не злишься.

– Вентура не разговаривает тоном верховного олигарха.

– Оно было эстетическим, а потому этическим. Франкизм был силен и в то же время смехотворен, мелок, ничтожен и омерзителен. Рабочий класс вел совсем другую борьбу, его борьба имела смысл. А наша представляла главным образом проблему эстетическую.

– Из борьбы рабочего класса тоже не сотвори кумира. Представляешь, сколько безразличных и равнодушных должно было быть среди рабочих, чтобы франкизм длился целых сорок лет?

– Вот тебе и на! А сколько рабочих погибло во время гражданской войны, скольких потом уничтожили, скольких преследовали и бросили в тюрьмы, чтобы франкизм мог жить-поживать, пока медленно, но верно восстанавливался авангард?

– Ладно. Я согласен, Шуберт, с первой частью твоего заявления, однако что касается революционного авангарда, то все не так.

– Я не сказал «революционного».

– Авангард был скроен точно по мерке ситуации, он был слабым и шел на компромисс всякий раз, когда это предлагали.

– Видите, видите вон там?

– Что ты там видишь, белокурая шалунья?

– Тони!

Ирене заметила Тони раньше, но позвала его Луиса, обернувшись туда, где у подножия лестницы стоял он, словно вглядываясь в горизонт – не там ли его родина. Тони услышал Луису, увидел их, медленно изменил позу и поднял руку в знак того, что узнал и просит принять в компанию. Все, кроме Вентуры, вскочили на ноги, горло перехватывало от почтения и любви к этому человеку, который благоухал лосьоном after shave, [23]23
  После бритья (англ.).


[Закрыть]
наклоняясь всем своим высоким, хрупким телом по очереди к трем женщинам – поцеловать их и позволить поцеловать себя, потом коротко обнял Делапьера, за ним – покрепче – Жоана и наконец застрял в коротких и сильных щупальцах Шуберта.

– А седины-то искусственные, Тони. Скажи мне, в какой аптеке на Пятой авеню ты их купил? Качество превосходное.

– Привет, Вентура.

– Привет, Тони. Ты замечательно выглядишь.

Глаза Тони были полуприкрыты стеклами круглых очков в тонкой металлической оправе. Он внимательно вслушался в тон Вентуры и решил ответить ему одной улыбкой без слов. На них зашикали, заставили умолкнуть и заново рассесться вокруг столика. Пианист заиграл выход тощей андалусской танцовщице, которая трясла юбкой с волнистыми оборками, облекавшей ее костлявое тело.

– Перед вами – Пилар Самбрано, Скороспелочка!

– Та-ка-та, та-ка-та, та-ка-та-ка-та, та-ка-та, – шептали губы Шуберта, а пальцы отстукивали ритм севильяны в такт Скороспелочке. Фисас цедил что-то в ответ на вопросы, которые шепотом задавали ему Ирене или Жоан, Луиса тоже иногда вступала в разговор, но при этом не отпускала, держала под руку Вентуру и время от времени притягивала его к себе или сама наклонялась к нему. Я тут, с тобой, хотя пришел он, я тут, с тобой, принимал Вентура невидимую телеграмму, которую посылало ему тело Луисы, и вдруг высвободил руку, как будто избавлялся от липких щупалец. Луиса взглянула ему в лицо и увидела тень насмешки, это ее разозлило, и тогда она тоже наклонилась к Тони и тоже стала расспрашивать о новостях в Империи. Вокруг снова зашикали и заставили их замолчать, а Скороспелочка между тем в луче света, слишком ярком для ее искусства, продолжала севильяну, которая выглядела у нее так, будто она поднималась по лестнице в чересчур узкой юбке. Иногда она застывала, вытягивала лошадиное лицо в сторону первого ряда и выкрикивала с синкопой:

 
Я пройдусь-пройдуся,
Я пройдусь-пройду-ся.
 

– Та-ка-та-ка-та, та-ка-та, та-ка-та-ка-та, та-ка-та, – вторил ей Шуберт, и Ирене едва удалось удержать его, когда он вдруг вскочил и чуть было не пошел плясать свою севильяну.

– Все паясничаешь.

Ирене словно извинялась перед Фисасом. У Скоро-спелочки были свои представления о том, как танцуют и поют севильяны. Но вот она замерла, приложив козырьком руку к глазам и уставившись куда-то в темноту.

– Браво! Браво!

Шуберт закричал, а Ирене ущипнула его толстую руку. Поощренная криками Шуберта, Скороспелочка обернула свое огромное лицо к публике и принялась стричь ногами, точно ножницами, она вошла в такой раж, что зал разразился хохотом и аплодисментами.

– Нижинский! Нуреев!

– Да замолчи ты, наконец!

Ирене, вся красная, дергала Шуберта за полу пиджака.

– Не понимаю, над чем ты смеешься. Бедняги работают как могут.

– Не говори глупости. Их работа как раз в том, чтобы развлекать меня, и эти голубки – или голубки – прекрасно понимают, что к чему.

Запыхавшаяся Скороспелочка в тысячный раз переламывалась в поясе, благодаря публику за ее раздутый винными парами восторг, а потом удалилась нехотя, словно все остальное на свете, кроме ее искусства, было ей неинтересно. В резком луче света остался один пианист, он продолжал играть, создавая музыкальный фон, на котором вспыхнул-зажужжал разговор.

– Да, да. У меня титул master, [24]24
  Магистр (англ.).


