Текст книги "В ту сторону"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
13
А лидеру было не до сна; у лидера страны были неотложные дела в Кремле – вот и мчался он через слякотный город. Лидер державы, он на то и лидер, чтобы не спать, когда другие нежатся в постелях. Полежать всякому охота, но кто будет дело делать? Сегодня российский президент пригласил ведущего банкира своей державы в Кремль – держать совет о финансовом положении в стране и в мире. Скажем, вчера нефть стоила сто пятьдесят долларов за баррель, а сегодня сорок – согласитесь, малоприятные перемены. Акции, допустим, проанализировать. Втрое подешевели. Не то обещали финансисты, отнюдь не то.
А следом за президентом – по той же дороге, из тех же дачных мест – летел кортеж банкира Балабоса. И домчались: прошел президент в свои покои упругой походкой спортсмена и банкир пришел, вкатился плотненький бодрячок в приемную, ладошку лодочкой протянул.
– Здравствуйте, – по имени-отчеству, и ножкой шаркнул, и, хоть был невеликого роста, еще и голову в плечи втянул – все-таки у президента в кабинете.
Вообще-то банкир с президентом были на «ты», а по молодости в бане вместе парились, но в присутствии журналистов требовалось соблюдать протокол. А те уже камеры нацелили, дыханье затаили. Миллионы телезрителей наблюдали, как президент приглашает своего гостя присесть, ведет его по кабинету в уютный уголок.
В кабинете президента помимо прочей мебели фигурировал этакий демократический столик, предназначенный для разговора как бы на равных. Для судьбоносных, интимных переговоров или для удобства журналистов, чтобы охватить глазком камеры все действие, президент выбирался из-за своего обширного стола и занимал позицию за столиком маленьким. И сейчас он усадил гостя, сел сам, улыбнулся направо в камеру – приготовился к стратегической дискуссии.
Президент был взволнован, это чувствовали журналисты, и, пожалуй, впору было тревожиться о стране, коли глава ее так нервничает. Фотограф Горелов покрылся потом, снимая лидера государства, – если сам господин президент так нервничает, то нам, простым людям, что делать? И банкир Балабос был взволнован тоже, только ладный костюм, аккуратная прическа показывали, что где бы его ни застиг звонок президента, какие бы бури ни сотрясали отечество, банкир всегда окажется в форме. И гладкий Балабос несколько успокоил репортеров.
– Так что, – задал вопрос президент, – действительно кризис?
Ну что тут скажешь? Что бы вы, например, ответили президенту на месте толстого банкира Балабоса? Да, отец родной, кризис! А ты как думал? В окно посмотри, батюшка, – как кризису-то не быть? Экономики-то у нас, кормилец, и не было никакой – спекуляциями только и занимались. Каюк нашей нефтяной демократии, пора закрывать казино! Ты что ж думал, так всю жизнь и будешь плясать? Ну, год нам везло, ну, пять лет, ну – десять лет подряд везло! Так ведь всякий фарт кончается. Бери фишки и драпай отсюда, рви когти, дядя. Посыпался твой карточный домик, а все оттого, что такие пройдохи, как я, хапают деньги, а такие пролазы, как ты, получают власть. Вы бы так ответили президенту, да?
– Какой там кризис, – ответил банкир, – разве это кризис? Определим события так: некоторые рабочие моменты вызывают у населения чувство тревоги. Надо народ успокоить.
– Вот и займитесь, – строго сказал президент, – прямая ваша обязанность.
И журналисты крупным планом дали строгий взгляд главы отечества, а потом скользнули камерой к банкиру Балабосу: как тот насупился, думая о своих обязанностях. Действительно, мог бы из дома в дом ходить, разъяснять, успокаивать население. А то расселся здесь, индюк финансовый. Иди, население успокаивай!
– Попрошу вас осветить происходящее, – президент карандаш по столу покатал, внимательно посмотрел в круглые Балабосьи глазки, – итак, ваше мнение?
– Идет процесс консолидации крупных игроков, наметился вектор сращивания капиталов.
– Значит, консолидация? – спросил президент строго. С этими банкирами ухо востро: обманут, шельмы, им не привыкать. – А кризиса нет?
– Процесс структуризации, – уточнил свою мысль банкир, – мелкие собственники пропадут, крупные останутся.
– И поводов для тревоги нет. Уверены? – уточнил президент и взглядом пригласил журналистов прислушаться к вопросу. Он, президент, печется о своем народе, он не успокоился, он вникает в суть. Мало ли что скажут безответственные люди? Придет вот такой румяный банкир и скажет, мол, кризиса нет. На то и нужен стране президент, гарант прав и свобод, чтобы следить, где что не так. Он и проверит, он и приструнит. Уточним вопросик, взыщем пристрастно.
– Уверены, что тревожиться нам не о чем?
– Так это ж хорошо, что акции дешевеют, значит, их больше купить можно, – сказал Балабос, – это нормальный процесс. Подешевело – это ж хорошо!
– А, вот оно что, – оживился президент, по слухам, тоже вкладчик. – Так, может, и нам, того, тоже чего-нибудь такое прикупить, хе-хе? «Дженерал Моторс», например, купим или там еще что.
– Давайте подождем годик, посмотрим, что покупать.
– Годик? Еще годик?
Не то ему сулили. Еще недавно шел по коридорам Кремля по ковровой дорожке и подмигивал направо и налево. Еще недавно звезд западной эстрады на день рождения звал – и прилетали на сольные выступления в дачном саду. А сейчас – ну что это за президентство? Война, кризис, экономика трещит. Нет, мы так не договаривались.
– Полагаете, что речь идет о структурном изменении и тревожиться в глобальном плане нет оснований? – произнес президент загадочную фразу.
– Именно так.
Обменялись крепким деловым рукопожатием, стрельнули улыбками в камеру – и домой, под рублевские сосны. Дело государственной важности сделали. И страна несколько успокоилась, наблюдая за беседой государственных мужей. Подумаешь, кризис. Прорвемся, не привыкать. Сахару вот кускового напасем, мыла хозяйственного закупим, и славно. Лишь бы не было войны.
14
Теперь Татарников остался в палате один. Умер старик, унесли окоченевшего Витю, а Вова-гинеколог заходил редко. Одиночество не тяготило Сергея Ильича, ему было чем заняться: когда боль отпускала, он сразу же засыпал, а когда появлялась боль, ему было не до разговоров. И эта простое расписание исчерпывало всю жизнь, лишней минуты не было. Если приходилось отвлекаться на разговор, он знал, что теряет необходимые в его теперешней жизни силы.
Пришла домработница Маша, принесла бульон, посланный женой. Бульон был холодный, жирный, и пить его Татарников не смог.
– Расстроится Зоя Тарасовна, – сказала Маша, – вы уж выпейте.
– А сама не могла прийти?
– Зоя Тарасовна занята – у нее целители, а потом этот Басик придет, они кофе пить будут.
И Татарников обрадовался, что жены не будет, – он лежал и тихо глядел в серый потолок, и считал минуты. Вот еще одна минута жизни прошла, и еще одна. А сколько их всего, этих минут?
– У меня вот муж умер, Сергей Ильич, – сказала Маша и заплакала.
Татарников смотрел, как она плачет, и ничего не чувствовал, сострадания и жалости не чувствовал. Вот еще один человек умер. Да, умер.
– Вы скажите Зое Тарасовне, чтобы денег прибавила, – сказала Маша, – нечего нам с сыночкой кушать.
– Денег нет, Маша, – сказал Татарников.
– А домработницу зачем взяли? Когда денег нет, домработницу не берут!
И что было сказать на это? Он вовсе не хотел про это думать, времени оставалось так мало. Зоя хотела завести домработницу к приезду англичанина – но разве это объяснишь? Он закрыл глаза, пусть Маша уйдет, пусть посмотрит на него, поймет, что он устал – и уйдет.
– А то моего сыночку обижают, он ведь не русский. Вы скажите своей жене, чтобы деньги платила!
Сергей Ильич лежал тихо, ждал, пока уйдет Маша. Но она не уходила, а к ее голосу прибавился другой – тоненький плач. Ребенка привела, догадался Сергей Ильич. Зачем привела, ему же страшно в больнице. Он открыл глаза, постарался улыбнуться смуглому круглолицему мальчику. Улыбка вышла пугающей, и мальчик еще громче заплакал.
– Я скажу жене, она заплатит.
– А то ведь я одна совсем, Сергей Ильич. Хожу и прошу, хожу и прошу. Мне вот советуют: ты по вагонам с мальчиком ходи. А я думаю, там тоже устраиваться надо.
– Не ходи по вагонам. Я скажу жене.
– Обещали, что брат мужа приедет, меня к ним заберет. Так ведь не едет.
– Я достану денег. – Татарников сказал, а потом уже подумал, как обещание выполнить. У Бланка попрошу, подумал он. Он снова закрыл глаза, и его опять понесло по полю. Дальше, еще дальше, к горизонту, а горизонт распахивался новым холодным пространством, и конца не было ни холоду, ни больнице, ни боли.
Маша вскоре ушла, забрала своего татарчонка и ушла, стукнула палатная дверь, потом раздались новые шаги, потом кто-то тронул его за грудь – там, где кончалось бурое одеяло.
– Сергей Ильич, а вы считаете, в русской истории будет новый поворот? Западники проиграют славянофилам? Или все-таки западная идея выстоит?
– Не говори глупости. – Теперь Татарников знал, какая проблема главная. Поделиться этим он не умел, не знал, как слова подобрать.
– Куда теперь нам двигаться – в Европу или на Восток? – Ничего более странного у неподвижного больного и спросить было нельзя.
Антон пришел опять, верный мальчик, присел на пластмассовый стул у изножия кровати, там, где была прикреплена склянка с мочой. Длинный катетер шел от склянки под одеяло, соединялся там с неподвижным телом. Антон смотрел, как медленные буро-желтые капли стекают по трубке. Повисла капля мочи на конце трубки, покачалась, медленно отделилась, скатилась по стенке склянки.
– Сейчас, знаете, настроения в обществе – а вам это интересно? – меняются. Раньше все хотели стать европейцами, мои соседи по этажу считали, что они европейцы. В Париж летали по путевке. А теперь все говорят, что европейский путь себя не оправдал. Мои соседи больше в Париж не ездят.
– А куда? – Слово медленно, трудно стекло с губ. Точно капля мочи повисела, покачалась, упала.
– Теперь все москвичи летают на каникулы в Индию. Дешево и красиво. Теперь все говорят, что наша дорога идет на Восток.
Татарников смотрел в белый потолок.
– Какой Восток, милый мальчик. Где в России Восток? Воевали Восток, это да. Больше всего хотели в Персию. Куда же еще. Узбекистан, Туркмения. Туда хотели. Не в чухломские болота. Не удержали Восток, – по слову, медленно говорил Татарников, говорил издалека, с другого конца холодной степи.
– Получается, прав Петр Первый? Он ведь на Запад шел.
– Финляндия – это что, Запад, по-твоему? Чухонская клюква, эстляндская селедка да лифляндская сметанка, – умирающий зашелся хриплым смехом.
– А что же мы такое?
– Просто страна такая. Северная страна.
– И куда нам надо развиваться?
– Идем на север.
И тут снова пришла боль. Он попробовал приподняться на локтях, чтобы встретить ее грудью, но боль ударила в живот, а от живота пошла вверх, к горлу, запирая дыханье. Татарников откинулся назад и медленно стал приспосабливать свое тело к новым ощущениям. Это еще можно терпеть. Можно. Он теперь полз на север, в холодном поле, упираясь локтями в постель и легко подтаскивая тощие ноги. Сантиметр за сантиметром, вперед. Передохнул, переждал боль, опять пополз. Так, переползая от окопа к окопу, и держат оборону в степи.
– На север? Но на севере ничего нет. На Западе цивилизация, на Востоке культура, а на севере ведь нет ничего. Мерзлота.
– А надо культуру?
– Ну, все-таки.
– Дорога идет на север, – сказал Татарников.
– Не понимаю.
– Север, – сказал Татарников. – Поле холодное.
– Какое поле, Сергей Ильич?
– Поле.
Антон наклонился к нему ближе. Ему показалось, что Сергей Ильич готовится сказать. Вот сейчас он скажет.
– Такая судьба. Ползи, – сказал Татарников самому себе. – Ползи. Наше белое дело.
– Я понимаю, – сказал Антон, – это вы мне давно объясняли. Чтобы не искать привилегий, да? Destiny without destination. Помните, да? Вы меня этому учили.
Татарников смотрел на него и ничего не говорил, задыхался. Боль прошила его тело снизу доверху, и каждый сантиметр тела горел.
– Я правильно понимаю? Вы не молчите, мне очень интересно про север.
Татарников ничего не сказал, он собирал силы, чтобы проползти еще немного по степи. Осталось немного, он поползет.
– Путь без точки назначения? Судьба без цели? Так? Но должна же быть цель. Какая-то цель.
Татарников не ответил, боль скрутила его, и он закусил серое одеяло.
15
Знакомые давно ожидали чего-нибудь подобного. В сущности, Сергей Ильич постоянно был нездоров. Выглядел старше своих лет, за внешностью не следил, из дома выходил крайне редко. В общественной жизни участия не принимал, не ездил по редакциям, не посещал конференции. Такая жизнь – для интеллигента ненормальная – кончиться нормально не могла. Саша Бланк, друг детства, сказал так: «Он уже давно дал течь», – словно речь шла о плоскодонке. Татарников шел ко дну – ас палубы линкора публика наблюдала за тем, как он погружается в воду. Палубой линкора в данном случае являлся двор старинного московского особняка, где размещались сразу три интеллектуальные организации: Институт истории, Институт философии и редакция либеральной газеты. В закатные часы во дворе встречались историки, философы и журналисты и, покуривая, обменивались суждениями.
– Вот, допустим, звоню ему, – делился воспоминаниями Лев Ройтман, известный поэт, публикующий в газете философические эссе, – говорю: приходи на заседание Открытого общества. Даже спасибо не сказал. А мы всех подряд не зовем, между прочим! Два раза не приглашаем.
– Жалуется на бедность, – подхватила Румянцева, философ. – А как не быть бедным, если сидишь дома? Мы крутимся, ночей не спим! Муж, сын, рефераты студентов нечитанные. А еще ремонт на даче! И все на мне! Но я еду! Я еду на конференцию! Я пишу пять колонок в месяц – их ждут! Я не могу подводить людей!
Бланк отвел глаза, он предпочел бы, чтоб Румянцева писала пореже.
– Работаем! А он – лежит на диване и водку пьет. Тут не то что рак, тут… – Румянцева не придумала ничего страшнее рака и завершила речь просто. – Тут и не такие вещи могут случиться.
– Что же бывает хуже рака? – тихо спросил Бланк.
– Хуже рака, – заметил Ройтман, – есть много вещей. Например, холокост хуже рака.
При чем тут холокост, этого никто не понял, но реплика в устах еврея Ройтмана прозвучала убедительно, и возразить было нечего. Ройтман обвел собравшихся выпуклыми семитскими глазами, потер синюю от бритья щеку.
– Холокост, – сказал он еще раз. – Когда убивают намеренно – по признаку расы, детей, женщин, стариков. Это – да. Пугает. А рак можно вылечить, если вовремя заметить, конечно. К врачам ходить надо, вот и все.
– Зубы вставить и то не собрался, – тихо сказал Бланк. – Он ведь даже к дантистам не ходил.
Ройтман покачал головой. Уж если человек зубов вставить не может, дело дрянь. В наш-то век – и без зубов.
– Любопытно, – сказал Панин, – остались у Татарникова близкие люди или всех оттолкнул?
Бланк хотел сказать, что он дружит с Татарниковым, но ему показалось это заявление неуместным. Дружба с Татарниковым – совсем не то, чем сегодня нужно хвастаться. Татарников игнорировал своих коллег – надо ли удивляться, что и коллеги не выказали сочувствия его недугу. Общество, отказываясь от человека, руководствуется не объективными причинами, но инстинктом. Что-то в воздухе меняется, может быть, запах у отщепенца меняется, и люди начинают сторониться этого человека. От Татарникова действительно пахло бедой. Вот Ройтман, синещекий Ройтман, говорит про Холокост, а в воздухе пахнет шашлыком. И почему так – невозможно объяснить.
– Он, кажется, с Бланком дружил, – сказал Ройтман. – Удивляюсь, о чем можно говорить с таким брюзгой! – и Ройтман улыбнулся. Почему-то он не спросил об этой дружбе у Бланка, просто бросил реплику в воздух, и в воздухе от его слов повеяло шашлыком.
Рассказывают, что иные животные в минуту опасности источают сильный запах, думал Бланк. Видимо, Ройтман, получая заряд оптимизма, выбрасывает в атмосферу шашлычный дух – это просто такая физиологическая особенность.
– Да, я слышала, они с Бланком дружили. – Румянцева сказала это поверх головы Бланка.
И опять Бланк промолчал. В последние дни Бланк заметил, что к нему самому отношение у людей изменилось, – видимо, узнали о том, что Сердюкова прочат на его место. Бланк почувствовал, как раздвинулся круг знакомых, словно каждый отступил на шаг. Ничего не поменялось, ему улыбались, с ним приветливо здоровались – но перестали задавать вопросы. Никто не спрашивал, что будет Бланк делать завтра, куда поедет летом. Знают, что у меня не будет завтрашнего дня, думал Бланк. И что же – добавить к проблемам дружбу с Татарниковым? И потом, сказал себе Бланк, кому какое дело до нашей дружбы?
– Есть такие судьбы, – сказал Рубцов, директор Института истории, – заранее определенные природой вещей.
– Сам себя приговорил, – сказала Румянцева, румяный философ. – Умирают не от болезни, умирают от безделья. Давно не читали мы трудов историка Татарникова. Нет у него трудов.
– А мы разве трудимся? – сказал свою любимую остроту доцент Панин, и все засмеялись.
Что касается Бориса Кузина, то он предпочел промолчать. Пожал плечами, отошел в сторону. В некоторых случаях даже не стоит ничего говорить – очевидные вещи понятны и так. Борис Кузин мог бы сказать многое, это знали все. Кому, как не Кузину, было предъявить счет Татарникову, горький счет. Помнили все, как тяжко обидел некогда Кузина историк Татарников, как ехидно он высмеял основной труд Кузина «Прорыв в цивилизацию». Разве прощают такое? Потому, как тяжело наморщил лоб Борис Кириллович, было понятно, что старая обида не забыта, однако Кузин промолчал – и все оценили его деликатность. Вот заболел идейный противник, понес заслуженное наказание. Другой бы, может быть, и позлорадствовал, потер бы руки, сказал бы: поделом! Борис же Кузин просто промолчал, пожал плечами. К чему слова?
– Какая трагедия! – сказала Лиля Гринберг, аспирантка кафедры философии.
Здесь Кузин решился на одно высказывание – ничего личного, просто соображение общего порядка.
– Трагедия, – заметил Кузин вполголоса, словно говоря сам с собой, – это когда гибнет личность. Личность – то есть деятельное, социально активное существо. Если же умирает человек, который личностью, в высоком значении этого слова, не является, то говорить о трагедии неуместно. Да, беда. Да, ужасно. Домашних, безусловно, жалко. Но при чем здесь трагедия?
– Смерть всегда трагедия, – робко сказала Лиля Гринберг. – Вот когда война – это же трагедия. А на войне всех подряд убивают, и личностей, и не личностей.
– Война не трагедия, – сказал Ройтман, – это историческая драма.
– Вот будет война – мы проверим, есть ли разница, – весело сказал Рубцов.
– Не следует шутить такими вещами, – заметила Румянцева, – войны в цивилизованном мире быть не может. Ну кто с кем сегодня будет воевать?
– А кто угодно, – весело сказал Рубцов, – зайдет экономика в тупик и будут воевать.
– Как ты себе это представляешь?
– Элементарно. Сначала экономический кризис, потом инфляция, потом безработица. Потом в Европу придет расизм – как обычно. Почему я, француз, сижу без копейки, если алжирец получает пособие? В Германии начнут громить турок, в Англии станут бить индусов. У нас азербайджанцев с рынков турнут. Потом вообще погонят инородцев. Потом начнется война. Так всегда бывает.
Ученым стало немного не по себе, даже обсуждать болезнь Татарникова они перестали. Тем более что Румянцева неожиданно припомнила, что в квартиру к Татарниковым ходит прислуга.
– Кто-то мне рассказывал. Да вот, кажется, Бланк рассказывал.
Бланк хотел сказать, что прислугу Татарниковы взяли ради приезда англичанина, жениха дочери. Хотел сказать, что платить прислуге нечем и Сергей Ильич попросил у него, у Бланка, заплатить хотя бы за месяц. Но подумал – и ничего не сказал. Его, впрочем, о подробностях не спросили.
– Ах, прислуга! На бедность жалуемся, копейки считаем! Прислуга у них, оказывается!
И – завершилась беседа о Татарникове. Важнее есть темы: война, например. Одно дело помереть от болезни – на то есть доктора, чтобы болезнь остановить, а другое дело – погибнуть на войне. Какая еще война! Это когда из пушек в людей стреляют, что ли? Слышать про такое даже не хотим. Нет войне – и точка!
– История учит, – сказал доцент Панин, – что войны случаются от неразрешимых противоречий. А сегодня противоречий нет. Если случился кризис, смогут найти выход. Встретились на Сардинии, коктейль выпили – и порядок.
– Кто встретился? – не поняла Румянцева, которую совсем недавно не позвали на конференцию на Сардинии. – Кто-то, может быть, и встретился, а кто-то и нет.
– Лидеры встретились. Group 20, – вставил Панин английскую фразу.
– Ах, большое Г!
– Последние дни читаю любопытную книгу, – сказал Лев Ройтман, поэт. – Книга посвящена фашизму. Написал некий Ханфштангль, секретарь Гитлера. Мне эта вещь любопытна по трем причинам…
– Лева, что за гадости вы читаете!
– Первая причина: мне как еврею крайне интересен генезис антисемитизма…
– Меня спроси, – рассмеялся Рубцов. – Больше нашего жиды получают, за что их любить?
– Вы шутите, а найдутся люди, которые скажут всерьез! – это Лиля Гринберг, ранимая душа, подала голос.
«Неужели потому, что я – еврей? – думал Бланк. – Неужели Губкин сменит меня на Сердюкова просто из-за того, что я – еврей? Защитник либеральных ценностей в России – может он быть евреем или все-таки нет? Впрочем, вот Ройтман – он еврей, но дела у него идут отлично».
– Вторая причина: интересуюсь, так сказать, интеллектуальным базисом фашизма…
– Три источника, три составные части германского фашизма, – пошутил Панин.
– И наконец, третья причина: поиск исторического оптимизма! Либерализм отстоял себя в битве с варварством – и можно не беспокоиться: войны больше не будет.
Ройтман стоял в густом облаке шашлычного запаха, Бланк подумал, что так пахнет не свиной, а бараний шашлык, такой румяный, с поджаристой корочкой шашлык, какой подают в дорогих узбекских ресторанах. И почему от интеллектуального еврея пахнет узбекской кухней?
– Как это – не будет войны? – спросила Лиля Гринберг. – Разве сейчас нет войны?
– Где это? Где?
Бланк смотрел на Лилю Гринберг, на ее взволнованное, чистое лицо, распахнутые глаза – прекрасная, беззащитная Лиля. Проклятая разница в возрасте. И что делать с Юлией, с женой что делать? А если работы не будет? Никто не спрашивает меня про завтрашний день. Потому что завтра Губкин меня уволит. Тогда что?