[Закрыть]
и я читаю лекции в Нью-Йоркском университете. В общем-то я все еще связан с кафедрой Клаудио, Клаудио Санчеса Альборноса. [25]25
  Санчес Альборнос, Клаудио (1893–1984) – испанский историк и археолог. В 1933 г. был министром в правительстве Лерруса. После 1940 г. жил в Аргентине.


[Закрыть]
Вы, конечно, знаете, о ком я говорю? Я собираюсь читать свой собственный курс «Теория бедности», эта область экономической науки сейчас в самом расцвете, а у нас к ней только подступают. Франция и то обогнала нас на несколько лет, даже Франция. В группе Бартоли, молодого экономиста, изучением этой проблемы занимался Бернар Газье. Бедность – это тема с будущим.

– Мы полагали, что эта тема уже в прошлом.

– Нет, нет и нет. Речь идет о концепции бедности не как депауперизации, как ее воспринимали в девятнадцатом веке, когда рассматривали как фактор благоприятный и революционный. Речь идет о технологической оценке скудости, о ее дистрибутивных и энергосберегающих параметрах как факторах для подступа к великой научно-технической революции. А если говорить конкретно, то Инма, Инмакулада, ну та самая, из семейства Габсбургов и Лотарингов, ответственный секретарь нью-йоркского Spanish Institute, [26]26
  Испанский институт (англ.).Так называются учреждения по изучению и пропаганде испанской культуры, существующие во многих странах Западной Европы и США. – Прим. ред.


[Закрыть]
поручила мне подготовить курс «Вклад новой технологии в испанскую культуру». Думаю, что министерство культуры организует какую-нибудь встречу, симпозиум или что-нибудь подобное в Саламанке.

– И назад, мой друг, домой? – пропел Шуберт.

– Назад?

– Чтобы вернуть родине свои мозги, как теперь говорят. Хотел бы я тоже вернуть родине свои мозги.

– Не уверен, что она в них нуждается.

Ирене ждала поддержки, однако все внимание было обращено на Тони, и даже Вентура, который сидел от него дальше всех, откинувшись на спинку стула, следил за разговором.

– А зачем возвращаться? Я в Барселоне всего несколько часов, но она показалась мне мертвой. Мадрид, наверно, поживее.

– Ты, видно, слишком начитался газет – «Пайс» и «Нью-Йорк таймс». На деле Барселона, как прежде, верна старому доброму escudella i earn d'olla, [27]27
  Жаркому (каталонск.).


[Закрыть]
чем и прославилась на весь мир, а Мадрид переживает расцвет постмодернистской кухни.

– Нью-Йорк – столица мира.

Жоан произнес это таким тоном, чтобы всем было ясно: он целиком и полностью на стороне Тони.

– Там жизнь – это жизнь! А какие магазины! Ты видел магазин-каскад?

– Трэмп тауэр? Конечно. Каждый день появляется что-нибудь новенькое. Не знаю, как объяснить. Например, как-то я выбрался из Вилледжа, я раздобыл себе квартирку в Вилледже, ну вот, вышел я прогуляться по торговым улицам «Сохо». Иду и вдруг вижу: в нескольких магазинах – выставка мебели art déco, старинной и новой, изготовленной в этом стиле. Дело огромного культурного значения. Просто так, на обычной улице, ничего собой не представляющей, – и такая выставка. У нас подобную выставку устроил бы Женералитат, или аюнтамьенто, или, на худой конец, какое-нибудь министерство… Европа умирает от засилья государства и государственных институтов.

Смех Вентуры Тони воспринял как вызов.

– Ты не согласен?

– Не смею с тобой спорить, ты ведь прибыл из столицы Империи. А кто я такой, мне из моей глухой провинции видны лишь бледные тени реальной действительности.

– Просто я понял, какую великую созидательную энергию, а следовательно, энергию человеческую и тем самым человечную, порождает общество, построенное на конкуренции.

– А также – страх и агрессию.

– Но это качественно другие страх и агрессия, совсем не те, что терзают Европу. У американцев страх и агрессивность завоевателей мира, мы же в Европе похожи на непочтительных слуг, нарядившихся в барскую одежду.

– Прекрасная метафора.

Так заключил Жоан. А Мерсе гнула свое:

– Какие магазины! Во время последней нашей поездки мы зашли к Тиффани, и моему дурачку пришло к голову спросить, сколько стоят часики, так себе, ничего особенного, миленькие, конечно, ну самое большее, самое большее, я бы дала двести тысяч песет. Ну так вот. Сказать, сколько они стоили?

– Миллион долларов.

– Перестань, Шуберт. Как могут часики стоить миллион долларов?

– Ты об этих, что на тебе, в медальоне?

– О! Делапьер заметил! Ну да. Этот безумец все-таки их купил. Мне в подарок, единственный раз в жизни он сделал мне подарок, вы же знаете, как мы тогда поженились. Диван с креслами достались мне от тетки, а холодильник купили на статью, которую Жоан написал для «Сервисно де эстудиос де Уркихо»…

– Сколько?

Это был приказ, и прозвучал он из плотно сжатых уст Вентуры.

– Скажи нам наконец, сколько. Иначе зачем заводить этот разговор.

Жоан не успел остановить ее. Мерсе охрипшим голосом произнесла:

– Семьсот тысяч песет.

Шуберт осенил себя крестным знамением, а остальные вперились в часики с таким укором, словно они были повинны в том, что так дорого стоили. Мерсе овладела положением и позволила всем разглядеть как следует и потрогать часики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю